Глава 12 ПАПА МОНЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12

ПАПА МОНЕ

Наступил 1881 год — год, в который обществу удалось наконец отстоять свое право на свободу прессы. Моне стал заядлым читателем газет. Вскоре он подпишется на «Ленкс» (редакция располагалась на улице Лафонтена) и «Ли ту» (бульвар Монмартр). Эти два издания, подобно «Аргусу прессы», не только освещали подробнейшим образом все происходящее в мире изобразительных искусств, но и высылали подписчикам вырезки.

Именно в 1881 году Верлен опубликовал свою «Мудрость», а Ибсен — своих «Призраков»; Роден закончил работу над «Мыслителем», Ренуар написал знаменитый «Завтрак лодочников». В США Томас Эдисон счастливо потирал руки: лампа накаливания, над которой он трудился все последнее время, выдержала тысячу часов беспрерывной работы. Благодаря изобретателю художники очень скоро смогут продолжать писать картины и по окончании светового дня. Конечно, существовало и газовое освещение, но оно слишком деформировало краски. Что касается Моне, то он так никогда и не поддастся соблазну писать при электрическом освещении. Он всегда жил, повинуясь солнечному ритму. Вот что рассказывает о нем Саша Гитри: «Зимой и летом он вставал вместе с солнцем. Спать он ложился так же вместе с ним. Он никогда не закрывал окон своей спальни ни ставнями, ни занавесками, так что будили его первые лучи солнца. Поднявшись, он съедал поджаренную сосиску, выпивал стакан белого вина, закуривал сигарету и отправлялся работать. Когда солнце скрывалось за горизонтом, он ужинал и шел спать. Он часто повторял: если солнце спит, что мне еще делать?»

Впрочем, не будем забегать вперед, ибо в 1881 году Саша Гитри — один из друзей Моне — еще не появился на свет. Он родится лишь четыре года спустя; за три месяца — день в день — до кончины Виктора Гюго.

В Ветее 1881 год начался неудачно. Моне поранил руку — не то посадил занозу, не то подхватил ногтоеду, не то порезался ножом, которым резал холсты, не то ушибся. Как бы там ни было, рана воспалилась, и Клод почувствовал себя инвалидом. Вот что он пишет 2 февраля Дюре:

«Вот уже больше месяца я не в состоянии работать из-за больного пальца. Вы и вообразить себе не можете, до чего это некстати. Я совершенно без гроша и хочу просить вас выдать мне авансом сотню франков. Тем самым вы окажете мне неоценимую услугу…»

Но начавшийся 1881 год принес и хорошую новость. Моне получил письмо от Поля Дюран-Рюэля. Торговец картинами был краток: «Хотелось бы с вами встретиться».

Дюран-Рюэль к этому времени существенно поправил свои дела. Он пережил период «тощих коров», и теперь, в основном благодаря поддержке Жюля Федера — знаменитого директора не менее знаменитого банка «Юньон женераль» — его «коровы» постепенно делались такими же упитанными, какими их любил изображать на своих полотнах незабвенный Труайон. Надо сказать, что в те времена, когда в Париже существовало не больше десятка художественных галерей[44], Поль Дюран-Рюэль вполне заслуженно пользовался репутацией гениального предпринимателя. Именно он изобрел систему фиктивных продаж. На аукционе Друо, например, когда он хотел подороже продать хорошую картину, он усаживал среди публики своего человека — на профессиональном жаргоне их называют «баронами», — и тот взвинчивал цену. Таким образом в 1868 году ему удалось продать «Убийство епископа Льежского» Делакруа за астрономическую сумму в 46 тысяч франков!

Мы помним, что он уже приобрел немало работ Моне — тогда художник даже поверил на время, что фортуна наконец-то почтила его мастерскую своим присутствием, чем и объясняется его более чем расточительный образ жизни.

«Договорились, — написал он в ответном письме. — Жду вас в своей мастерской на улице Вентимиль».

Расходы по содержанию этой парижской мастерской в те годы нес щедрый Кайбот.

Торговец, явившись на встречу, испытал настоящее потрясение. Он немедленно купил у Моне 15 полотен, предложив за них 4500 франков.

— В среднем получается по 300 франков за картину, — быстро подсчитал Моне. — Неплохо!

С этой суммой в кармане он без промедления отправился в Нормандию. Ему не терпелось взяться за работу. Разве не убедила его жизнь, что лучше всего продаются марины? Гренваль, Ипор, Фекан, Птит-Даль… Он пишет. Прибрежные скалы, волнующееся море, закаты солнца, лодки на воде… Он пишет без устали.

В начале апреля он возвращается в Ветей и успевает к семейному празднику — дню рождения Марты, старшей дочери Алисы и Эрнеста. Ей исполнилось 17 лет. Увы, Эрнест не соизволил почтить торжество своим присутствием, чем очень огорчил Марту. «Она тяжело переживала разлуку с отцом, — отмечает Даниель Вильденштейн[45], — а смутная догадка об истинных взаимоотношениях взрослых причиняла ей новые страдания. Марта так никогда и не смогла решиться, обращаясь к художнику, говорить „папа Моне“, как это с легкостью делали ее младшие братья и сестры». Полотна, привезенные из Нормандии, сейчас же отправились к Дюран-Рюэлю, охотно их купившему.

Значит, все шло хорошо.

Нет, не все. Утром 15 мая, несмотря на то, что в окно ярко светило солнце, обещая порадовать всем многоцветьем весны, Моне не смог оторвать голову от подушки. Его знобило и трясло. Смерили температуру — жар. Вообще валяться в постели он не любил, не находя в этом никакого удовольствия, и заставить его лежать днем могла только действительно серьезная болезнь. Так случилось в 1862 году, когда он перенес брюшной тиф, и затем в 1866 году, когда некий англичанин-спортсмен, упражняясь в метании диска в парке Шайи, попал этим снарядом ему в ногу. Что же приключилось на этот раз? Долго искать ответа на этот вопрос не пришлось. Он просто переутомился. Он ведь не только писал в два раза лучше, чем большинство его коллег по искусству, — он писал в два раза больше, чем любой из них! А последние месяцы оказались особенно плодотворными. Так неужели же он не заслужил немного отдыха? И он погрузился в блаженный сон, оберегаемый заботливой и милой Алисой.

Милая, добрая Алиса… Впрочем, как сказать. По мере того как г-жа Ошеде набирала вес — в буквальном смысле слова, как о том свидетельствуют фотоснимки тех лет, — она постепенно превращалась в своего рода «черную вдову», становилась нетерпимой и агрессивной. На Моне она теперь глядела как на свою собственность, и недалек уже был тот день, когда он и шагу не сможет ступить без ее позволения. Если он хотя бы на несколько дней уезжал — разумеется, работать, — она требовала, чтобы он каждый день писал ей по письму. И не она ли сожгла все платья, все фотографии, все личные бумаги Камиллы? Она хотела безраздельно владеть своим «любимым Клодом», навсегда вычеркнув из жизни его прошлое.

Справедливость требует воздать ей должное. К Жану и Мишелю она относилась как родная мать. Дети Камиллы, дети Эрнеста — какая разница? Дети есть дети, и они нуждаются в заботе и любви. Летом семья отпраздновала первое причастие Жака. Осенью состоялись крестины Мишеля.

А Моне отдыхал. Он мог себе это позволить. В этом году он не намеревался выставляться ни с группой импрессионистов, ни на официальном Салоне. Значит ли это, что он решил почить на свежесрезанных лаврах? Это маловероятно, учитывая, что до материального благополучия ему было еще далеко.

В июле почта принесла письмо на официальном голубом бланке: арендная плата за дом за последние полгода не внесена.

«В случае, если задолженность не будет немедленно погашена, вы будете принудительно выселены…»

Эту угрозу он воспринял с олимпийским спокойствием. Мало ему угрожали? Кроме того, ему уже давно надоело прозябание в Ветее.

В письме к Золя, который тогда жил в Медане, он просит навести для него справки:

«Скажите, нет ли в Пуасси или поблизости приличной школы-пансиона, куда я мог бы за приемлемую цену определить для продолжения учебы своего сына Жана?»

Пуасси представлял собой небольшой городок и центр исторической области Пенсре. Сена протекала чуть ли не у самого порога виллы Сен-Луи, куда в декабре и перебрался Моне. Население городка составляло тогда около пяти тысяч жителей, так что его с равным успехом можно было причислить и к крупным селам. Тем не менее для двух старших мальчиков — Жана и Жака — здесь нашелся лицей, а для девочек — школа при монастыре.

Оплатил переезд Дюран-Рюэль. Моне рассчитывал получить кое-что и от задолжавшего ему Эрнеста, но муж Алисы окончательно утратил платежеспособность. Кроме того, идея переезда не нашла у него одобрения.

— Если ты уедешь с ним в Пуасси, знай, что меня ты больше не увидишь! — заявил он.

— Мы и в Ветее видели тебя нечасто.

— Ах так? Ну тогда можешь передать господину Моне: пусть поставит крест на тех трех тысячах восьмидесяти шести франках, что я ему должен!

«В Ветее, — как тонко подметил Даниель Вильденштейн[46], — Алиса оставалась с Клодом под крышей дома, в выборе которого принимал участие и Эрнест. Тот факт, что после смерти Камиллы она взяла на себя заботу о детях Моне, служил ей оправданием и позволял спасти видимость приличий в глазах родственников и соседей. Но последовать за ним в Пуасси означало пойти на открытый скандал, что не могло не потрясти главных действующих лиц этой внутрисемейной буржуазной драмы».

Итак, запутанные личные взаимоотношения и непрекращающиеся финансовые проблемы, вот что ждало Моне в Пуасси. К тому же скоро выяснилось, что город ему не нравится. И он принимает неожиданное решение отправиться в свою любимую Нормандию. Один.

«Выдайте мне авансом хоть сколько-нибудь, — пишет он Дюран-Рюэлю в январе 1882 года. — Я еду работать в Дьеп, и мне надо подыскать там себе пансион».

Пуасси не сумел его очаровать. Между тем по сравнению с домом в Ветее новое жилище представлялось очень удобным. Никакой тесноты, никакой толкотни. Три этажа! Каждому члену семьи нашлась здесь отдельная комната.

Но для поездки в Нормандию требовались деньги. Увы, 20 января — в тот самый день, когда Моне обратился к своему «галерейщику» за помощью, тот узнал, что стоит на грани банкротства.

Мы уже упоминали, что Дюран-Рюэль получил крупный аванс от одного из ценителей живописи, человека по имени Жюль Федер. Но беда заключалась в том, что банк «Юньон женераль», которым руководил означенный Жюль Федер, 2 февраля был объявлен финансово несостоятельным. Банк пал жертвой кризиса сбыта и безработицы, свирепствовавшей тогда по всей Европе, но также и жертвой правительственной политики, направленной на защиту интересов крупного еврейского капитала, тогда как «Юньон женераль», к своему несчастью, находился в руках католической партии. В этих чрезвычайных обстоятельствах Федер и его партнер Бонту прибегли к малодостойным методам — скупали на бирже собственные акции, бросив на это дело все наличные ресурсы, пока те не истощились.

Крах банка «Юньон женераль» означал не только серьезные затруднения для Дюран-Рюэля, из которых вытекало, что Моне снова вступает в полосу финансовой нестабильности. Он также означал разорение тысяч мелких вкладчиков и стал одной из главных причин последовавшей затем волны подъема антисемитизма, достигшей пика в Панамской афере и деле Дрейфуса.

Банк лопнул? На Моне это известие не произвело ровным счетом никакого впечатления. Это проблема Дюран-Рюэля, вот он пусть ею и занимается. Каждому свое.

В субботу 4 февраля он прибыл в Дьеп и устроился в отеле «Виктория», расположенном на набережной Генриха IV. Это был первоклассный отель. Проживание с пансионом обходилось здесь в 20 франков ежедневно! Едва разобрав багаж, Моне немедленно хватается… нет, не за кисти. За перо. Отныне так будет всегда. Куда бы он ни отправился работать, отовсюду он будет писать Алисе письма — она так пожелала. Биографы должны быть ей за это признательны. Еще бы, какой источник информации! С другой стороны, нельзя не посочувствовать художнику. Подумать только, каждый божий день, закончив работу, он, вместо того чтобы отдыхать, садился за письменный стол и сочинял послание за посланием своей Дульцинее. Ибо Алиса не довольствовалась коротенькими записками, а требовала подробного отчета о каждом проведенном вдали от нее дне.

Прошло всего несколько дней, и Моне с неудовольствием заметил — Дьеп ему тоже не нравится.

«Я чувствую себя здесь слишком в городе, — сообщает он в одном из писем, каждое из которых начинается с удивительного обращения „Уважаемая сударыня!“ — Смотрю на все, но ничего не получаю…»

В тот же самый день, 6 февраля, он пишет и Дюран-Рюэлю:

«Если бы вы смогли выслать мне мои 500 франков, то оказали бы мне большую услугу, поскольку я приехал сюда практически без денег…»

Бедный художник! Он еще не знает, что Федер арестован и заключен под стражу, вследствие чего резко пошатнулось и положение его благодетеля. Его долг составлял миллион франков — гигантская сумма! Чтобы получить о ней представление, соответствующее сегодняшнему дню, достаточно умножить число на шесть[47]. Но дело было не только в долгах. Собратья по цеху и смертельные враги Дюран-Рюэля плели против него настоящий заговор. Они надеялись воспользоваться неблагоприятной для того ситуацией, чтобы обвинить его в торговле поддельными шедеврами. Кроме того, они собирались выбросить на аукцион Друо большое количество полотен импрессионистов, чтобы сбить цены и окончательно раздавить конкурента.

У них ничего не вышло.

Воскресенье, 5 февраля. Решительно, Дьеп — слишком шумный город. Да и писать здесь, кроме утопающих в вечернем тумане порта да церкви Святого Иакова, нечего.

И Моне направляется к деревушке Пурвиль, расположенной в устье реки Си. Чтобы попасть сюда, необходимо пересечь деревянный мост, предназначенный исключительно для пешеходов. И вот его взору открылась деревня — полтора-два десятка рыбацких хижин, скучившихся вокруг разрушенной церкви и каменного креста. Обычный турист не найдет здесь ничего интересного. И это еще слабо сказано, если верить справочнику[48] тех лет. «С одной стороны громоздятся груды речной гальки, не дающие морю подступить к самым домам; с другой — раскинулась приветливая долина. Слева высятся прекрасные буки, серебристые ивы и гордые тополя, здесь же журчит ручей; справа — несколько дубов, чьи истерзанные ветром стволы клонятся до самой земли, а листья сохнут и желтеют, так и не успев зазеленеть; повсюду видны унылые кучи серых булыжников. Вот вам и весь Пурвиль».

«Гид купальщика. Дьеп и его окрестности» высказался еще более категорично: «Пурвиль — это само уныние. Жалкая горстка домишек, притиснутых к склону холма, поросшего утесником и вереском. В центре — развалины церкви, немые свидетели запустения в святом месте. Река Си, на которую везде приятно глядеть, здесь не вызывает ничего кроме тоски. Зажатая между двумя утесами, речка теряется в скоплениях гальки, перекрывающей ей течение и заставляющей разливаться зловонной лужей. Наблюдать за ее полной печали агонией остается лишь редким таможенникам; деревенские жители предпочли отодвинуть свои хижины подальше, лишь бы не видеть бесславного конца реки…»

Пурвиль вечно покрыт туманом. Значит, Пурвиль — это то, что нужно Моне. Тем более что, каким бы невероятным это ни казалось, на западной оконечности пляжа есть казино, а при нем — гостиница с рестораном, о чем сообщает вывеска «Знаменитые галеты»[49].

Клиент в феврале? Вот уж удача так удача! Такого единодушного мнения придерживались владельцы заведения Эжени и Поль Граф. Повезло и клиенту — все внимание хозяев безраздельно принадлежало ему одному, и притом всего за шесть франков в день!

Моне счел, что этот уголок области Ко полон очарования. Здесь он прожил до апреля, работая как одержимый. Летом он приехал сюда снова, уже с Алисой и детьми. Скалы Пурвиля и соседней деревушки Варанжвиль вдохновили его на создание почти сотни полотен.

Первые из них появились на седьмой выставке импрессионистов, теперь именовавшейся Выставкой независимых художников. На его участии в ней настоял Дюран-Рюэль. Моне согласился. Поворчал, но согласился. Действительно, с его стороны было бы черной неблагодарностью отказать торговцу в поддержке, когда тот в ней так нуждался.

На сей раз выставка состоялась на улице Сент-Оноре и проходила с 1 по 31 марта. Если верить каталогу, свои картины выставили девять художников. Помимо Моне, находим в их числе его друга Кайбота, милейшего Ренуара, Писсарро, Сислея, Гогена, Гийомена, Виньона и неустрашимую Берту Моризо. Все участники с нетерпением ожидали выхода первых газет с отчетом о выставке. Что напишут о них на сей раз? Чего будет больше — ненависти и издевки или сочувствия и восторгов?

В итоге оказалось всего понемногу. Хватало и хулителей, и почитателей. Не было только равнодушных. А ведь всего два года назад публика реагировала однозначно отрицательно!

Итак, что писали самые твердолобые и непримиримые противники нового направления? В газете «Сьекль», например, некий критик, вспоминая увиденный натюрморт, рассуждал так: «Мало убить зайца. Чтобы приготовить из него рагу, нужен еще подходящий соус». Более воинственно звучал голос автора статьи, опубликованной в газете «Эвенман»: «Счастье еще, что все эти с позволения сказать художники, страдающие дальтонизмом, избрали для себя путь служения искусству. А что, если бы им вздумалось поступить служащими на железную дорогу?» Впрочем, его злобная ирония являла собой банальный плагиат. Двумя годами раньше писатель и эссеист Жорис Карл Гюисман, один из учеников Золя и автор книги «Парижские наброски», так отозвался о картинах импрессионистов:

«Ну что же, достаточно сказать, что большинство этих художников страдает навязчивой идеей верности одному какому-нибудь цвету. Один видит всю природу в бледно-голубом цвете и превращает реку в лохань с мыльной водой; другой помешался на фиолетовом: земля, небо, вода, люди — что бы он ни писал, все у него отдает сиренью или баклажаном; наконец, третьи, коих большинство, словно вознамерились подтвердить идеи, высказанные доктором Шарко по поводу нарушений в восприятии цвета, которые он отмечал у многих пациентов-истериков в клинике „Саль-петриер“, а также у многочисленных больных с расстройством нервной системы»[50].

«Не понимаю я Моне, — сокрушался Жорж Васи в номере газеты „Жиль Блаз“ от 2 марта 1882 года. — Ну разве могут море и скалы быть цвета смородины?»

«Все это просто отвратительно!» — негодовал Шарль Флор в газете «Насьональ».

«Глупости! — не соглашался с ним критик „Патри“. — Лично я считаю, что эффект перспективы в работах г-на Моне просто великолепен».

«Боже мой, ну конечно! — вторил ему Эрнест Шено в „Пари журналь“. — Я глаз не мог оторвать от этих восхитительных марин, на которых впервые в жизни увидел столь точно воспроизведенную иллюзию того, что море „дышит“; увидел, как переливается волна, откатываясь от берега; как сине-зеленый цвет глубинных вод переходит в фиолетовый оттенок на песчаном мелководье…»

Но никакие критики, ни самые сердитые, ни самые доброжелательные, не могли удержать Моне в Париже. Он попросил Дюран-Рюэля выслать две-три сотни франков Алисе, вынужденной одной справляться в Пуасси с домашними проблемами, а сам сел в первый же поезд, направлявшийся в Дьеп, откуда двинулся в Пурвиль, Птит-Айи и Варанжвиль. Его ждало здесь слишком много дел. Билет от Парижа до Дьепа стоил тогда 27 франков 60 сантимов за поездку в первом классе, 22 франка 75 сантимов — во втором и 16 франков в третьем. Моне путешествовал в первом классе.

Просмотрев сделанные ранее наброски, он остался ими недоволен. Счистил все, что поддавалось очистке, остальное изрезал и выбросил. И взялся за кисти. Наконец-то! 15 марта[51] он пишет Алисе: «Я в общем-то доволен, вот только очень устал. Вчера не на шутку перепугался. Меня ужалила в левую руку какая-то мошка. Рука сейчас же раздулась, да так сильно, что я боялся, что от боли не смогу работать. Сегодня к вечеру стало немного полегче, хотя опухоль все еще не спала… Прощайте, милостивая сударыня, поцелуйте от меня всех детей и передайте дружеский привет Марте. Думаю о вас беспрестанно. До скорой встречи. Ваш Клод Моне».

Стоит ли говорить, что одних «беспрестанных дум» Алисе было мало? Ее больше всего волновало, чем она накормит свою ораву, а дети в этом возрасте, как известно, едят за четверых…

«В каждом вашем письме я угадываю упрек, — сокрушается Моне[52]. — Понимаю, как тяжело вам справляться со всеми хлопотами, и злюсь на самого себя. Особенно боюсь, что вы начнете сердиться на меня за то, что я веду здесь такую прекрасную жизнь… Мне не терпится добиться нужных результатов и вернуться к вам, чтобы взять на себя свою долю забот. Но вы ведь знаете, что все мои усилия направлены на одну-единственную цель — обеспечить вам хоть немного покоя. Огромное спасибо за ласку и внимание, какими вы окружаете моего маленького Мими… От Дюрана пока никаких известий. Уж не знаю, к худу это или к добру».

Устав от неопределенности, он отправляет Дюран-Рюэлю письмо: «Надеюсь, вам удалось выслать небольшую сумму в Пуасси. Что касается меня (sic!), то, если у вас к 29-му нашлась бы для меня тысячефранковая купюра, вы тем самым оказали бы мне большую услугу, поскольку приближается конец месяца, а у меня здесь немалые расходы. Полагаю, мое присутствие на закрытии выставки необязательно…»

Как тем временем обстояли дела в Пуасси? Скажем прямо, не блестяще. Марта кашляла, Жак простудился, Жан Пьер, Алисин «малыш», серьезно заболел, да и остальные дети чувствовали себя более или менее потерянными. Хозяйка дома по-прежнему мужественно отбивалась от настойчивых кредиторов, наседавших на нее со всех сторон. Убедившись, что Клод один не в состоянии обеспечить семью необходимым, она решила призвать на помощь Эрнеста:

«Ты, должно быть, помнишь, что у меня еще в Ветее остались значительные долги. Ничего удивительного, что я не могу с ними расплатиться; моей ежегодной ренты в 680 франков для этого явно недостаточно. Поэтому я обращаюсь к тебе и прошу помочь с содержанием детей и уплатой прежних долгов»[53].

Но «дама из Пуасси» страдала не только от обилия забот. Ее терзала ревность. Еще бы, ее ненаглядный Клод уехал в Нормандию и пропал на долгие недели! А вдруг он там не один? А вдруг ему повстречалась какая-нибудь нормандка, и он разлюбил ее, Алису?

Клод, как мог, старался ее успокоить. Свидетельством тому все его письма той поры, в каждом из которых встречаются пассажи наподобие следующих: «Если б вы только знали, как часто я думаю о вас», «Мысли о том, что вам так плохо, приводят меня в отчаяние», «Ваше письмо донельзя расстроило меня, и, уверяю вас, я постараюсь вернуться как можно скорее…»