Глава 15 ЯНКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 15

ЯНКИ

Моне все это не на шутку встревожило, мало того — разозлило. Он засобирался во Францию. В субботу 5 апреля он столкнулся на границе с новыми неприятностями. Итальянские таможенники категорически отказались пропустить его багаж — ящики, доверху заполненные готовыми холстами.

— Это абсолютно невозможно, сударь! — сказали ему. — Вы должны представить бумагу, заверенную Итальянской академией художеств. Откуда нам знать, где вы взяли все эти картины? И не забудьте составить их подробный перечень!

Проклятье! Целый день псу под хвост!

Впрочем, писать все равно было нельзя — дождь лил как из ведра.

К вечеру воскресенья он уже устраивался на ночлег в Ментоне, в гостинице «Принц Уэльский». Ни больше ни меньше!

Здесь, в гостинице, он написал Дюран-Рюэлю:

«Вышлите с ответным письмом 200 франков. Таможенные расходы обошлись мне в кругленькую сумму!»

В Ментоне он не задержался. Набросал на скорую руку три этюда под названием «Мыс Мартен», которыми остался чрезвычайно доволен, и в среду 15 апреля в 11.20 сел в экспресс, следовавший во Францию.

Наконец-то он в Живерни! Наконец-то с Алисой!

И с ходу погружается в заботы. Папаша Сенжо требует срочно внести плату за дом. К Дюран-Рюэлю летит письмо:

«Милостивый государь! Убедительно прошу вас…»

К сожалению, дражайший Дюран-Рюэль и сам переживал трудные времена.

«Милостивый государь! Обращаюсь к вам с настоятельной просьбой. Мне необходимо срочно заплатить за пансион Дюбуа, иначе дети не смогут в начале учебного года приступить к занятиям. Учитывая, что вы владеете эксклюзивным правом на мои произведения, я рассчитываю на вашу помощь…»

«Постарайтесь тщательнее отделывать свои работы, — читает он в ответном письме. — Возможно, то обстоятельство, что они недостаточно „вылизаны“, и мешает мне успешно ими торговать».

Зная ранимость Моне, мы не удивимся, что подобный «совет» мог сыграть роль фитиля, поднесенного к пороховой бочке. Однако внешне раздражение художника пока никак не проявилось. Правда, в его мозгу постепенно зрела мысль о том, что, пожалуй, следует поближе познакомиться с Жоржем Пети…

В конце 1884 года Моне встретился с писателем Октавом Мирбо, который в тот момент вынашивал замысел напечатать в газете «Франс» цикл статей под общим названием «Заметки об искусстве». Особенно его интересовало творчество живописца, поселившегося в Живерни. Эта встреча положила начало искренней дружбе между мастером пера и мастером кисти. Мирбо регулярно появлялся в окрестностях Живерни, где снимал себе жилье, — то в местечке Брей-Лю, на берегу Эпты, то в монастыре Магдалины, на берегу Сены, в усадьбе, принадлежавшей баронессе Тенар, вдове знаменитого химика, изобретателя перекиси водорода.

Октав Мирбо не боялся никого и ничего. Его жизненное кредо гласило: «В любых обстоятельствах я готов слепо защищать бедного против богатого, пьяницу против зануды, больного против болезни и жизнь против смерти». Он без колебаний принял сторону Моне.

«Клод Моне, — писал он, — больше, чем кто бы ни то было, подвергся оскорбительному осмеянию. Его называли выдающимся мазилкой; если я не ошибаюсь, какой-то критик даже возопил, что творить подобные безобразия способен лишь коммунар! Странно еще, что он не потребовал подвергнуть его творчество суду военного трибунала! А ведь именно Моне сумел запечатлеть на своих холстах мимолетность и неуловимость самой природы».

Также Мирбо любил Ван Гога. Это он первым приобрел «Ирисы» и «Подсолнухи».

Моне и Мирбо… «Эти две природные стихии просто не могли не понять друг друга, — отмечает Марта де Фель. — Их объединял общий вкус к величию простых вещей.

— Видите ли, Моне, — рассуждал Мирбо, — и искусство, и литература, это все ерунда. Существует только земля! Вот смотрю я на комочек этой земли и готов часами его созерцать, задыхаясь от восторга. А гумус! Я люблю гумус, как другие любят свою жену! Я не боюсь им запачкаться, потому что в куче перегноя вижу красоту форм и красок, которым она способна дать рождение. Как же мелко искусство в сравнении с этим! И как оно фальшиво, как жалко…»

Зимой 1885 года земля в Живерни ослепляла белизной. Стояли холода, выпало много снега. Моне потирал руки — больше от удовольствия. Ах, какие пейзажи! За работу, скорее, пока снег не растаял. Слава Богу, морозная погода продержалась достаточно долго, и он успел написать восемь картин. Довольный Моне спешит поделиться своей радостью с Дюран-Рюэлем:

«Работал по уши в снегу! Вышлите 300 франков, мы совсем на мели…»

Он любил снег. Любил настолько, что в свое время специально поехал работать в Норвегию.

Зато задержки Дюран-Рюэля с высылкой денег ему совсем не нравились. И, когда Жорж Пети предложил ему принять участие в устраиваемой им международной выставке, он ответил согласием. Открытие вернисажа состоялось 15 мая. Моне фигурировал в экспозиции наряду с девятнадцатью другими художниками. «Весьма пестрая компания, — отмечал Жеффруа. — Кроме мастера из Живерни группу импрессионистов представлял только Раффаэлли». Стены роскошной галереи на улице Сез украсили 10 полотен Моне. Само собой разумеется, Альбер Вольф был тут как тут — охотник в засаде. Но, о чудо! — опасный (к его мнению прислушивались слишком многие) критикан сменил гнев на милость!

«Да, Клоду Моне действительно удается с поразительной достоверностью передавать неуловимую прелесть пейзажа…» — признавал он в своей статье в «Фигаро».

Значит, и у Вольфа наконец-то открылись глаза. Что ж, как тонко подметил Поль Валери (этому будущему другу Дега в 1885 году исполнилось 15 лет), «только устрицы сидят взаперти в своих раковинах!»

Что касается Дюран-Рюэля, то он не собирался сдаваться без борьбы и терять художников, со многими из которых к тому же поддерживал теплые дружеские отношения. Французский рынок не оправдывает надежд? Ну так что ж, значит, надо завоевывать новые — голландский, бельгийский и даже — почему бы нет? — американский!

«Мне совершенно не хочется снабжать своими картинами этих янки!» — ворчливо протестовал он. Моне пребывал тогда в мрачном расположении духа; его мучили «зубная боль и невралгия».

Жорж Пети все тянул и тянул с выплатой денег за картину, купленную во время международной выставки, что также не способствовало улучшению настроения.

Наконец, свою лепту в обрушившиеся на него неприятности внес и Жан, которому уже исполнилось 18 лет. Он очень плохо закончил учебный год и с треском провалил экзамен, сдавать который ездил в Руан.

Последней каплей стал визит некоего Нивара — багетного мастера из Парижа. Тот требовал срочно оплатить счета за услуги, оказываемые с 1875 года, в размере 2450 франков, и пригрозил в противном случае передать дело в суд и добиться описи имущества.

— Ладить с ним было нелегко, — вспоминает о Моне Зелия Пикар[74], в последние годы жизни художника в Живерни служившая в доме прачкой. — Хорошо еще, что сама я с ним сталкивалась редко, а в основном имела дело с госпожой Бланш, которой шила платья. Его я видела больше издали, когда он шел через сад к пруду. Он вечно на всех ворчал, такой уж сварливый характер! Вот, например, я даже не могу сказать, какие у него были зубы — я ни разу не видела, чтобы он улыбнулся!

— Совершенно верно, — подтверждает это Жан Пьер Ошеде[75]. — Порой на него накатывали приступы дурного настроения, и жизнь тогда становилась невыносимой. Он мог уйти к себе в комнату, и мы не видели его целый день, а то и два. За столом все сидели молча, боясь пошевелиться, и тишину нарушал только стук вилок о тарелки…

К счастью, подобные периоды длились недолго.

— Если он радовался тому, что очередная картина удалась, — продолжает Жан Пьер Ошеде, — то к обеду выходил, распевая во все горло арию тореадора из «Кармен». Или сочинял на тот же мотив что-нибудь вроде: «Все за стол! Все за стол! Жареные голуби хороши, пока горячи!»

— Все-таки он был человеком очень милым, — делится своими воспоминаниями г-жа Тибу[76]. — Моя мать работала у них в доме, гладила белье. Господину Моне она гладила сорочки с жабо, знаете, такие, с кружевными манжетами… Помню, когда она в первый раз взяла меня с собой, мне тогда было лет десять, она мне сказала: «На цветы можешь смотреть сколько хочешь, но чтоб ни до чего не дотрагиваться, поняла? Хозяин будет сердиться». И вот стою я в саду, рот разинула от всей этой красоты, ну, прямо в рай попала, и вдруг слышу за спиной строгий голос: «Тоже любишь цветы, малышка? Это хорошо!» Ох и испугалась же я! Оглядываюсь и вижу: он стоит на пороге дома, в белой блузе, в большой фетровой шляпе, надвинутой на лоб… Видно, понял, что мне стало страшно, и улыбнулся — широко-широко. Как будто прощения просил…

Осень Моне провел в Этрета, где с ним случилось неприятное происшествие: его сильно окатило приливной волной, так что он стоял, прижавшись спиной к прибрежной скале, бессильно наблюдая, как вода заливает холсты, краски и мольберт. Вообще этот сезон выдался крайне неудачным, и в его завершение он объявил, что «переходит к Жоржу Пети». А как же Дюран-Рюэль, помогавший художнику выживать на протяжении последних пяти лет? Никак. Его трудности.

«Полагаю, вам ясна степень моего недовольства», — с лаконичным достоинством сообщил он художнику. «Я, конечно, понимаю, — отвечал тот[77], — ваше негативное отношение к Пети, но, скажите на милость, с какой стати мне-то делать из него врага, ведь лично мне он не сделал ничего дурного, напротив, стараясь заставить своих клиентов признать меня, он сделал мне большое благо, и это неоспоримо…»

Впрочем, полностью сжигать за собой мосты он не торопился, а потому несколькими днями позже написал еще одно письмо, в котором сообщал:

«Скоро привезу вам дюжину полотен с видами Живерни и Этрета…»

Завершала это послание довольно-таки дерзкая приписка:

«К концу года рассчитываю получить от вас две тысячи франков, которые мне необходимы, так как я планирую расширить мастерскую…»

Ремонтные работы, направленные не столько на то, чтобы увеличить площадь помещения, но главным образом на то, чтобы сделать его более удобным и светлым, в частности за счет большого застекленного окна, прорубленного в северо-западной стене, закончились 17 января.

«Мастерская готова к работе, — пишет Моне Дюран-Рюэлю. — Срочно нужны деньги для уплаты рабочим».

В ответ — молчание.

21 января — новое письмо, исполненное тревоги:

«У меня крупные неприятности. Срочно нужно как минимум тысячу франков. Если вы в состоянии мне их предоставить, сообщите об этом немедленно, только не заставляйте меня ждать понапрасну. Если вы не имеете такой возможности, скажите об этом прямо, я найду их в другом месте»[78].

Попахивает шантажом, не так ли?

Торговец, отнюдь не глупый человек, понял намек. «В другом месте» — так сказал Моне. Уж не у Пети ли? Дюран-Рюэль быстро проанализировал ситуацию. Если его протеже задолжает конкуренту с улицы Сез, тот его от себя уже не отпустит! И он оплачивает все счета — и каменщика, и плотника, и стекольщика.

В феврале Моне снова уезжает в Этрета, где его ждет дорогой его сердцу холодный свет последних зимних дней. Впрочем, на сей раз его гонит в дорогу не столько желание работать, сколько совсем другие соображения. Просто жизнь в Живерни сделалась невыносимой. Виновница этого — Марта Ошеде, которая теперь превратилась в молодую двадцатидвухлетнюю и глубоко несчастную женщину. Марта так и не смогла смириться с разрывом родителей. С человеком, которого ее братья и сестры охотно называли «папой Моне», она не нашла общего языка. Но более всего ее ранили слухи и сплетни, циркулировавшие по деревне. Действительно, обитатели Живерни с удовольствием перемывали косточки «чудной семейке». Не исключено также, что Марту постигло собственное любовное разочарование, которое она тяжело переживала. Может быть, она мечтала выйти замуж? Но кто же возьмет в жены девушку, чья мать сожительствует с художником? По всей вероятности, похожие невеселые мысли бродили и в голове восемнадцатилетней Сюзанны. Одна только Бланш — ей исполнился 21 год — не ощущала никаких неудобств из-за двусмысленного положения семьи. Во-первых, она искренне восхищалась талантом Клода, сама любила живопись и писать, а во-вторых, успела подружиться с Жаном, который был младше ее на два года.

Зато Эрнест быстро осознал, что нашел в лице Марты своего человека во вражьем стане, и всячески поощрял дочь культивировать в матери чувство вины. И в начале февраля 1886 года измученная, задерганная, уставшая от всей этой неразберихи Алиса сдалась. Нам нетрудно вообразить себе семейную сцену, которую она закатила Клоду. Должно быть, она кричала, что больше так не может, что ей стыдно причинять горе собственным детям, что у нее больше нет сил терпеть косые взгляды соседей… В общем, ей очень жаль, но…

Моне в ответ громко хлопнул дверью. И уехал в Этрета, надеясь, что любимые скалы вернут ему умиротворение.

Он просчитался.

20 февраля, сразу по приезде, он хватается не за кисти, а за перо. И принимается писать. Он пишет письмо за письмом, заполняя лист за листом своим красивым почерком. Адресат у всех посланий один — его возлюбленная в Живерни. Эта волнующая переписка была опубликована Даниелем Вильденштейном в 1979 году[79]. За какую-нибудь неделю Моне написал более трехсот строк. Вот некоторые из них:

«Беспрестанно думаю о вас и о двух наших малышах, таких хорошеньких, таких милых… Простите меня за все то зло, которое я, не желая того, вам причинил, пожалейте меня, потому что я болен, и поймите, что я вас люблю. Вы требуете, чтобы я хорошенько поразмыслил и принял решение. Увы, именно это и приводит меня в нынешнее мое состояние. Сколько бы я ни думал, сколько бы ни взвешивал все за и против, я не в силах примириться с мыслью о том, что мы с вами расстанемся. Думаю о детях, которых вы так любите и которые так любят вас, но не могу не видеть и того, что нас разделяет и будет по-прежнему разделять в этой жизни, — а я-то верил, что она будет тихой и спокойной… Поверьте, я глубоко несчастен, мне очень плохо, все валится у меня из рук. Художник во мне умер, а все, что осталось, — это больной мозг. Напрасно вы говорите, что, привыкнув к разлуке с вами, я снова обрету кураж. Это не так! Сегодня провел ужасную ночь, совсем не спал и все думал, думал о вас…»

Его письма свидетельствуют о неподдельном горе. В нескольких скупых словах он набрасывает скорбную картину постигшего его крушения надежд.

«Вы настоятельно требуете, чтобы я принял какое-то решение, но я могу сказать вам лишь одно: как и вы, я и мысли не допускаю о том, чтобы с вами расстаться. Ваша настойчивость свидетельствует о вашей силе и смелости. У меня нет ни того ни другого. Поэтому решайте сами, а я приму любой исход, даже если для меня он будет смертельным. Только не верьте, что разлука с вами станет для меня спасением и я опять обрету мужество. Нет, я слишком хорошо понимаю, что проиграл в любом случае. Наша совместная жизнь разладилась навсегда, а жить без вас я не могу. Говорю вам это без всяких задних мыслей. Что из того, что причина болезни мне известна, если я не нахожу против нее лекарства — просто потому, что его не существует…»

«В своем письме от воскресенья вы так ясно обрисовали наше с вами положение. Разве я не понимаю, что значит для вас счастье и жизненный успех ваших дочерей? И, как вы совершенно справедливо указываете, я не имею никакого права делить с вами ваши радости. В этом-то все и дело. Мне запрещено видеться с вами, гордиться вами — это все не про меня. Что ж, я знал это все давно, еще в начале нашей любви, и возразить мне вам нечего, только все же после стольких лет, что мы прожили с вами бок о бок, согласиться с этим нелегко…»

«Вы одна можете решить, что делать. Вы-то сможете пережить разлуку, найдя утешение в нежности и счастье ваших дочерей. Значит, вам и решать…»

«Не могу пообещать вам, что вернусь в веселом настроении. Я слишком много выстрадал за это время, и характер мой от этого ничуть не улучшился. Не прогоняйте меня. Я сейчас больше нуждаюсь в заботе, чем в упреках. Прежний Моне умер, я чувствую это, и, если ему и случится когда-нибудь воскреснуть, произойдет это еще не скоро…»

Однако Моне оказался настоящим фениксом.

Некоторое время спустя он вернулся в Живерни. Начиналась весна, и жизнь худо-бедно потекла по наезженной колее. Впрочем, дела пошли скорее хорошо, в основном благодаря Бланш, его любимице, которая платила ему полной взаимностью. Бланш как никто умела разрядить атмосферу в доме, порой становившуюся невыносимой. Если он шел на Сену или бродил по лугам в поисках сюжета для очередной картины, она сопровождала его, помогала нести холсты и мольберт. Когда он начинал работать, она пристраивалась неподалеку и тоже писала. В конце дня Моне внимательно смотрел ее наброски, давал ей советы, подбадривал. Это «чувство локтя» между Бланш и «папой Моне» сохранится навсегда.

В апреле Моне получил письмо от барона Этурнеля де Констана.

«Я восхищен тем, что вы делаете, — писал тот. — Приглашаю вас приехать на несколько дней ко мне в Голландию — я работаю секретарем французской делегации в Гааге. Приезжайте! В это время года на полях цветут тюльпаны. Они не могут вам не понравиться!»

Голландия! Моне хорошо ее помнил. 15 лет назад, спасаясь от Франко-прусской войны, он практически бежал в эту страну, где написал более двадцати картин. Тогда с ним была Камилла. Теперь, вечером 27 апреля, он в одиночестве стоял на платформе Северного вокзала и поджидал ночной поезд. Уезжал он на 11 дней. И за пятью картинами.

«Эти цветочные поля так прекрасны, — делился он впечатлением со своим другом Теодором Дюре, — но бедного художника, не способного передать все богатство красок ограниченными средствами своей палитры, они могут свести с ума!»

Из Гааги он пишет не только Дюре, но и Жозефу Дюран-Рюэлю. А вот Алиса за это время не получила от него ни одного письма. Судя по всему, холодок между ними так и не растаял. Жозефу — сыну Поля Дюран-Рюэля — он писал по той простой причине, что отца в Париже не было. Он отправился за океан — в США.

На пароход, идущий в Нью-Йорк, он сел еще 13 марта. С собой он увозил 310 полотен импрессионистов. В их числе — около 40 картин Моне.

— Моя живопись поехала к дикарям, — вздыхал Клод. — Видно, мне на роду написано помереть неудачником…

Через месяц после прибытия Дюран-Рюэль открыл в нью-йоркской «Америкэн арт гэллериз», что на Мэдисон-сквер, выставку под названием «Живопись маслом и пастелью парижских импрессионистов».

Следует отметить, что зерна, брошенные Дюран-Рюэлем, упали на удобренную почву. Благодарить за это следует тех немногих американских художников, которые работали во Франции, — Уистлера, Джона Сарджента и, конечно, Мэри Кассат, дочь банкира из Питтсбурга. Она прекрасно знала все high society[80] Нового Света, близко дружила с финансистом Хевмейером — человеком, с равным азартом ворочавшим долларами и украшавшим стены своего дома картинами. У него уже висело несколько работ Дега, с которым Мэри поддерживала особенно тесные отношения. Кстати сказать, Дега уже приезжал работать в Новый Орлеан.

«It’s wonderful!»[81] — воскликнул Хевмейер, одним махом закупивший четыре десятка полотен.

— Я тоже покупаю! — встрепенулся Уайтмор.

— А я куплю больше, чем вы оба вместе взятые! — не растерялся Стилмен.

Одним словом, вскоре все самые толстые сигары Нью-Йорка прохаживались по выставочному залу. Поль Дюран-Рюэль выиграл. Он завоевал Соединенные Штаты и сам сумел остаться на плаву. Мало того, мистер Хевмейер сделал ему деловое предложение:

— Я готов вложить значительный капитал в развитие вашего бизнеса здесь, у нас…

Пусть Жорж Пети в Париже трепещет!

— Если бы я умер в шестьдесят лет, — признавался позже Дюран, — то не оставил бы после себя ничего кроме долгов. Я был бы банкротом, сидящим на куче сокровищ.

Жорж Пети, впрочем, и не думал трепетать. Он пошел в контрнаступление.

15 июня он открыл у себя на улице Сез пятую международную выставку живописи и скульптуры. Моне предложил 13 работ — виды Этрета, виды Живерни, цветущие поля тюльпанов, мыс Мартен…

«Море Моне напоминает какое-то волшебное озеро!» — захлебывался восторгом Альбер Вольф, покоренный окончательно и бесповоротно. «Г-н Моне не похож ни на одного другого художника», — отмечал в газете «Рапель» Шарль фремин.

А Феликс Фенеон, которого заворожил стог сена на одном из лугов в Живерни, поспешил высказаться в одному ему присущей манере:

«„Стог сена“: на лугу, граница которого обозначена рядом перистых деревьев, синяя женщина и табачного цвета ребенок, прислоненные спинами к эллипсоидальной куче, на глазах обесцвечиваются»…[82]

На Салон Пети забрел и Буден. Взглянув на работы своего бывшего протеже, он не сдержал восклицания:

— Вот молодец парень! Ничего не боится! После его колорита ни на что другое и смотреть не захочешь!

Давно ли юный карикатурист Оскар Моне вывешивал свои опусы рядом с его собственными картинами в витрине гаврской лавчонки? Теперь Буден не сомневался: Моне вырос в большого мастера.

К удовольствию от благожелательной критики добавилось и нечто более существенное — 12 из 13 выставленных картин нашли покупателя. Гонорар Моне составил 15 100 франков![83]

Одна из двенадцати отправившихся к коллекционерам картин — поле тюльпанов — нашла себе прибежище в стенах особняка, принадлежавшего двадцатилетней ценительнице искусства, которую звали Виннаретта Синджер. Эта молоденькая, но уже очень богатая американка приходилась родной дочерью могущественному фабриканту швейных машин. Первым браком она вышла замуж за графа Луи де Сей-Монбельяра, а в 1893 году стала принцессой де Полиньяк — благодаря второму мужу, принцу Эдмону, человеку тонкого ума, во всяком случае, если верить Марселю Прусту, под псевдонимом Горацио поведавшему нам о нем в газете «Фигаро» 6 сентября 1903 года: «Еще до женитьбы принц Эдмон, посетив художественную галерею[84], положил глаз на шедевр Клода Моне, озаглавленный „Поле тюльпанов близ Гаарлема“. Увы, рассказывал он, мне оставалось только кусать от досады губы — полотно перехватила какая-то американка. Как же я ее проклинал! Несколько лет спустя я женился на этой американке, и картина стала моей».