Глава 8 АЛИСА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8

АЛИСА

Наступил 1875 год, а вместе с ним — последняя четверть XIX века. В Аржантее Камилла позировала для «Дамы с зонтиком» и «Японки». В Париже правительство Макмагона ускоренными темпами приводило армию в боевое состояние. «Ожидается ли новая война?» — подобными заголовками пестрели немецкие газеты. Биржу лихорадило. Цена акций ползла вниз, а стоимость жизни повышалась с каждым днем. Джон Ревалд[26] приводит в этой связи очень интересное письмо, написанное тетушкой Писсарро: «Из-за новых военных налогов подорожали все продукты. Представь себе, кофе, который стоил два франка за фунт, теперь стоит три двадцать; вино по 80 сантимов — франк за литр; сахар с 60 сантимов поднялся до 80, а то и до франка за фунт, и так далее. За мясо требуют запредельной цены, то же самое относится и к сыру, маслу, яйцам. Если экономить на всем, с голоду, конечно, не умрешь, но жизнь стала очень тяжелой. В делах полный застой, и молодежь пребывает в полном унынии…»

— О да! — соглашался Буден. — Чтобы в эти времена равнодушия и крушения планов продолжать держать кисть, требуется немало отваги!

Крушение, в частности, коснулось и плана организации второго Салона Надара — касса Общества художников была пуста. Что оставалось делать?

— Давайте устроим распродажу в Друо! — предложил Ренуар. — Может, хоть что-нибудь заработаем!

— Надо, чтобы об этом написали газеты, — сказал Мане. — У меня есть один знакомый критик из «Фигаро». Его зовут Альбер Вольф. Я ему сейчас напишу.

Действительно, за несколько дней до начала выставки-продажи, назначенной на 24 марта, появилась статья упомянутого Вольфа — грозы всех художников. К сожалению, она была не оптимистичной:

«Тот, кто поставил своей целью спекулировать на искусстве будущего, возможно, найдет для себя массу ценного, однако нельзя не отметить, что впечатление, производимое импрессионистами, более всего напоминает прогулку кошки по клавиатуре рояля или забавы обезьяны, раздобывшей коробку красок».

Катастрофа!

Дюран-Рюэль, подвизавшийся в качестве эксперта, вспоминает об этом так:

«В тот день в отеле Друо, где я продавал картины Моне и Ренуара, из предосторожности поместив их в шикарные рамы, мне пришлось пережить множество неприятных минут. Это был, как принято выражаться сегодня, настоящий бардак. Каких только оскорблений мы ни выслушали, и больше других, конечно, досталось Моне и Ренуару! Публика обзывала нас дураками и бесстыжими прохвостами. Картины продавались по 50 франков — из-за рам. Многие из них я оставил для себя и радовался, что меня не отправили в Шарантон[27]. Хорошо еще, что у меня всегда были хорошие отношения с родственниками…»

Итак, полный провал, сопровождавшийся шумным скандалом. В какой-то момент пришлось даже вызвать полицейских, чтобы помешать особенно ретивым зрителям проткнуть тростью или зонтиком полотна Моне и Ренуара, Берты Моризо и Сислея.

Нашлось, однако, и среди этой взбудораженной толпы несколько истинных ценителей искусства. Имена этих людей известны: Виктор Шоке, Кайбот, Ароза, Шарпантье, Дольфюс, Руар и… Эрнест Ошеде.

На следующий день в газете «Пари журналь» появилась статья, в которой, в частности, говорилось: «Вот уж мы позабавились, глядя на все эти фиолетовые деревни, черные речки, желто-зеленых женщин и синих детишек, которых жрецы новой школы предложили вниманию восхищенной публики…»

Несколько полотен все же нашли покупателей. Впрочем, назвать продажей то, что отдавали почти даром, трудно. Цена на картины снизилась больше чем вдвое против обычного. Жертвой жестоких насмешек стал Клод Моне. Итог — он остался совершенно без гроша.

В июне он пишет Мане: «Жизнь становится с каждым днем все труднее. С позавчерашнего дня в доме хоть шаром покати. Никто больше ничего не дает в кредит, ни мясник, ни булочник. Я не теряю веры в будущее, но настоящее, как вы сами понимаете, к нам сурово. Не могли бы вы с ответным письмом выслать мне двадцатифранковую банкноту? Это сослужит мне добрую службу на ближайшие четверть часа…»

Осенью он обращается к Золя: «Не могли бы вы, будь на то ваше желание, оказать мне одну огромную услугу? Если до завтрашнего вечера, в среду, я не уплачу 600 франков, вся наша мебель и прочее имущество будет продано и мы окажемся на улице. У меня же от этой суммы нет ни гроша. Сделки, на которые я рассчитывал, в настоящее время не могут состояться. Мысль о том, что мне придется раскрыть эту печальную действительность моей бедной жене, приводит меня в отчаяние. Так что, обращаясь к вам, я делаю последнюю попытку. Не могли бы вы одолжить мне 200 франков? Возможно, эти деньги позволят мне выиграть время. Не смею явиться к вам лично, потому что, боюсь, мне не хватит смелости признаться в подлинной причине своего визита. Напишите хоть пару слов, только, прошу вас, никому не говорите об этом, потому что нужда — непростительный недостаток…»[28]

А что же Леон Моне? Знал ли он, в каком отчаянном положении оказался его младший брат? Во всяком случае, именно в тот год он купил у него за 230 франков «Вид Парижа». Конечно, в океане долгов это была лишь капля воды, но разве нельзя увидеть в ней свидетельство братской доброты?

— Если не удастся выкрутиться, теперь я нескоро открою свою коробку красок, — признавался Клод своему другу и коллеге Мане.

Именно это и случилось. Конец 1875-го и начало 1876 года были периодом, когда художник вынужден был снизить темп работы. Для участия в очередной выставке импрессионистов, которая на сей раз состоялась в галерее Дюран-Рюэля, в доме 11 по улице Ле-Пелетье, Моне, имевший под рукой совсем мало новых картин, обратился к некоторым из своих покупателей с просьбой вернуть ему на некоторое время ранее проданные полотна — чтобы не потерять лицо.

Полагаю, читатель помнит, какие злобные статьи появились в газетах после выставки в Салоне Надара. Как же реагировала пресса на выставку, организованную Дюран-Рюэлем?

Кое-кто из критиков проявил снисходительность («импрессионалисты (!) поднялись на ступеньку в общественном признании»), но общий тон публикаций, будь то «Голуа», «Эвенман» или «Курье», не говоря уже о яром ненавистнике нового направления Вольфе, оставался издевательским. Чтобы удостовериться, что г-н Вольф предпочитал макать перо в смесь желчи с серной кислотой, достаточно ознакомиться с газетой «Фигаро» от 3 апреля. Статья называлась «Парижский календарь, воскресенье, 2 апреля 1876 года». Вот ее текст.

«Ох уж эта злополучная улица Ле-Пелетье! Не успел погаснуть пожар в здании Оперы, как на квартал обрушилось новое несчастье. У Дюран-Рюэля открылась выставка живописи — точнее, якобы живописи. Ни в чем не повинный прохожий, привлеченный украшающими фасад флагами, входит в зал, и что же? Его испуганному взору открывается картина ужасов. Пять-шесть умалишенных, в том числе одна женщина, одержимых манией славы, собрались здесь, чтобы представить публике свои творения. Кое-кто из зрителей просто прыскает со смеху, глядя на их трюки. Но мне не до смеха. Эти так называемые художники именуют себя непримиримыми и импрессионистами, но что же они делают? Берут холст, берут краски и кисти, ляпают как попало несколько цветовых пятен и… ставят внизу свою подпись. О человеческое тщеславие, доведенное до умопомешательства! Можно ли взирать на него без дрожи?

Но попробуйте-ка объяснить г-ну Писсарро, что не бывает фиолетовых деревьев, что небо не может быть цвета свежесбитого масла, что ни в одной стране мира нельзя увидеть того, что он изображает, и что человеческий разум не в состоянии принять его заблуждений! Попробуйте-ка втолковать г-ну Дега, что в изобразительном искусстве существует пара-тройка принципов, имя которым — рисунок, цвет, проработка линии, замысел, — он рассмеется вам в лицо и обзовет вас реакционером. Попробуйте объяснить г-ну Ренуару, что женский торс не может состоять из нагромождения бесформенных кусков плоти, покрытых лиловато-зелеными пятнами, обычно характерными для трупа в последней стадии разложения! В группе есть и женщина, как, впрочем, в любой знаменитой банде. Зовут ее Берта Моризо, и за ней очень любопытно наблюдать со стороны, ибо женская грация удивительным образом сочетается в ней с расстройством ума и бредовыми идеями. И всю эту кучу безобразия выставляют на всеобщее обозрение, нисколько не заботясь о возможных роковых последствиях. Вчера на улице Ле-Пелетье задержали какого-то несчастного: покинув выставочный зал, он покусал нескольких прохожих…

Я лично знаком с некоторыми из этих несносных импрессионистов. Все они очаровательные молодые люди, искренне убежденные в своей правоте и воображающие, что нашли собственный путь в искусстве. Общение с ними вызывает такую же скорбь, какую я испытал недавно, поглядев в Бисетре на беднягу сумасшедшего. Зажав в левой руке лопату, он упер один ее конец себе в подбородок наподобие скрипки и водил по ней палкой, словно смычком, уверяя окружающих, что исполняет „Венецианский карнавал“ — вещь, которая, по его словам, принесла ему бешеный успех среди знатоков. Следовало бы поставить этого виртуоза перед входом на выставку — тогда балаган на улице Ле-Пелетье обрел бы полную завершенность».

Читатель, очевидно, заметил, что едкое перо Вольфа не коснулось Моне. Но стоит ли этому радоваться?

Впрочем, свою долю критики он сполна получил от графика Берталля, время от времени печатавшего статьи в «Су-ар». Так, в номере от 15 апреля читаем: «Как нам стало известно, на улице Ле-Пелетье открылась психиатрическая лечебница, своего рода филиал клиники доктора Бланша. Принимают сюда в основном художников.

Безумие их неопасно: они просто макают кисти в самые кричащие и не совместимые друг с другом краски и водят, как бог на душу положит, ими по белому холсту, чтобы затем, не считаясь с затратами, заключить готовый труд в великолепную раму.

Вот, например, г-н Моне, которого в ряды импрессионалистов привело почти полное совпадение его имени с именем г-на Мане. Г-н Моне прекрасно знает, что не бывает деревьев того ярко-желтого оттенка, какими он изобразил их на своем „Ручье в Аржантее“. Он понимает, что „Дорога в Эпинее под снегопадом“ никогда в действительности не могла выглядеть, как шерстяной коврик, сотканный из белых, синих и зеленых нитей. Его не надо убеждать в том, что „Речной берег в Аржантее“ не может походить на пестрое вязанье шерстью и хлопком. Но это не помешало ему именно подобным образом представить нам свое впечатление… Зрители посмотрели, посмеялись и… пожелали узнать имя автора. И теперь они запомнят, что господина, которому пришла в голову странная идея вязаного пейзажа, зовут Моне, следовательно, г-н Моне вскоре станет так же знаменит, как и г-н Мане».

Журналиста «Ревю политик и литтерер» Шарля Биго привлекла и поразила «некая дама, причудливо закутанная в красный костюм и обмахивающаяся веером на фоне еще трех десятков японских вееров».

«Г-н Моне решил прикончить зрителя одним-единственным пистолетным выстрелом, и это ему удалось! Г-н Моне не счел нужным выписывать лицо женщины, ибо он из тех, кто презирает лепную форму, зато он наградил свою модель самыми выразительными трупными оттенками…»

Женщиной с лицом «трупного оттенка» была знаменитая «Японка», проданная на аукционе Друо 14 апреля следующего года за 2050 франков. Это был портрет Камиллы.

Возможно, к этому времени она уже была больна. Во всяком случае, она не могла не чувствовать себя одинокой, потому что Клод все чаще надолго уезжал из Аржантея, ибо начал работать на Эрнеста Ошеде.

В 1876 году Эрнесту Ошеде шел сороковой год. На нескольких сохранившихся портретах он выглядит вполне довольным жизнью. Правая рука заложена за отворот редингота (вспоминается Наполеон), между большим и указательным пальцами зажата сигара, черная щетка усов, густые курчавые бакенбарды (вспоминается Франц-Иосиф)… Толстяк Эрнест выглядел внушительно, как и подобает денежному мешку.

Его родители, Эдуар и Онорина, проделали тот же путь, что Аристид и Маргарита Бусико[29]. Скромный коммивояжер и простая кассирша, очень скоро они стали владельцами крупного торгового предприятия. То были времена, когда начался расцвет универсальных магазинов, и честолюбия, отваги и воображения хватало, чтобы сколотить состояние. Бусико открыл «Бон-Марше», Жюль Жалюзо основал «Прентан», Эрнест Коньяк и его супруга, мадемуазель Жей, придумали «Самаритен»… А еще появились «Повр-Дьябль», «Гань-Пети», «Дьябль буате», «Де-Маго», «Пти-Сен-Тома»… Наконец, на улице Пуасоньер, в доме номер 35, распахнул свои двери магазин Ошеде, специализировавшийся на торговле тканями.

Можно не сомневаться, что, едва достигнув сознательного возраста, Эрнест подключился к работе на семейном предприятии. Так, мы знаем, что он неоднократно выезжал в Англию и Шотландию: по всей вероятности, с целью закупки лучших сортов твида и высококачественного кашемира. Также нам известно, что он без памяти влюбился в одну молоденькую парижанку, которая была младше его на семь лет. Дочь богатых родителей, Алиса Анжелика Эмилия Ренго отличалась умом и твердым характером. Никто на свете не посмел бы сравнить ее с гризеткой.

— Я хочу на ней жениться! — объявил Эрнест своей матери. — Ее родители — богатые промышленники, у них свой завод бронзовых изделий и часов. По-моему, отличная партия!

Но деспотичной Онорине Ошеде, привыкшей смотреть на сына как на собственность, эта идея вовсе не показалась такой уж блестящей. Круг, в котором вращались Ренго, представлялся ей слишком высоким, следовательно, чужим. Зачем все это ее сыну?

— Ах, Эрнест! — сокрушалась она. — Подумай только, какое будущее ждет тебя с ней!

— Я совершеннолетний! — не сдавался сын, потерявший голову от любви. — Я уже все решил. Алиса Ренго будет моей женой.

И он действительно женился на ней. Бракосочетание состоялось 16 апреля 1863 года, в мэрии III парижского округа. Г-н и г-жа Ошеде отказались присутствовать на церемонии. Как мы помним, Камилла Донсье, выходя замуж, получила от отца в приданое 12 тысяч франков. Алисе Ренго, хотя у нее было восемь братьев и сестер, досталось от родителей 100 тысяч!

Год спустя, 18 апреля 1864 года, молодая чета Ошеде — Ренго праздновала рождение первой дочери. Девочку назвали Мартой. За ней последовали: Бланш, появившаяся на свет 12 ноября 1865 года, Сюзанна — 29 апреля 1868 года, Жак — наконец-то сын! — 26 июля 1869 года, Жермена — 15 августа 1873 года.

За это время мать Эрнеста все же помирилась с сыном, но к невестке продолжала относиться холодно и сдержанно.

— Язык у нее подвешен, ничего не скажешь, — морщилась она, — но как же громко она говорит!

Алиса Ошеде и в самом деле была — и с годами не менялась — женщиной властной. И понижать голос не считала нужным. Вскоре Моне предстояло убедиться в этом воочию.

Между тем отец Эрнеста Ошеде отошел от дел, передав сыну управление торговым домом на улице Пуасоньер. В январе 1870 года его тесть Альфонс Ренго отдал Богу душу, оставив ему в наследство замок Роттенбург в Монжероне.

Монжерон, расположенный неподалеку от Брюнуа, где долгое время жил дед со стороны матери Клода Моне — Франсуа Леонар Обре, имел полное право именоваться настоящим замком. Оценивался он тогда в 175 тысяч франков. Если уж живешь в замке, решил Эрнест Ошеде, веди себя как подобает сеньору! И он принялся претворять это решение в жизнь, может быть, даже слишком целеустремленно. Игрок в душе, искренний любитель живописи, эстет и просто щедрый человек, он начал приобретать полотна, от которых остальные с пренебрежением отворачивались. Почему? Потому, что они ему нравились; потому, что он верил в то что искусство должно развиваться; наконец, потому, что, возможно, надеялся таким образом выгодно вложить капитал. Как бы то ни было, Эрнест Ошеде заслуживает того, чтобы мы сняли перед ним шляпу. Вместе с Золя, с Виктором Шоке — между прочим, обыкновенным таможенным инспектором, с Шарпантье, с доктором Беллио, с Дюран-Рюэлем и еще несколькими ценителями живописи он вошел в число тех, кто вопреки всем бурям и грозам, вопреки Вольфу и Леруа, позволил импрессионистам выжить.

Он покупал картины Моне. Впрочем, некоторое время спустя ему пришлось их продать. Так, 13 января 1874 года катастрофическое состояние годового баланса вынудило его расстаться с 80 полотнами! В лоте фигурировали три работы Моне. Но это не помешало ему уже в мае следующего года поддаться сердечному порыву и выложить перед Дюран-Рюэлем 800 франков — так он стал обладателем знаменитой картины «Впечатление. Восход солнца».

Январь 1876 года, и снова неутешительное состояние делового баланса.

Эрнест попытался переговорить с матерью, не скрывавшей своего неодобрения.

— Я еще могу спасти дело, но мне нужна помощь… — сказал он.

— Начни с того, чтобы изменить свой образ жизни! — отрезала она.

— Роттенбург — вот что меня разоряет! Но Алиса и слышать не желает о том, чтобы переехать из замка!

Что греха таить, он и сам ни на миг не допускал, что ему придется расстаться с этим маленьким дворцом, в котором он закатывал изысканные вечеринки и привечал художников, чью палитру особенно ценил. Так, несмотря на преследования кредиторов в том же самом году, он пригласил к себе Мане, который приехал вместе с женой и провел в роскоши Роттенбурга 20 дней. Сразу после его отъезда настал черед Моне. Правда, тот прибыл один. Камилла так и не удостоилась права проводить каникулы в Монжероне… Ведь маленький Жан, которому исполнилось девять лет, учился в школе-пансионе Фейета в Аржантее, и, как заявил его папа, очевидно, напрочь забывший, что сам когда-то предпочитал душному классу «школу природы», пропускать занятия ему ни в коем случае не следовало!

Монжерон… Для Моне это означало уютную мастерскую, расположенную в одном из парковых павильонов, работу в качестве художника-декоратора (Эрнест заказал ему несколько панно) и… присутствие Алисы, которая неизменно ввергала художника в легкое смятение.

Еще молодая женщина (ей было 32 года), Алиса, как свидетельствуют фотографии тех лет, уже утратила стройность фигуры, что неудивительно после рождения пятерых детей. Твердый взгляд, выдающий властность натуры, и привычка слегка кривить при разговоре рот, приподнимая правый уголок верхней губы, от чего лицо приобретало оттенок ироничной суровости. Одним словом, Алиса являла собой полную противоположность худощавой и неприметной Камилле.

Клод Моне познакомился с Алисой еще до своего приезда в замок. Так, она изображена на одной из его картин, написанной весной предыдущего года. На этом полотне она прогуливается по парку Монсо, держа в одной руке зонтик от солнца — невероятная для Моне деталь! — а другой ведя за собой свою младшую дочь Жермену — последний плод любви погрязшего в долгах торговца тканями и надменной владелицы замка.

Декабрь 1876 года. Эрнест Ошеде — в Париже, где пытается во что бы то ни стало возродить свое торговое дело, для чего основывает новое акционерное общество. Камилла по-прежнему в Аржантее, мужественно борется с голодом и холодом: нам известно, что Моне просил своего румынского друга доктора де Беллио навестить ее и оставить ей взаймы небольшую сумму в сто франков. Следовательно, Алиса, Клод и пятеро маленьких Ошеде одни проводят время в замке Роттенбурга.

И происходит то, что и должно было произойти. Дама из богатой буржуазной семьи не смогла устоять перед обаянием художника, и девять месяцев спустя на свет появился маленький Жан Пьер.