Глава 7 ВПЕЧАТЛЕНИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7

ВПЕЧАТЛЕНИЕ

Наступил январь 1872 года. Несколько недель Моне жил в гостинице «Лондон — Нью-Йорк», в номере, выходившем окнами на вокзал Сен-Лазар, после чего перебрался в Аржантей. Этот переезд состоялся благодаря Мане, который помог ему подыскать подходящее жилье недалеко от вокзала. Дом оказался очень удобным, но главное — к нему примыкала просторная пристройка с большим застекленным окном. Чем не мастерская? Одним словом, не дом, а мечта, тем более что окно пристройки выходило прямо на Сену. Правда, обходилось такое жилье недешево — арендная плата составляла 250 франков за квартал. Чтобы дать читателю представление о том, много это или мало, скажем, что месячная зарплата служащего конторы в те годы не превышала 125 франков. Но Моне эти соображения больше не занимали — ведь у него теперь появился Дюран-Рюэль!

— Сразу по возвращении в Париж, — рассказывал владелец галереи Гюставу Кокио, — Моне принес мне свои картины. Так я стал его «штатным» торговцем. Для живописи тогда настали гнусные времена! Надеяться, что продашь картины Моне! Меня называли сумасшедшим, чокнутым. Правда, я еще пользовался некоторым кредитом доверия среди покупателей, но лишь потому, что сумел сохранить несколько хороших работ Делакруа или Коро… Но рассчитывать, что публика начнет покупать Моне или Ренуара, — это, по общему мнению, свидетельствовало о том, что я начисто лишился здравого смысла! Хорошо еще, что дело не дошло до публичных оскорблений, хотя, по правде говоря, до этого оставалось недалеко…

Итак, благодаря Дюран-Рюэлю и его огромной вере в талант художника Моне прожил два года в достатке. Действительно, с начала 1872 года по конец 1873-го торговец приобрел у него живописных полотен на 21 800 франков! Вместе с рядом других сделок, которые супругу Камиллы удалось заключить за это время, сумма заработанного за этот срок составила 36 100 франков. Прощай, черный хлеб! Если продолжить методику сравнения, то можно сказать, что Моне за те годы заработал больше, чем дипломированный врач, практиковавший в богатом квартале. Да, денежный дождь пролился на него как нельзя более вовремя, ведь его благодетеля Базиля больше не было в живых.

Узнав, что Клод больше не нищенствует, объявился и его старший брат Леон, посчитавший, что недурно бы им объединиться против мачехи Аманды. Он занимался торговлей (впоследствии Леон перейдет работать в химическую промышленность) и жил в Девилле — одном из пригородов Руана.

— Ты обязательно должен принять участие в муниципальной выставке Руана, — заявил он младшему брату. — Надеюсь, ты в курсе, что это очень известная выставка. В этом году (шел 1872-й) она открывается уже в двадцать третий раз!

Моне согласился, и согласился с радостью, тем более что Леон купил у него одну картину за 200 франков. Торговый представитель прилично зарабатывал — нам известно, что в это же время он по совету брата приобрел полотно Писсарро.

Разумеется, Моне поспешил воспользоваться возможностью побывать в столице Нормандии, чтобы пристроиться со своим мольбертом в каждом уголке города, где ощущалось живое дыхание стихий. Пройдет 20 лет, и он снова вернется в Руан, чтобы еще раз посмотреть на знаменитый готический собор. Но уже в первый свой приезд он знал, что эта встреча обязательно состоится.

Руан, Аржантей, Сена… Решительно, эта река навсегда приковала к себе влюбленный взгляд Моне. Он любил Сену так глубоко и искренне, что в один прекрасный день решил даже купить небольшую лодку и оборудовать ее под плавучую мастерскую. Вот что сам художник рассказывал об этом Тиебо-Сиссону:

— Мне тогда удалось особенно удачно продать одну картину, так что я сразу получил сумму, необходимую для покупки лодки. На ней я соорудил нечто вроде дощатого шалаша, в котором места хватало как раз для того, чтобы поставить мольберт…

Наконец-то он мог целиком погрузиться в оранжево-синие туманы реки, весь обратившись в зрение. «Но какое зрение!» — говорил по этому поводу Сезанн. «Он достиг предела возможностей кисти и человеческого мозга», — добавлял к этому его друг Клемансо.

— С Клодом Моне я познакомился в Латинском квартале, — вспоминал Клемансо, отец которого сам писал «прочувствованные» картины. — Я только что освободился из тюрьмы, он обретался неизвестно где и марал холсты. Мы понравились друг другу. Встречались мы тогда нечасто. Иногда виделись у общих знакомых, друзей и товарищей, которым художник дарил свои марины. Уже тогда их обладатели с гордостью говорили: это Моне!

Клемансо и Моне. Два крепыша, они отлично подходили друг другу, и неудивительно, что они поладили между собой. Два убежденных «диссидента»: один протестовал против правящего строя, второй — против канонов официозной живописи. Как мы вскоре убедимся, большая дружба этих двух людей не ограничится словами и сердечными излияниями. В ней не будет ничего от «литературщины». Она будет состоять из встреч, поступков и обмена идеями.

Аржантей… Неужели Моне все-таки добрел до конца туннеля? Он, кажется, и сам поверил в это, как и Камилла. Он пишет ежедневно, в любую погоду, при любом освещении. Он пишет и… продает. В это же время он получил наконец кое-какое наследство, причитавшееся ему после смерти отца, а Камилла, в свою очередь, унаследовала небольшую сумму после кончины Донсье. В семье появились деньги! Довольно ограничивать себя во всем! Камилла может позволить себе не только новые наряды, но и немного отдыха. Ее муж решил нанять служанку, чтобы она занималась Жаном, который «понемногу начал превращаться в настоящего мальчишку».

Теперь, если к нему являлся потенциальный заказчик и начинал торговаться, Моне мог со спокойным сердцем указать ему на дверь. Именно так он поступил со знаменитым баритоном Жаном Батистом Фором, блиставшим тогда в «Дон Жуане», «Моисее» и «Гугенотах». Оперному певцу понравился этюд, на котором был изображен один из видов Ветея.

— Столько-то, — объявил ему Моне.

— О нет, дорогой мой, — мощным и хорошо поставленным голосом отвечал разгневанный Фор. — Это ведь даже не живопись! Если я плачу деньги, то хочу платить их не за кусок холста, а именно за живопись!

Несколько лет спустя, как повествует Марта де Фель, певец увидел в углу мастерской Моне все тот же этюд с видом Ветея.

— Отличная работа, Моне, — обратился он к художнику. — Я покупаю у вас этот этюд. Сколько вы за него хотите? Шестьсот франков, тысячу франков?

— Э нет, Фор, так не пойдет. У вас плохая память, дружище. Когда-то вы отказались купить этот этюд за пятьдесят франков. Теперь можете выбирать себе любой другой, но этот этюд я вам не уступлю ни за какие деньги, даже за пятьдесят тысяч!

Если в июле 1872 года Моне так и не поехал в Гавр улаживать наследственные дела — по всей видимости, из-за нежелания встречаться со своей мачехой Амандой и сводной сестрой Мари, — то весной 1873-го он снова в этом городе. Однажды утром из окна своей комнаты, выходившего на старый порт, он сквозь туман и городской смог увидел силуэты лодок с пиками мачт. Справа вставало красное солнце, заставляя небо пылать пожаром. Какая красота! Особенно эти блики на лиловатой воде, отбрасываемые огромным огненным шаром! Скорее, где холст? Вот он, небольшой, но это неважно. (Холст оказался размером 48 на 63 сантиметра.) Кисти, где кисти? Скорее! Цвет уйдет! Но вот мгновение поймано, и отныне оно останется запечатленным навек. Этой картине и в самом деле предстояло наделать много шума. В тесном мирке живописцев она вызвала настоящую бурю.

Салон 1873 года Моне, как и многие другие его коллеги и друзья по Батиньолю, решил бойкотировать. Мудрое решение. Жюри снова отвергло работы Ренуара и Йонкинда. Лишь картины Эдуара Мане и Берты Моризо удостоились чести быть выставленными на Салоне.

— Нам надо найти другой способ показывать свои работы публике, — заявил Моне друзьям, тем самым взяв на себя роль своего рода рупора инакомыслящих.

— Совершенно верно, — согласился с ним журналист Поль Алексис. — Но как и любое другое цеховое объединение, корпорация художников должна организовать свой собственный профсоюз и заняться устройством независимых выставок.

— Может, нам взять за образец корпорацию булочников Понтуаза? — вполне серьезно предложил Писсарро.

— О нет, никакого сектантства! — вступил в спор Дега. — Конечно, наша группа должна проводить свои выставки, но за каждым из нас должно сохраняться право предлагать работы на Салон, если ему это нравится!

На самом деле Мане и Дега втайне надеялись, что затея с независимыми выставками провалится. Особенно мечтал об успехе на Салоне Мане, этот «занятный революционер с душой чиновника, новатор в живописи вопреки себе, не подозревавший о собственной оригинальности». Что касается Дега, то ему, например, хотелось, чтобы в затеваемом предприятии принял участие его старый друг, представитель академизма краснолицый Бонна — художник, удостоенный всех мыслимых наград и почестей, никогда не появлявшийся на людях без галстука и орденских лент. Очевидно, он полагал, что всемогущий и респектабельный автор официозных портретов будет полезен группе. Однако молодые художники встретили это предложение в штыки. А однажды, собравшись возле портрета Адольфа Тьера кисти этого мастера, они исполнили хором такую песенку:

Каждый знает.

Каждый знает,

Что Бонна

Вместо красок

Потребляет

Ка-ка-ка…

— Итак, решено! — заключил Моне. — Каждый из нас внесет в общественную кассу десятую часть гонораров от проданных картин!

Теперь оставалось только найти помещение, а главное — опередить выставку во Дворце промышленности. Следовало также выпустить хороший каталог. Это дело поручили брату Ренуара. Бедняга Эдмон! Ему пришлось разбираться с целой ватагой художников, ни один из которых точно не знал, чего он хочет, зато каждый старался перекричать других.

Клоду Моне Эдмон Ренуар сказал:

— Понимаете, названия ваших картин очень однообразны. «Выход из деревни», «Вход в деревню», «Корабли, выходящие из порта Гавра» и так далее. Ну вот, например, эта работа. Как вы ее назовете? «Корабли, входящие в порт Гавра»?

— Нет, — спокойно отвечал Моне. — Эту я назову «Впечатление».

И картина, значащаяся в каталоге выставки под номером 98, в конце концов получила название «Впечатление. Восход солнца»[21].

Официальный Салон открывался 30 апреля. «Банда» назначила открытие своей выставки на 15-е число того же месяца. Где? На бульваре Капуцинов, в доме номер 35, прямо напротив улицы Скриба, в бывшем ателье фотографа Надара. Стены, спешно обитые коричневато-красным бархатом, украсились работами тридцати художников-диссидентов. Цену входного билета назначили в один франк — столько же, сколько стоил билет на Салон. Каталог решили продавать по 50 сантимов. Итого, полтора франка. В те годы эта сумма тянула на скромный обед на террасе бистро. Тем не менее посмотреть на «Впечатление» Моне, «Экзамен в танцевальной школе» Дега, «Современную Олимпию» Сезанна, «Ложу» Ренуара и «Колыбель» Берты Моризо пришло много народу.

Они смотрели, но… ничего не понимали. Отовсюду раздавались удивленные голоса:

— Можно, конечно, назвать это примитивизмом, но, по-моему, это самая настоящая мазня!

— Нет-нет, вы не правы! Это просто эксцентрики, и ничего больше! Им можно многое простить хотя бы за то, что они стараются сделать что-то новое!

Кто-то тихо посмеивался, другие громко хохотали. Потом вышли первые газеты с отчетами о выставке. Пресса буквально закидала ядрами ее участников, и самый громкий залп раздался 25 апреля 1874 года со страниц «Шаривари». Статья Луи Леруа, озаглавленная «Выставка импрессионистов», сочилась едкой желчью. Впрочем, «Шаривари» не относилась к числу многотиражных изданий. Зато сегодняшние коллекционеры готовы платить сумасшедшие деньги за номер газеты от 25 апреля 1874 года!

Предлагаем читателю эту статью без всяких сокращений. Все-таки именно благодаря ей на свет появилось название одного из самых известных направлений живописи — импрессионизм!

Итак, даем слово Луи Леруа.

«Да, нелегкий мне выдался денек! Вместе со своим другом Жозефом Венсаном, пейзажистом и учеником Бертена, которого разные правительства удостоили множества наград, я рискнул посетить первую выставку, прошедшую на бульваре Капуцинов. Мой неосторожный друг составил мне компанию, не подозревая ни о чем дурном. Он думал, что мы просто пойдем посмотреть на обычную живопись — хорошую и плохую, чаще плохую, чем хорошую, но уж никак не покушающуюся на художественную нравственность, культ формы и уважение к мастерам.

— Что там форма! Что мастера! Все это больше никому не нужно, старина! Теперь все поменялось.

В первом же зале Жозефа Венсана ждал первый удар, и нанесла его ему „Танцовщица“ г-на Ренуара.

— Какая жалость, что художник, явно имеющий чувство цвета, не научился хорошо рисовать! — сказал он мне. — Ноги его танцовщицы выглядят такими же безжизненными, как их газовые юбки!

— Пожалуй, вы к нему слишком жестоки, — не согласился я. — На мой взгляд, у этого художника очень даже четкий рисунок!

Ученик Бертена решил, что я иронизирую, и вместо ответа лишь пожал плечами. Я же с самым невинным видом подвел его к „Обработанному полю“ г-на Писсарро. При виде этого великолепного пейзажа он подумал, что у него запотели очки, и, тщательно протерев стекла, он снова водрузил их себе на нос.

— Во имя Мишаллона![22] — воскликнул он. — А это что еще такое?

— Вы и сами видите не хуже меня! Это белый иней на глубоко прочерченных бороздах земли.

— Это борозды? Это иней? Да это какие-то бесформенные скребки по грязному холсту! Где тут начало и конец, где верх и низ, где зад и перед?

— Гм… Возможно, возможно… Но зато здесь есть впечатление!

— Странное впечатление, доложу я вам. О, а это что?

— Это „Фруктовый сад“ г-на Сислея. Рекомендую вам вот это деревце, что справа. Написано, правда, кое-кое, но зато впечатление…

— Да отстаньте вы от меня со своим впечатлением!

Но как я мог от него отстать? Между тем мы подошли к „Виду Мелена“ г-на Руара. Так, это вроде вода, а в ней что-то такое… Ну вот, например, тень на переднем плане смотрится миленько…

— Я так понимаю, вас немного удивляет игра цвета…

— Скажите лучше, цветовая каша! О Коро, Коро! Какие преступления совершаются во имя твое! Ведь это ты ввел в моду эту вялую фактуру, этот поверхностный мазок, все эти пятна, которым любитель живописи сопротивлялся долгие тридцать лет и сдался наконец вопреки себе, побежденный твоим спокойным упорством! Капля, как известно, камень точит!

Бедный художник продолжал свои рассуждения, но выглядел довольно спокойным, так что я оказался совершенно не готов к страшному происшествию, которым завершилось наше посещение этой невероятной выставки. Он относительно легко перенес „Вид на рыбачьи лодки, покидающие порт“ г-на Клода Моне — возможно, потому, что мне удалось отвлечь его внимание от опасного созерцания этого полотна прежде, чем небольшие фигурки первого плана произвели свой смертоносный эффект. К несчастью, я проявил неосторожность и позволил ему слишком надолго задержаться перед „Бульваром Капуцинов“ кисти того же автора.

— Ха-ха-ха! — рассмеялся он мефистофельским смехом. — Вот это действительно удачная работа! Вот оно, впечатление, или я ничего не смыслю в живописи! Вот только может хоть кто-нибудь объяснить мне, что означают эти бесчисленные черные пятнышки внизу картины?

— Но это же пешеходы!

— Выходит дело, и я похож на такое же черное пятно, когда прогуливаюсь по бульвару Капуцинов? Гром и молния! Вы что же, надо мной издеваетесь?

— Уверяю вас, господин Венсан…

— Да вы знаете, в какой технике выполнены эти пятна? В той же самой, что используют маляры, когда подновляют облицовку фонтанов! Шлеп! Блям! Бум! Как легло, так и легло! Это неслыханно! Это ужасно! Меня сейчас удар хватит!

Я попытался его успокоить, показав ему „Канал Сен-Дени“ г-на Лепина, „Холм Монмартра“ г-на Оттена — обе эти работы представлялись мне довольно изящными по колориту. Но рок оказался сильнее меня — по пути нам попалась „Капуста“ г-на Писсарро, и лицо моего друга из красного стало багровым.

— Это просто капуста, — обратился я к нему убедительно тихим голосом.

— Несчастная капуста! За что такая карикатура? Клянусь, я больше в жизни не стану есть капусты!

— Но позвольте, разве капуста виновата в том, что художник…

— Молчите! Иначе я сделаю что-нибудь ужасное…

Внезапно он издал громкий крик. Он увидел „Дом повешенного“ г-на Поля Сезанна. Густой слой краски, покрывающий это драгоценное полотно, довершил дело, начатое „Бульваром Капуцинов“, и папаша Венсан не устоял. У него начался бред.

Поначалу его безумие выглядело вполне мирным. Он вдруг стал глядеть на мир глазами импрессионистов и говорить так, словно сам стал одним из них.

— Буден, бесспорно, талантлив, — заявил он, остановившись перед полотном означенного художника, изобразившего пляж. — Но почему его марины выглядят такими законченными?

— Так вы полагаете, что его живопись слишком тщательно проработана?

— Вне всякого сомнения. Иное дело мадемуазель Моризо! Эта юная дама не довольствуется простым воспроизведением кучи ненужных деталей. Если она пишет руку, то кладет ровно столько мазков, сколько на руке есть пальцев. Опля, и готово! Глупцы, которые придираются к тому, что рука у нее не похожа на руку, просто-напросто ничего не смыслят в искусстве импрессионизма. Великий Мане изгонит их из своей республики.

— Выходит, г-н Ренуар идет правильной дорогой — в его „Жнецах“ нет ничего лишнего. Я бы даже рискнул сказать, что его фигуры…

— Слишком тщательно прописаны!

— О, господин Венсан! Но что вы скажете вот об этих трех цветовых пятнах, по идее изображающих человека на пшеничном поле?

— Скажу, что два из них лишние! Хватило бы и одного!

Я бросил на ученика Бертена настороженный взгляд. Его лицо на глазах приобретало пурпурный оттенок. Катастрофа казалась неизбежной. Случилось так, что последний удар моему другу нанес г-н Моне.

— О, вот оно, вот оно! — возопил он, когда мы приблизились к картине под номером 98. — Узнаю ее, свою любимицу! Ну-ка, что это за полотно? Прочтите-ка этикетку.

— „Впечатление. Восход солнца“.

— Впечатление, ну конечно. Я так и знал. Не зря же я под таким впечатлением! Не могло здесь не быть впечатления! Но какая свобода, какая легкость фактуры! Обойная бумага в стадии наброска, и та будет смотреться более проработанной, чем эта живопись!

Напрасно старался я вдохнуть жизнь в его угасающий разум. Все было напрасно. Он окончательно поддался чарам окружающего безобразия. „Прачка“ г-на Дега, слишком грязная для прачки, вызвала у него бурю восторга. Сам Сислей казался ему вычурным и манерным. Не желая спорить с одержимым и опасаясь разгневать его, я попытался найти в импрессионистской живописи хоть что-нибудь стоящее. Разглядывая „Завтрак“ г-на Моне, я довольно легко узнал хлеб, виноград и стул, написанные вполне прилично, на что и указал своему другу, но… он проявил полную неуступчивость.

— Нет-нет! — воскликнул он. — Здесь Моне дает слабину! Он приносит ложную жертву богам Мессонье![23] Слишком много работы, слишком много! Лучше взглянем на „Современную Олимпию“!

— Увы мне! Ну что же, идемте… И что же вы скажете об этой согнутой пополам женщине, с которой негритянка срывает последний покров, дабы представить ее во всем уродстве взору восхищенного брюнета-недотепы? Помните „Олимпию“ г-не Мане? Так вот, по сравнению с работой г-на Сезанна это был шедевр рисунка, грамотности письма и законченности!

Все, чаша переполнилась. Классический мозг папаши Венсана, подвергнутый жестокому нападению со всех сторон, окончательно отключился. Он остановился напротив служащего, охранявшего все эти сокровища, и, приняв его за портрет, разразился критической тирадой.

— Так ли уж он плох? — говорил он, пожимая плечами. — Вот лицо, на нем два глаза… нос… рот… Нет, это не импрессионизм! Слишком уж тщательно выписаны детали! Теми красками, которые художник совершенно напрасно на него потратил, Моне написал бы двадцать парижских охранников!

— Может, вы все-таки пройдете? — обратился к нему портрет.

— Слышите? — воскликнул мой друг. — Он даже умеет говорить! Нет, это явно работа какого-то педанта! Вы только вообразите, сколько времени он с ним провозился!

И, охваченный непреодолимым желанием выразить обуревавшие его чувства, он принялся выплясывать перед ошеломленным охранником дикий танец охотника за скальпами, одновременно выкрикивая страшным голосом:

— Улю-лю-лю! Я — ходячее впечатление! Я — кинжал смертоносной палитры! Я — „Бульвар Капуцинов“ Моне, я — „Дом повешенного“ и „Современная Олимпия“ Сезанна! Улю-лю-лю-лю!»

Увы, если выставка в Салоне Надара вызвала бурные споры (о ней отзывались с одобрением или с возмущением, но никто не обошел ее молчанием), то продать ее устроителям не удалось почти ничего. Лишь перед самым закрытием нашлись покупатели на полтора десятка картин, на скромную сумму в три с половиной тысячи франков. Справедливости ради напомним, что 1874 год не относился к числу благополучных. После краткого оживления экономики и начался очередной спад, и Моне в полной мере испытал это на собственной шкуре.

Еще до того как открылся Салон Надара, он поскреб по сусекам и позволил себе совершить вторую поездку в Голландию — «своего рода паломничество, оказавшееся крайне плодотворным; паломничество, во время которого его манера определилась и обогатилась новыми нюансами»[24]. К несчастью, по возвращении он обнаружил, что Камилла совсем пала духом, а владелец дома в Аржантее, так и не получивший положенной платы, проявляет все большее нетерпение. Неужели их снова ждут голод и холод? А ведь милого Базиля теперь нет!

И он принимает решение обратиться за помощью к Мане. 1 апреля 1874 года он пишет ему: «Не могли бы вы одолжить мне сотню франков?»

Зная, что в 1874 году Моне заработал 10 554 франка, то есть сумму, в восемь раз превышавшую годовой заработок чиновника средней руки, нам остается только поражаться тому, как быстро деньги утекали у него между пальцев!

Но Моне по-настоящему встревожился. Дюран-Рюэль поставил его в известность о том, что прекращает, или почти прекращает, всякие закупки. Впрочем, тревога не помешала ему переехать из одного дома в Аржантее в другой, тоже с видом на вокзал — в нарядный новехонький домик на бульваре Сен-Дени (сегодня переименованном в бульвар Карла Маркса), номер 2, — с розовыми стенами и зелеными ставнями. В те же цвета будет окрашен и его дом в Живерни. Арендная плата составляет 1400 франков в год? Ну и что? Несомненно, он вел себя неосмотрительно, чем причинял немало треволнений бедной Камилле. Впрочем, она, должно быть, успела уже привыкнуть к расточительности своего Клода. «Как только у него заводились деньги, он заказывал тонкие вина и ликеры целыми бочонками, шил себе костюмы из английской шерсти, которые в те времена стоили так же дорого, как и сегодня, нанимал кухарку и няньку для детей, дарил Камилле роскошные платья. Ибо он, благодарение Господу, всегда отличался щедростью», — пишет Жан Поль Креспель[25].

Итак, в стране был экономический кризис. Возможно, Дюран-Рюэль и в самом деле перестал вкладывать собственные средства в приобретение новых полотен, но он по-прежнему продолжал исполнять роль посредника между Моне и потенциальными покупателями. Так, нам известно, что в мае 1874 года он вел переговоры о продаже знаменитой картины «Впечатление. Восход солнца», оцененной в 800 франков. Владельцем «тумана, нависшего над розоватыми водами гавани Гавра», стал богатейший торговец и известный любитель живописи Эрнест Ошеде. Ошеде… Этому человеку суждено было сопровождать Моне до самой смерти.