Глава 7 Антифашистская школа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7

Антифашистская школа

5 июля 1944 г.

Через несколько недель после случая с Хубером эмигранты-коммунисты спросили меня и майора Бехлера, не хотели ли бы мы пройти курс обучения в антифашистской школе. Я с удовольствием принял это предложение, поскольку жизнь в здании комитета стала казаться мне затхлой и совсем перестала мне нравиться. Пусть никто и не желал признаться себе в этом, мы все более ясно сознавали, что наша работа с газетой, на радио и все наши дискуссии по поводу текстов листовок и манифестов происходили в вакууме, что мы все были фактически отделены от Германии и немецкой армии непреодолимой преградой.

Я уже чувствовал себя почти коммунистом. Я с удовольствием продолжал чтение книг по марксизму и могу сказать, что только эта отлаженная и ясно изложенная религия, которая очень тесно связана с материальной действительностью, притягивала меня, как нечто магическое. Здесь изложен план, основанный на безжалостной критике существующего общества, точнее, общества, которое предстоит разбить на куски, план создания нового порядка, который обещает решить и преодолеть все конфликты и противоречия общественной жизни, которые находят свое воплощение в мировых войнах, экономических катастрофах, нужде, нищете и отчаянии. Здесь нет пустой болтовни — неизбежной спутницы государственной политики и политической деятельности, красивых заявлений о правах человека, любви к миру и правде.

Террор, сила, обман и ложь здесь приобретают новый смысл: цель оправдывает средства. Эта готовность довести вещи до их логического завершения как в мыслях, так и в действиях завораживала меня.

Я не просто сравнивал либеральные и гуманитарные цели этой теории с туманными мифами о крови и расе, предложенными нацистами, которые поначалу тоже являлись очень притягательными. Я сравнивал марксистскую теорию с тем порядком, который принято называть демократическим, тем самым, который во время политического хаоса пришел к безнадежному банкротству и позволил Гитлеру и его приспешникам разбудить огромные силы, дремавшие в немецком народе, и применить их для достижения своих неверных целей.

Кажется, нет смысла сомневаться в том, что каждый может, обратив свой взор назад, проследить за серией противоречий и конфликтов современного общества, особенно конфликтов между личностью и группой индивидуумов, и свести все это в гротескной форме к противоречиям между собственностью на средства производства и нынешним развитием производительных сил, к глубокому конфликту между трудом и капиталом, частной собственностью и постоянно растущей коллективной формой производства. Если это так, ничто не может быть более естественным и очевидным, чем попытка отрегулировать эти отношения, условия, когда форма собственности противоречит коллективному характеру современного производства. И сделать это даже силой, если в этом будет необходимость.

Марксизм продемонстрировал мне все происходящие события в новом свете. То же самое происходит со множеством молодых офицеров и солдат, которых забрали из лагерей и привезли сюда, в антифашистскую школу. Все ужасные, бессмысленные и необъяснимые вещи мы теперь можем воспринимать и понимать, видеть их в новом свете: агонию мира, который потерял право на существование, рождение новой эпохи. Там, где раньше мы не могли провести разницу между добром и злом, правдой и ложью, правыми и виноватыми, все эти слова о храбрости, чести, отечестве, справедливости, свободе и долге потеряли свой смысл и опустились до уровня пустых фраз, — теперь мы нашли новые критерии суждения, новые цели. Эти цели — социализм, свободное братство свободных людей, всех народов.

* * *

Правда состоит в том, что моя жизнь в Советском Союзе не соответствует идеалам марксизма. Прежде всего речь идет о том, что каждый из нас вынужден нести свое личное бремя военнопленного. Нам так и не довелось ознакомиться с тем лучшим, что есть в Советском Союзе. Даже самые убежденные коммунисты не спорят о тех нечеловеческих страданиях и лишениях, через которые нам пришлось пройти и которые привели к гибели многих наших товарищей. Но мы готовы провести черту между прошлым и будущим. Полковник Тюльпанов был прав, когда в тот день 4 сентября 1942 года заявил мне, что мы явились на эту землю не как гости. Нет, мы пришли как армия и принесли с собой на эту землю смерть и разрушения, как солдаты режима, несомненно повинного в ужасных преступлениях против народа этой земли, против военнопленных, что теперь отражается на нас, тех, кто, в свою очередь, оказался здесь в плену. Ясно, что все это самым болезненным образом отразилось на нас. Но те страдания, что мы перенесли в неволе, были гораздо менее вызваны чьей-то злой волей, чем некомпетентностью, отсутствием воображения и коррупцией, которая достигла здесь почти восточного размаха. И мы не хотим здесь быть нечестными с представителями Советского Союза.

Более того, материальные стандарты жизни советского народа гораздо ниже стандартов капиталистических стран, и это невозможно объяснить даже тем опустошением, которое вызвала здесь война. Это ощущается в бездне вещей — снабжении продовольствием, жилищных условиях, одежде, предметах ежедневного спроса, таких как нитки, лампочки, кастрюли, радиоприемники, автомобили и мотоциклы. Я готов признать, что молодой советский режим получил ущербное наследство, что эта страна в своем техническом развитии отставала от Европы на 50, а то и на 100 лет. Все это было вызвано войной, а потом революцией, Гражданской войной, в результате чего все было практически потеряно, все пришлось начинать заново. 75 процентов населения было неграмотным и ничего не знало о современном мире. Никто не сможет отрицать, что в этой области за двадцать лет удалось достичь очень многого.

Но стали ли лучше сами люди новой системы? Отказалось ли новое сознание от принципов войны каждого человека против каждого, от права сильного? Стали ли люди более отзывчивыми, более справедливыми, более честными, менее завистливыми, стали ли отношения друг с другом отношениями братьев? Стали ли реальностью гармония в отношениях между человеком и обществом? Почувствовал ли человек свою ответственность перед обществом? А общество, в свою очередь, стало ли обеспечивать права и свободы личности?

Нет, на все эти вопросы, бесспорно, приходится отвечать отрицательно. Напротив, вместо чувства долга, которое следовало бы воспринимать как дар, вместо регулярного напоминания о нормах закона и правилах приличия, о традициях, в революционной России, очевидно, был создан вакуум, который невозможно заполнить, несмотря на ежедневную безостановочную трескотню инструкций, манифестов и лозунгов. В Западной Европе еще со времен раннего Средневековья сложилась традиция усердия горожан и гордости земледельцев, когда каждый управленец или интеллектуал, а также мастеровой или рабочий привык гордиться хорошо выполненной работой. В Западной Европе за прошедшие века сложилось все большее стремление к определенным стандартам аккуратности и чистоты изнутри и снаружи даже там, где скапливаются значительные массы людей. И несмотря на все еще существующую в обществе несправедливость, те, кого постигли неудачи и страдания, всегда могут рассчитывать на сочувствие. В Советском Союзе, напротив, все еще сохранилось это равнодушное отношение и лень, которые всегда несут за собой беспорядок. Здесь существует какое-то равнодушие к страданиям как к своим собственным, так и к чужим, что пугает, так как это очень часто является причиной бесчеловечности. И военнопленные могут подтвердить это на 100 процентов.

Революция могла устранить бесчисленные оковы и барьеры, которые при царе замедляли развитие человека. Но в то же время она разрушила многие существующие традиции европейской культуры, вместо которых так ничего и не смогла предложить взамен. Короткое опьянение свободой и революционным напором 1920-х годов, когда было проведено бесчисленное количество экспериментов с целью очень быстро, буквально за пару дней, реформировать общественную жизнь, привести ее в соответствие с самыми современными либеральными теориями, предоставить человеку максимум свободы и ответственности, в наши дни сменилось чрезмерным вмешательством власти в жизнь всего общества и отдельного человека{84}. Но несмотря на то что прошедшие тридцать лет продемонстрировали огромные достижения в технике и экономике, они же подвергли человека деморализующему эффекту нищеты, лишений, голода и борьбы за власть. Разве можно с учетом всего этого ожидать уже сейчас появления нового, лучшего поколения людей? Разве зависть, ненависть и жажда власти успели исчезнуть из людских сердец? Нет, этого нельзя ни ожидать, ни требовать. Этого, скорее, можно было ожидать от огромного неграмотного крестьянского населения, которое пришлось железной рукой гнать по пути, избранному большевиками, возможно, верному пути, если они хотели избежать тех опасностей, которые предвидел Горький. Горький как-то заявил, что крестьянские массы со своим животным индивидуализмом, анархизмом и полным отсутствием общественной активности грозят утащить в болота всю русскую революционную интеллигенцию. Да! Невозможно игнорировать тот факт, что в Советском Союзе железной рукой правит «диктатура пролетариата» через властный аппарат, который до последней степени сконцентрировал в своих руках буквально все. Ни «достижения советской системы», ни Конституция, ни заявления о всеобщем, равном и тайном голосовании не могут скрыть факта того, что диктатура пролетариата, по сути, представляет собой диктатуру верхушки партии, построенной на принципах строжайшей дисциплины и подчинения, если не диктатуру небольшой группы руководителей внутри этой партии. И если диктатура пролетариата представляет собой «власть, основанную на насилии», если верхушка государства находится под контролем партийного руководства, если «ни одно важное решение не принимается массовыми организациями пролетариата без указаний партии», то на самом деле нет никакой разницы между диктатурой масс и диктатурой вождей[8].

Для того чтобы доказать, что такое различие все же существует, Сталин написал статью «Партия и рабочий класс в системе диктатуры пролетариата». В ней он привел следующие аргументы{85}:

1. Диктатура состоит не только в контроле партии, но и в контроле над тем, чтобы ее указания выполнялись массами.

2. Партия никогда не должна забывать о политической зрелости масс, их сознательности, правоспособности или их отсутствии.

3. Партия не может подменять государственные органы. Авторитет партии может основываться только на доверии рабочего класса; доверие силой завоевать нельзя.

4. Члены партии — это едва ли не капля в океане масс; они могут управлять только тогда, когда точно знают, в чем выражается воля народа.

Все эти доказательства теряют смысл в случае, если партийные вожди обладают достаточной властью для того, чтобы решать, в каком направлении может думать народ и члены партии. Но если любая оппозиция или попытка скорректировать партийную линию означает самоубийство, поскольку партия может и должна «заставлять меньшинство подчиняться воле большинства», если демократия перестала существовать даже внутри самой партии и партийных руководителей, однажды пришедших к власти, уже невозможно заставить уйти от нее, то, значит, должно случиться то, что предсказывал сам Сталин[9].

Партия теперь будет не пытаться убеждать, а просто командовать, заявляя людям: «Даже не пробуй отказаться, ведь партия всесильна».

Высказать эти взгляды в антифашистской школе, конечно, означало бы склониться к ереси в самой опасной ее форме, что привело бы к немедленному изгнанию. И все же каждый из нас в основном знает, что означает, когда говорят о «настоящей советской демократии», сравнивая ее с «буржуазной лицемерной демократией». Но несмотря на то что, возможно, все это является настоящим злом и может привести к печальным результатам, то есть приведет к практике, принятой в гестапо, это зло следует считать неизбежным. В армии, которая ведет битву не на жизнь, а на смерть, нет места демократическим дискуссиям. И что такое коммунисты, если не боевой отряд, представляющий интересы самых бедных, презираемых и неграмотных людей, который борется с противником, обладающим всеми преимуществами, которые только можно вообразить: деньги, власть, образование, опыт управления, руководства и ведения войны, традиции и долгое время всеми признаваемый авторитет? Ясно, что коммунисты должны завоевать доверие этих бедняков для того, чтобы в первую очередь прийти к власти. Но могут ли они сразу же предоставить им право все решать самим? Поймут ли массы, что захват власти является всего-навсего лишь первым шагом к построению нового, лучшего порядка в обществе, что придется пройти через нескончаемые жертвы и лишения, прежде чем будет на деле доказано, что новый порядок является лучшим не только в теории, но и на практике? Разве не было трагической судьбой многих революций то, что люди слишком рано начинали торжествовать победу, слишком поверили в себя и недооценили неразборчивость в средствах и жестокость своих противников? И тогда первоначальный успех сменялся разочарованием поражения в конце. Наверное, и об этом конфликте никто не написал лучше, чем Горький, когда он рассказывал о тех комментариях, которые сделал Ленин, слушая «Аппассионату»:

«Я не знаю ничего более великого, чем „Аппассионата“; я хотел бы слушать ее каждый день. Это прекрасная, сверхчеловеческая музыка. Я всегда с гордостью думаю, пусть это и наивно с моей стороны, какие прекрасные вещи способен создавать человек! Но я не могу слушать музыку слишком часто. Это воздействует на нервы, заставляет говорить глупые, прекрасные вещи, размышлять о людях, способных создавать такую красоту и при этом жить в этом ужасном аду. А сейчас вы не должны восхищаться чьей-то головой, иначе можете получить по рукам. Вам придется бить их по голове, бить безжалостно, несмотря на то что ваши идеалы не допускают применение силы против кого бы то ни было. Гм, наш долг дьявольски тяжел!»

Сам Горький по этому поводу написал:

«Бремя долга по-настоящему добросердечного вождя людей неимоверно тяжело. Невозможен вождь, который в какой-то степени не является тираном. При Ленине, возможно, было убито больше людей, чем при Томасе Мюнцере. Но без этого сопротивление революции, вождем которой был Ленин, было бы более массовым и более организованным. Кроме того, мы должны учитывать тот факт, что с развитием цивилизации ценность человеческой жизни значительно упала, факт, доказанный ростом в современной Европе технологии уничтожения людей и вкус к этому.

Я призываю любого честно признаться, насколько он поддерживает это и как сильно ему противостоят лживость и лицемерие моралистов, которые говорят о кровожадности русской революции в то время, когда сами не только не выказывают сожаления о людях, которые были истреблены за четыре года позорной Всеевропейской войны, но и всеми возможными средствами разжигали пламя той гнусной войны „до победного конца“»[10].

Да, об этом лицемерии и теперь предпочитают умалчивать, несмотря на то что сегодня мир вновь ввергнут в несоизмеримо более ужасную разрушительную войну, и нет никаких признаков того, что удастся избежать третьей, возможно, последней катастрофы человечества, помимо социалистической революции. Эта революция с полным размахом идет во всем мире, и она еще не завершена в России. Во всех в истории политических войнах идет процесс использования власти и применения силы, лжи, шантажа, использования самых низменных человеческих инстинктов, и деморализующие результаты этого не могут не действовать даже и на самих революционеров. Однако как бы ни заставляла эта битва деградировать людей, взращивая в них темноту, стремление неграмотных масс отомстить, разрушить и изуродовать то, что является более высоко организованным и честным, идеалы, за которые началась эта война, в конце концов, должны восторжествовать. В людях должно проснуться достоинство, темные инстинкты должны быть обузданы, а их поборники станут внутренне более совершенными.

* * *

Моим преподавателем в антифашистской школе был Цайсер, бывший офицер немецкой кайзеровской армии, который во время вооруженной борьбы в районе Рура{86} боролся на стороне повстанцев против «фрайкорпа». Позже он возглавлял военную ячейку коммунистической партии на западе Германии, был агентом Коминтерна в Германии и в Китае, командиром интернациональной бригады в Испании, узником советского концентрационного лагеря. Он из тех коммунистов, которые производят впечатление, которые все еще имеют представление о том, как живут и мыслят люди в других частях мира, который не погряз в догматизме и с которым можно разговаривать открыто и критиковать без того опасения, что при малейшем отступлении тебя объявят «врагом» и донесут об этом в НКВД.

За немецкую секцию отвечал Линдау, социал-демократ, вступивший в партию еще до 1914 года, а позже — спартаковец, которому больше всего подошла бы роль агитатора на баррикадах. И хотя внешне он производил отталкивающее впечатление злобного революционера-фанатика, на самом деле этот человек был полон доброты, сочувствия и понимания. Остальные преподаватели, в отличие от этих двоих, смотрелись как-то незначительно.

В школе было около четырехсот человек, в том числе немцы, австрийцы, венгры, румыны и итальянцы. Примерно двести немцев были разбиты на группы по тридцать слушателей, как это принято в военных учебных заведениях. В первое время половину аудитории составляли офицеры. У нас было по десять часов занятий ежедневно, в том числе четыре — шесть часов лекций и семинаров. Оставшееся время мы посвящали чтению: каждый выбирал себе литературу по своему вкусу. Лекции посвящались вопросам диалектического и исторического материализма, истории Германии и России, экономики, истории рабочего движения, а также империализма.

Я до сих пор поражаюсь, сколько же слушателей на самом деле интересовались всем этим. Среди рядового состава были такие, кто плыл по течению, затем уже в лагере присоединился к движению, а оттуда попал в школу. Часть из них даже писала доносы в НКВД. Многим недоставало сообразительности и образования, необходимых для того, чтобы охватить и «переварить» преподаваемый материал.

Но в офицерской среде все обстояло совсем по-другому. Офицерам приходилось плыть против течения. В этой среде было меньше «сознательных оппортунистов», зато было много таких, кто, не имея гражданской специальности, искали шанс обеспечить свое будущее занятием политикой и членством в партии.

22 июля 1944 г.

Только что объявили о покушении на жизнь Гитлера{87} и неудавшемся мятеже генералов. Когда мы впервые услышали о покушении, нашему ликованию не было конца. Мне едва удавалось сдерживать рвущиеся наружу волнение и радость. Но со временем стало понятно, что Гитлер остался жив, что часть заговорщиков уже убита, а страной продолжает править гестапо. Не могу описать свои чувства. Все наши надежды на то, что Родине удастся освободиться своими силами, оказались похоронены!

Коммунисты тоже очень упали духом. Все они скучают по дому, куда им путь запрещен. И только один из сотни находит родину социализма настолько прекрасной, что даже не желает вернуться в Германию, но даже здесь ясно, что эти люди просто обманывают себя.

26 июля 1944 г.

Из Москвы прибыл с визитом Хернштадт. Это один из все тех же холодных теоретиков, хотя его ум делает его более терпимым, чем люди типа Ульбрихта. Но его цинизм просто ставит в тупик. По его оценкам событий 20 июля, путч представлял собой лишь попытку правящего класса Германии избавиться от своей преторианской гвардии. Для того чтобы избежать революции, которая все равно неизбежна, они однажды сами призвали этих людей, чтобы затем стать их пленниками. Теперь по приказу королей тяжелой промышленности генералы собирались свергнуть Гитлера, чтобы расчистить себе путь к капиталистической демократии. Доказательства: устойчивые позиции, которые занимали в промышленности родственники Вицлебена, а также попытки заговорщиков установить контакты с западными союзниками.

Хернштадт пошел в своих заключениях дальше и пришел к тому, что неудача путча дала Гитлеру возможность продолжить войну, в которой он растратит все силы, которые можно использовать на то, чтобы сдержать наступление коммунизма в Европе. Западные державы думают, что Германия и Россия уничтожат друг друга, после чего они останутся победителями в этой войне. Например, Черчилль раз за разом саботировал открытие второго фронта в Европе. В 1943 году западные союзники начали наступление в Африке и Италии, а не во Франции, в надежде закрепиться на Балканах и не пустить туда Советский Союз. Но это привело к обратному результату. Это облегчило Гитлеру оборону Европы и продлило войну, одновременно дав Красной армии время на выход в Центральную Европу. И лишь когда стало ясно, что уже в этом году Советский Союз выйдет к границам Германии, Запад решился нанести решительный удар в Европе, несмотря на то что Германия по сравнению с прошлым годом стала сильнее. Если бы путч 20 июля удался, то все эти просчеты и их последствия оказались бы сглажены, а западные союзники получили бы неожиданный щедрый подарок. В то же время его провал ускорит приход коммунизма в Европу.

Возможно, этот анализ Хернштадта и верен. Я никогда не понимал, почему второй фронт не был открыт давным-давно. Еще весной 1942 года все штабы во Франции ежедневно с беспокойством ожидали высадки, настолько слабой была там наша оборона. К 1944 году позиции наших войск, конечно, успели укрепить, и, как было ясно из рассказов пленных, в 1944 году мы имели здесь гораздо более сильную группировку, чем в 1943 году. И все же злорадствовать по поводу неудачи путча только потому, что это облегчит путь коммунистам, на мой взгляд, было уж слишком.

Я спросил Хернштадта, как он может быть уверен в том, что заговорщики не привлекли в свои ряды представителей старого рейхсвера, которые всегда призывали к сотрудничеству с Россией. Он напустил на себя таинственный вид, но ничего не сказал. Потом я спросил его об отношении к Национальному комитету, который призывал как раз к акции, подобной путчу 20 июля.

— Это другое дело, — возразил он, — комитет контролируем мы, и в случае успеха оппозиции в Германии наше влияние там было бы обеспечено. Нам нужно было быть готовыми к подобным событиям и не пытаться изолировать себя от них.

Хернштадт уже не первый раз так откровенно раскрывал намерения центрального комитета партии. Несколько месяцев назад он заявил фон Франкенбергу, что рассматривает подобных ему людей лишь как временных союзников. Когда Франкенберг пожаловался на это коммунистам и русским, те ответили, что мнение Хернштадта отражает настроения лишь левого крыла партии и является уклоном от генеральной линии. Ведь коммунисты были «демократами», и каждый имел право на собственное мнение. Наверное, явное отсутствие у части коммунистов интереса к активизации нашей пропаганды на фронте можно было объяснить словами самого Хернштадта. Возможно, некоторые из них не заинтересованы в успешной деятельности комитета, который рассматривают лишь в качестве троянского коня, который можно будет использовать в случае, если верх станет одерживать некоммунистическое оппозиционное движение.

Конечно, это может быть лишь смелым предположением. Но, решительно двигаясь вперед, коммунисты вряд ли оглядываются на моральные принципы, чем становятся очень похожими на самых фанатичных наци. «Цель оправдывает средства» — вот их главный принцип. Они руководствуются лишь одним-единственным понятием чести — преданностью партии. Все этические нормы соизмеряются с целями партии, то есть являются весьма относительными. Или именно поэтому они становятся абсолютными?

В любом случае если их цели будут достигнуты, то придется в значительной мере пожертвовать такими понятиями, как самоуважение, честность, и тем, что у них называют «предрассудками». Человек как личность ничего не будет значить; он только инструмент, средство достижения цели. Но этой целью, окончательным результатом должно стать освобождение личности. Партия до сих пор старается набирать слушателей для антифашистской школы среди тех, кто стал коммунистом по убеждению, а не под давлением НКВД. Но это значит лишь то, что и в партии до сих пор сохраняются свои «предрассудки». Ведь, по их логике, здесь не должно быть никакой разницы, все должно подчиняться закону целесообразности.

«Мы — партийцы…» — заявил Хернштадт. Таким образом, и я включен в эту систему, некий инструмент с некоторыми недостатками. «Слишком слаб, слишком сентиментален, слишком эмоционален, слишком недисциплинирован» — вердикт наверняка будет таким. И все же Цайсер как-то заметил, что, высказывая свое мнение обо мне перед членами центрального комитета, он заявил, что когда-нибудь я смогу стать полезным членом партии. Из-за моих еретических взглядов на некоторые вопросы слушатели-антифашисты окрестили меня «феодалом-буржуа».

Если, несмотря ни на что, они не считают меня врагом, то только потому, что чувствуют, что я откровенен с ними. Для меня с самого начала было ясно, что нет никакого смысла притворяться и пытаться скрывать свои взгляды, если я с чем-то не согласен.

Майор Хоман является прямо противоположным примером. Он считает, что будет более умным тщательно взвешивать любое сказанное слово и во всем соглашаться с коммунистами. Поэтому он всегда ждет, какой будет официальная позиция коммунистов по любому спорному вопросу, а затем уже сам вступает в дискуссию. Нельзя не восхищаться тем, с каким самообладанием он играет свою роль. Но пару раз он сыграл свою партию плохо, и это настроило людей против него. Коммунисты прекрасно знают о его честолюбии, но майор слишком умен и дипломатичен; благодаря этим качествам он не завел среди них друзей, несмотря на то что они ему нравятся.

Если бы и мне пришлось вести азартную игру за будущее, я сделал бы ставку на свою откровенность, честность и порядочность, а не на политическую прозорливость. Несколько дней назад во время дискуссии в группе Цайсера Красная армия сравнивалась с вермахтом. Спорили о боевом духе, благородстве, гуманности, нарушениях законов об обращении с пленными. Я предполагал, что такой человек, как Цайсер, сразу почувствует фальшь, поэтому не стал скрывать свои выводы, которые сделал еще на Украине. Цайсер повернулся ко мне и резко бросил: «Это расизм и клевета на советского человека!» Разумеется, он не мог отреагировать никак по-другому.

14 августа 1944 г.

«Я, сын немецкого народа, пылко любящий свой народ, свое отечество и свою семью, клянусь бороться до тех пор, пока мой народ не станет жить свободно и счастливо, пока не будет покончено с бесчестьем и несчастьями фашистского варварства, не будет уничтожен гитлеровский фашизм.

Я клянусь безжалостно бороться с теми, кто нарушит эту клятву.

Если же я сам нарушу эту клятву и стану предателем своего народа, своей семьи и отечества, то пусть расплатой за это станет моя жизнь. Пусть на меня падут ненависть и презрение всех честных людей, а мои боевые товарищи заслуженно назовут меня предателем и врагом народа».

* * *

Двести новоиспеченных антифашистов собрались на нижнем этаже антифашистской школы, украшенной красными флагами, чтобы, подняв правую руку, торжественно повторить за одним из преподавателей этот напыщенный текст присяги.

Я мог бы вслух посмеяться над этим представлением, больше похожим на сцену из жизни заговорщиков в третьесортной мелодраме, чем на торжественное обещание. Но я молчал, сгорая от стыда.

Цайсер уверял меня, что такая форма клятвы является необходимой, так как многие из слушателей направляются на нелегальную работу за линией фронта, в Германию. Память о клятве, возможно, поможет кому-то из них сохранить стойкость в критический момент, когда его будут терзать моральные сомнения. Но всего одно предложение, из которого, собственно, и состоит присяга, и целых три с угрозами наказания и возмездия! Кроме того, присяга приносилась в обстановке, далекой от свободного волеизъявления! Я физически испытывал недовольство и отвращения к себе за то, что принимал в этом участие. Если бы у меня хватило смелости, я бы отказался повторить этот текст. И это не потому, что я боялся торжественно поклясться бороться против Гитлера. И если не считать того, что я не слишком высокого мнения о своей способности сопротивляться и устоять перед физической пыткой, у меня нет оснований бояться, что я когда-нибудь нарушу ее. Но никогда прежде за весь период плена я не был так растерян, как во время принесения этой присяги. Мы все находимся в таком положении, когда нужно быть очень смелым человеком, чтобы от чего-то отказаться. За отказ принять присягу последовало бы немедленное отчисление из школы, что влечет за собой самые непредсказуемые последствия.

Насколько унизительным является всеобъемлющее недоверие, выраженное в тексте присяги. И все же оно понятно. Ведь в самом деле нет никакой уверенности в том, что хоть кто-то здесь говорит искренне, начиная с русского руководителя школы, ее преподавателей и вплоть до самого забитого слушателя. Недостаточно просто признать принципы коммунизма и действовать как коммунист. Нет, любое слово, слетевшее с уст Сталина, вся пропагандистская линия «Правды», любая партийная директива по любому вопросу должны рассматриваться как истина в последней инстанции, почти как божественное откровение. Критика, собственное мнение — все это является кощунством, преступлением, предательством. Беспрецедентная система контроля призвана наблюдать за тем, чтобы любой грех против этого монолитного духа был бы зафиксирован, как будто добрый Бог следит за тайными детским шалостями.

В Национальном комитете все еще можно отказаться следовать бесстыдному требованию НКВД доносить на своих товарищей. (По мнению сотрудников НКВД, это является одной из обязательных норм для лояльных граждан в Советском Союзе, и майор Штерн в лагере № 27 заставил меня согласиться с этим. И только после того, как я несколько раз снабдил его информацией о его тайных соглядатаях в Национальном комитете, он предпочел оставить меня в покое.) Антифашист, который не готов доносить на своих товарищей по школе, возможно, сможет убедить преподавателей, что, несмотря ни на что, он все же является настоящим коммунистом, но в НКВД в любом случае станут относиться к нему как к потенциальному врагу. Я убежден, что не меньше чем 90 процентов слушателей снабжают это ведомство информацией в той или иной форме и что еще более высокий процент рассказывает во время бесед с сотрудниками НКВД хоть что-то о своих друзьях, чтобы самим не вызвать подозрений.

Совсем недавно, например, я поссорился со своим товарищем из-за фотографии в «Правде», где были изображены двое советских военнопленных, которых Красная армия освободила из немецкого лагеря уничтожения. «Ну и что? — спрашивал меня тот лейтенант. — В лагере в Елабуге мы выглядели точно так же». Конечно, он был прав. Почти любой, попавший в плен в 1942 или в 1943 году, выглядел когда-то так же. Но я не сошелся с ним во мнениях по двум пунктам, которые нельзя было даже сравнивать: систематическое истребление пленных в концентрационных лагерях, организованное СС, не имело ничего общего с голодом и лишениями, через которые пришлось пройти нам. Это было, скорее, результатом плохой организации и злоупотреблений, а те лишения, через которые нам пришлось пройти, не были организованы по заказу правительства, как те убийства, которые совершали нацисты.

В шумный спор вмешалась вся группа, и после многочисленных аргументов, приведенных той и другой стороной, мы, наконец, обратились с вопросом к Цайсеру. С этим человеком можно было говорить и об этом; кроме того, он пользовался среди нас большим авторитетом. В результате лейтенант был немедленно удален из школы. Нам сказали, что за ним было замечено много подобных «недружественных замечаний» в адрес Советского Союза, о которых сотрудникам НКВД и руководству школы сообщали его же собственные товарищи. Поскольку я чувствовал себя виноватым за то, что затеял ту дискуссию, то попросил Цайсера вступиться за этого молодого человека, который был одним из самых честных и откровенных из всех нас. Цайсер заверил меня, что уже сделал это, но оказался бессилен, поскольку из НКВД уже поступило распоряжение отчислить этого слушателя из школы.

Вот при таких обстоятельствах нам придется развивать критику и самокритику. Каждому придется рассказать историю своей жизни, обрисовать общественные и политические взгляды перед лицом своих товарищей. Присутствующие при этом должны будут критиковать высказанное для того, чтобы «выявить в этом слабые стороны». В некоторых случаях получалось настоящее разоблачение мошенников. Выявлялись якобы бывшие члены организации «Рот фронт», не сумевшие ответить на ряд вопросов своих товарищей. Те, кто называл себя высокопоставленными офицерами СА или вермахта, оказывались лицами унтер-офицерского состава, пониженными в звании за совершенные проступки или преступления. Фальшивые интеллектуалы, подвергавшиеся гонениям со стороны нацистов, после проверки оказывались тайными агентами службы безопасности. В одном из таких случаев выявленный нарушитель не был отчислен из школы. Доктор Крюгер, высокий, худощавый, вялый адвокат, которого вынудили признаться, что он работал на службу безопасности, получил разрешение продолжить обучение, а в дальнейшем сумел даже стать помощником преподавателя. Представители НКВД пожелали видеть этого человека в рядах сотрудников школы, и преподаватели были вынуждены подчиниться этому желанию.

Но разве все эти разоблачения могут служить оправданием для вынужденных признаний на глазах публики, когда приходилось рассказывать обо всей своей жизни, вплоть до самых интимных подробностей, и где большую роль играло умение при необходимости самому посыпать голову пеплом и обвинять себя, если ты не хочешь, чтобы некоторые «товарищи» подвергли тебя уничижительным обвинениям? В лучшем случае в конце концов приходилось признать, что поскольку человек не интересовался политикой, то он не помог улучшить общую политическую обстановку в стране и тем самым превратился в косвенного пособника нацистов.

Тот, кто не сумел утаить факт, что не только не принадлежал к безразличному ко всему среднему классу, а, напротив, имел и отстаивал собственные убеждения, должен был быть готов пройти через суровый перекрестный допрос. И таких людей не оставляли в покое до тех пор, пока они не признавали, что вся их прежняя жизнь была неправильной, полной тяжелых грехов. Этого суда инквизиции избежать было практически невозможно. «Ели ли вы тайком сласти, когда были ребенком? Занимались ли вы мастурбацией? Соблазняли ли вы девушек, представительниц рабочего класса? Был ли ваш отец активным в общественной жизни? Читала ли ваша мать „Грюне пост“? Играете ли вы в карты?» Подобные вопросы продолжают сыпаться градом, пока обессиленная жертва не запутывается в противоречивых ответах, не начинает нервничать, не чувствует себя виноватой и не просит прощения за «аморальное поведение», за то, в чем так простодушно призналась в кругу своих товарищей. Человек все больше запутывается до степени полного отупения и, наконец, чтобы избежать дальнейших вопросов, делает признание, заявляет, что виноват во всех возможных преступлениях против партийного морального кодекса. А этот кодекс является единственным путем к спасению, поэтому допрашиваемый обещает раскаяться и полностью изменить свою жизнь.

Во время одного из таких публичных признаний произошла любопытная сцена. Одному из самых активных и умных слушателей, убежденному, проверенному антифашисту, вдруг пришло в голову признаться в том, что он был гомосексуалистом. Он признался в этом, вспомнив, что социалисты всегда требовали отмены статьи 175[11].

Это вызвало в школе полное замешательство. Ведь, как говорили наши преподаватели, важно воздев пальцы вверх, гомосексуальность является типичным признаком деградации паразитирующих правящих классов. После этого сразу же началось преследование незадачливого бедняги, признавшегося в этом грехе, несмотря даже на то, что он был выходцем не из пресловутого правящего класса, а родился в семье ремесленника. Давление на парня росло по мере того, как некоторые из его товарищей начали проявлять явную или скрытую ревность, неодобрительно отметив дружбу провинившегося с неким приятным молодым человеком родом с Рейна.

Наконец пришлось вмешаться руководителю немецкой секции Линдау. Поначалу это показалось хорошим знаком, так как Линдау заявил, что не позволит применять нацистские методы клеветы на убежденного антифашиста. Ему самому приятно побыть в кругу молодых товарищей, и только дегенерат буржуа может заподозрить в привязанности представителя старшего поколения к молодежи лишь сексуальный контекст.

После этого публичное преследование уличенного в гомосексуализме слушателя закончилось. Сексуальные отклонения считались менее серьезным проступком, чем политическая незрелость. И вскоре в школе под многозначительные смешки стали циркулировать слухи о том, что НКВД обнаружил для себя новое поле деятельности. Комиссары удивленно пожимали плечами и спрашивали, что означает слово «гомосексуализм». Очевидно, они никогда раньше не слышали о подобном явлении. В Советском Союзе строго следовали лозунгу: «То, чего не должно быть, не существует!» Поэтому эти люди искренне полагали, что можно избавиться от данного феномена, который так пятнает их догмы, попросту умалчивая о нем, несмотря на то что данное явление играло значительную роль в истории и культуре в течение последних трех тысячелетий{88}.

Под прикрытием десятков пар недремлющих глаз и ушей сидел настоящий инквизитор, комиссар НКВД, который автоматически фиксировал все происходящее, делал короткие заметки, регистрируя детали и зачастую даже не понимая, что же записывает, так как его сознание навсегда заслонили советские звезды. Ведь он ничего не знал о мире по ту сторону границы Советского Союза. Этот мир для него — просто абстрактная конструкция, сотканная из партийных догм и пропагандистских лозунгов, которые он заучил наизусть, так же как мы когда-то выучили, как катехизис, баллады Уланда{89}. Для того чтобы с минимальными потерями выйти после перекрестного допроса, делая какое-то признание, важно найти баланс между самоунижением и искусством лицемерия. В любом случае самооценка собственной личности после этого у всех подорвана, а прошлое оплевано, по крайней мере частично. Чем более значительны достигнутые результаты, тем лучшей является оценка, которую человек получает за «критику и самокритику». Одна из партийных догм гласит, что тот, кто совершенно теряет волю, в дальнейшем оказывается более крепко привязан к своим «спасителям». Те, кто чувствует себя настолько пристыженным, что уже не способны отличить вину от ошибки, будут еще более благодарны за то, что партия сама принимает за них решения, помогая отличить добро и зло. Угнетенное сознание и недоверие подталкивают каждого к точке, где речь уже не идет о независимом марксистском сознании и объективной оценке реальности. Надежда на то, что когда-нибудь Советский Союз догонит в экономическом и техническом развитии остальной мир, а после того, как в других странах произойдут революции, избавится от этой «незаслуженной изоляции», после чего нечего уже будет опасаться, — все эти условия останутся лишь слабым утешением для тех, кто живет в этой тревожной атмосфере, отравленной подозрениями, лицемерием и византийскими интригами.

Когда я поставил в качестве условия моего пребывания в школе то, что мне будет позволено пропускать занятия во время всех собраний комитета, что у нас будет собственная комната, что мы сможем не присутствовать на всех работах и не выполнять заданий, не имеющих прямого отношения к задачам школы, прозелиты коммунизма пришли в ужас. Не имея ничего против социализма, я в то же время совсем не желал снова оказаться в казармах новобранцев, что сплошь и рядом практиковалось здесь же, в школе. А еще я не хотел давать Латману и Зейдлицу предлогов для их вечных замечаний типа: «Айнзидель отрастил волосы, чтобы доказать, что является коммунистом» или «Айнзидель соглашается со всем, что говорят эмигранты».

Но наше особое положение возбудило против нас злобу и зависть со стороны приверженцев равных условий для всех слушателей школы. К тому же мы отказались от обязательного обращения с каждым на ты: «С какой стати мы должны быть на ты с теми, кого совершенно не знаем?» Через несколько дней нашего пребывания в школе, после того как кто-то пожаловался на нас Цайсеру, я парировал это, заявив: «Мы так обращались друг к другу во время сборищ СА в пивных и в казармах, но из этого все равно не получилось ничего похожего на настоящее товарищество». В качестве меры предосторожности я также указал, что члены компартий Германии и Советского Союза вовсе не практикуют у себя подобную фамильярность. Цайсер согласился с нашей точкой зрения, и можно было бы сказать, что мы оградили себя от дальнейших нападок, если бы не Бехлер. Бехлер капитулировал перед обстановкой общей враждебности, притворившись, будто добровольно согласен в один из выходных выйти на «добровольные работы» (надо сказать, что сделал он это за моей спиной).

Мои жизненные убеждения требовали, чтобы я тут же вступил в бой не на жизнь, а на смерть, однако Цайсер сумел уберечь от разбирательств и меня, и Бехлера. Он прекрасно представлял себе, с какой яростью сейчас начнут рвать на части нас, членов комитета, пользующихся привилегиями. Особенно это относилось ко мне, который благодаря своей фамилии, молодости и еретическим взглядам действовал на всех как постоянный раздражитель.

Почему он делает это? Из личной симпатии? Или в партии считают, что сейчас неподходящий момент, чтобы подвергнуть всех членов комитета, проходящих обучение в школе, публичному унижению, так как подобная акция негативно сказалась бы на авторитете Национального комитета? А может быть, его личная позиция протестует против того всеобщего панибратства, что господствует сейчас в Советском Союзе?

Большинство преподавателей, разумеется, разделяли враждебное отношение большинства слушателей к тем, что демонстрировал признаки сопротивления «духу коллективизма» (слово «коллектив» здесь совсем не соответствовало своему прямому переводу — «сообщество». Если то, что мы создавали в школе, и есть сообщество, то так же можно назвать и кирпичную стену). Привилегии и поблажки здесь воспринимались как подарки и знаки поощрения руководства, как признание того, что взамен следует отказаться от единственного настоящего права — сохранения собственной личности и убеждений.

Но что все это означало? Разве большевики не провозгласили, что взяли на себя высшее из всех вообразимых прав — право на свержение порядка, который держался тысячу лет, на уничтожение всех традиций и законов, наперед елку мира под собственные взгляды, на навязывание анархичным аморфным массам собственного мышления и политических принципов? Здесь, в школе, готовили дисциплинированных подчиненных, группу вымуштрованных исполнителей приказов, узко мыслящих доктринеров, охотников на еретиков, но не революционеров. После всех упорных трудов и тяжелых препятствий, которые пришлось преодолеть партии в России при построении нового общества, родилась организация с железной дисциплиной, насаждаемой за счет личности, инициативы и творческого мышления; здесь полностью подавляется сознание и все шпионят друг за другом. И все это теперь нужно подать как достоинства и навязать другим коммунистическим партиям за пределами Советского Союза.

Слава богу, такие попытки обречены на провал, иначе все это будет означать смерть для коммунистического движения. Как только эмигранты снова окажутся за границей, они будут вынуждены вновь начать мыслить самостоятельно и проявлять терпимость к мнению других людей. Только тем из слушателей школы, кто сохранил свою личность, удастся справиться с этим; остальные будут сметены, как солома под порывом ветра, с арены революционной борьбы. И произойдет это самое позднее тогда, когда они впервые не получат очередных регулярно передаваемых инструкций.

22 августа 1944 г.

Пленарная сессия комитета и день рождения Зейдлица. Нас с Бехлером отвезли в Лунево на машине. Показалось, что мы попали в сумасшедший дом.

Я все еще пребывал в шоке от 20 июля, но генералы жили в состоянии эйфории. Увидев меня, Зейдлиц, забыв про свою неприязнь ко мне, бросился в мою сторону и протянул мне руку.

— Через четыре недели мы будем в Германии! — воскликнул он. — И это только начало. Только сейчас начнутся настоящие события! Увидите сами!

Он показал мне проект обращения к солдатам группы армий «Север», которая вот уже несколько дней как оказалась отрезанной в Прибалтике. В обращении, которое русские уже распорядились отдать в печать, давались гарантии на случай, если группа армий капитулирует. Части, перешедшие на сторону Национального комитета, останутся в строю, их солдатам будет разрешено оставить стрелковое оружие.

— Вот видите, Советам тоже не нужен распад Германии, — продолжал Зейдлиц, не сумев удержаться от того, чтобы не бросить это мне в лицо. — Они хотят сохранить боеспособные войска для поддержания мира точно так же, как и мы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.