10. Летние развлечения
10. Летние развлечения
При завершении учебного года помимо отметки на экзамене был еще один показатель успехов: какие произведения рекомендовал тебе твой педагог для разучивания летом.
Как, верно, актеры ждут новой роли, так Маша ждала листочек, исписанный широким размашистым почерком. Ах, Моцарт, соната — какая именно? Бах — «Хорошо темперированный клавир». Шопен — скерцо! Бетховен — фортепьянный концерт, и Паганини — Лист, ну если получится.
В тех случаях, где учительница выказывала сомнения — мол, по силам ли, не рановато? — тут именно Маша особенно воодушевлялась: конечно, осилю, да-да!
И бегала по нотным магазинам, на Герцена и на Неглинку, закупала нарядные издания Петерса, бледно-салатовые, глянцевые, в сафьяне, издания букинистические, с пожелтевшими рыхловатыми листами, пахнувшими осенней травой, на обложках которых иной раз сохранялись фамилии прежних владельцев, выведенные порыжелыми чернилами и чуть ли не гусиным пером.
Это было прекрасно — притащиться домой, навьюченной толстыми фолиантами, чей вес само по себе уже казался многообещающим, пролистать их вначале без инструмента, а потом сесть к роялю и, пусть коряво, путано, узнать — что там, о чем?..
Так перед праздничным застольем хочется все попробовать, от всего отщипнуть — ну до чего лакомо, до чего вкусно! И можно не думать пока о предстоящей работе, о технических сложностях, какие придется преодолевать, — случайной аппликатурой выхватываешь то, что доступно, соблазнительное, напевное, тревожащее.
Эта дилетантская «объедаловка», впрочем, быстро кончалась и начинались обычные занятия: летом то же, что и зимой, и весной, и осенью — часов пять, шесть, восемь за инструментом.
Можно представить, как удручающе действовали на прохожих звуки рояля, с утра до вечера слышные за зеленым забором одной из дач, и каким сочувствием проникались они к несчастной затворнице, все долбившей и долбившей по клавишам.
А уж на юге, в близости моря, когда люди возвращались после купания с пляжа, — уж тут доносившиеся до них упражнения на расстроенном инструменте вызывали, верно, просто-таки тошноту. И понятно, надо все же знать меру!
Но у Маши была своя мера. По приезде в какой-нибудь санаторий или дома отдыха она первым делом узнавала имеется ли там инструмент, и сколько клавиш в нем западает, и какое количество порванных струн, и где оно стоит, в биллиардной ли, в кинозале, столовой? И когда, в какие часы, и разрешат ли вообще ей там заниматься?
Однажды очень, можно считать, повезло: кино и танцы в том санатории устраивали под открытым небом, а роскошный, весь в дубовых панелях, и мраморе и в плюше кинозал оставался свободен: сколько хочешь, столько и сиди за новеньким тугим роялем фирмы «Эстония», никому не мешая.
Маша позволяла себе даже открывать у рояля крышку целиком, чтобы звучало по-настоящему.
Но вот как-то она пришла в свой зал (она считала его уже своим), поднялась на сцену, поставила ноты на пюпитр — и замерла: в артистической, что находилась слева от сцены, кто-то играл на баяне.
Смолкло. Маша начала скерцо Шопена, и вместе с ней вступил и баян. Она заиграла громче, и звуки баяна окрепли. Мужественный шопеновский аккорд не заглушил разудалой плясовой. Ну и ну! Маша все наращивала мощь, но и баянист не смирился.
Он что, нарочно? Благородное негодование шопеновского скерцо под напором «зажигательных» вскриков баяна вот-вот могло уже перейти в кухонный скандал.
Хватит! Маша отдернула от клавиатуры руки, и звуки баяна тоже смолкли.
Маша встала, двинулась к низенькой двери артистической, но не успела приблизиться, как дверь распахнулась: в обнимку со своим инструментом перед ней вырос баянист.
Маша узнала в нем местного культработника, довольно меланхолического вида коренастого мужчину, слоняющегося в тренировочных штанах и в сандалетах на босу ногу по санаторию и изредка прикнопливающего к доске объявлений призывы посетить некие достопамятные места, куда тогда-то и тогда-то будут организованы экскурсии.
Сейчас же обычная меланхолия с него слетела: он уставился на Машу, шумно дыша, верно подыскивая пристойные фразы для выражения своего гнева.
— Я… я, — наконец проговорил он, — всегда упражняюсь в эти часы.
— И я.
— Вы — отдыхающая. Когда захотите, тогда и придете, а у меня уговор с администрацией: мое время с двенадцати до двух.
— И мне так удобно — до обеда. Потом ведь не разрешают, мертвый час.
— Да не слышно же ничего — кому мешает?
— Так, знаете же, на ключ закрывают — не убедишь.
— Ну вечером приходите…
— Ну да! Уж и в кино, значит, не сходить?!
Он глухо повторил:
— С двенадцати до двух — мое время.
— А я уже тут неделю, и что-то не слышала вас.
— Так я в командировке был! За волейбольными мячами ездил…
— Вообще не разговор, — Маша скрестила руки. — У вас — баян, взяли под мышку — и играйте где вздумается. А мне рояль на себя не взвалить.
Он явно обиделся, крепче обхватил свой инструмент:
— У меня здесь специальное помещение, и с двенадцати до двух — мое время.
— И мое, — Маша шагнула к роялю.
Рояль зазвучал одновременно с баяном, и оба позанимались ровно два часа, точно по стартовому выстрелу, вышли, не глядя друг на друга, поклявшись про себя — не сдаваться.
Теперь Маша отправлялась на занятия со злорадно-мстительным чувством и играла только что-нибудь бравурное, что могло заглушить баяниста. Он тоже, в свою очередь, терзал свой инструмент, приближая его звучание к мощному реву бульдозера, и, пожалуй, ни тот, ни другой в себя уже не вслушивался, заботясь только об одном — как бы не просочилось в твои уши ненавистное чужое исполнение.
Так бились друг с другом, не думая о бесполезности подобных занятий, каждый себя подхлестывая для дальнейшей и совершенно бессмысленной схватки.
Но однажды…
Маша пришла, села к роялю. Сыграла несколько тактов. Прислушалась: тишина. Не веря, опасаясь верить, начала ноктюрн нежнейший, на пианиссимо — почтительная благородная тишина стояла вокруг. И вдруг ей сделалось грустно.
Она играла ноктюрны задумчиво, печально и наслаждаясь, как умела наслаждаться только играя для себя, чуть напевая, глуховато, сквозь стиснутые губы, что всегда как-то обостряло, усиливало в ней ощущение одиночества и той сладостной боли, от которой начинает теснить в груди.
Два часа промелькнули незаметно, она убрала ноты, закрыла крышку инструмента, но зачем-то осталась сидеть, облокотившись о черную гладь рояльной поверхности: так, не думая ни о чем, просто слушая тишину.
И тут в этой тишине, ни рядом, ни близко, пробиваясь неведомо откуда, возникла мелодия, не спетая, не сыгранная, а как бы в вышептывании, тайном, почти невнятном, для одного себя. Так старухи поют, доставая из закоулков памяти то, что было их молодостью и что теперь возвращается со вздохом недоуменно-грустным. Такая вот была мелодия, заунывная и все же что-то еще обещающая, не новую жизнь, не новую молодость, но то, что, наверно, сознаешь только на закате дней.
Маша слушала и вдруг узнала баян. Дернулась было, но сама себя удержала. Собрала свои ноты и на цыпочках вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.