2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Верные старому обычаю отряда никогда не спрашивать, куда ведут генералы, комбаты и даже комвзводы, мы все же понимали: начался крупный рейд.

Четкость и слаженность марша создавали впечатление легкости походного движения колонны. Привычка «старичков» шутя переносить тяготы боевой жизни помогала «новичкам» чувствовать себя увереннее. Но у первых это была подлинная стойкость — результат двухлетнего опыта, взаимного доверия командиров и солдат, у вторых же иногда — только легкомысленная самоуверенность. А новичков у нас было немало. Разный народ шел теперь в партизаны: и молодежь, подросшая за годы войны, и бежавшие из плена, и сидевшие в приймаках с сорок первого года, и подпольщики, чудом избежавшие смерти или ареста. По приказу Руднева, мы принимали людей всегда с большим разбором. И все же, видя озабоченное лицо Руднева на марше, еще до выхода из партизанского края, я понимал: комиссара беспокоят новички. Он часто объезжал колонну. Выскочив рысью вперед, бросал повод ординарцу и часами шел в пешем строю. Затем, дождавшись повозки Ковпака, делился с ним своими наблюдениями.

— Ничего, Семен Васильевич! Втянутся. Главное, чтоб ноги не потерли… — успокаивал Сидор Артемьевич своего комиссара.

— Необстрелянная публика…

— Об этом уж за нас немец позаботится.

Но, успокаивая комиссара, Ковпак невольно и сам заражался его тревогой. И, наконец, не выдержав, тоже вскакивал на своего высоченного маштака. Ездил Ковпак мастерски, с какой–то чуть–чуть заметной лихостью. Гимнастерка с генеральскими погонами, с форсистой лейтенантской портупеей была перетянута туго новым ремнем. На ремне висел тяжелый кольт. Ветераны бодро подтягивались, смотря прямо в глаза любимому генералу. И стоило маленькой морщинке появиться у глаз, — вся рота улыбалась. Каждый принимал одобрение командира на свой счет. Подбадривались и новички.

— Ничего. Втянутся! Хлопцы как на подбор! — поравнявшись с комиссаром и легко спрыгивая на ходу, говорил Ковпак.

Прыжок этот всегда приводил в восторженное изумление Михаила Кузьмича Семенистого. Паренек мог часами гарцевать в эскорте Ковпака, только бы не пропустить тот миг, когда, бросив повод, почти не опираясь рукой на луку седла, дед ловко перекинет ногу через шею коня и, мелькнув в воздухе, легко коснется сапогом земли, спружинит коленом и, похлопывая ладонью по галифе, тут же вынет из кармана кисет.

Семенистый полюбуется вдоволь, а затем, гикнув, несется вдоль колонны, чтобы где–то впереди, возле разведки, повторить этот номер.

Отряд остановился на последнюю стоянку в партизанском крае у Глушкевичей. Село это было памятно всем участникам рейда на правый берег Днепра. Именно здесь в декабре сорок второго года Ковпак закончил этот рейд. Из этих же краев он начал второй рейд: по Белоруссии и Украине зимой и весной сорок третьего года.

А сейчас, отсюда же, мы двинемся в новый путь.

Но как изменилось здесь все! Зимой сорок второго года мы впервые въехали в это большое село. Была лунная ночь. Выпал глубокий снег. Помнится, отряд двигался мимо деревянной церквушки. Вдоль ровной улицы, как по ниточке, выстроились деревянные избы, украшенные резными наличниками с петухами. Нас встречали женщины, дети, старики… А сейчас, в июне сорок третьего года, лишь развалины напоминают о человеческом жилье. Село сожгла карательная экспедиция. Роты фашистов окружили Глушкевичи и вырезали все мужское население.

Мы медленно едем по пепелищу.

На месте скрещения улиц, в центре, где стояла церковь, — куча золы и кирпичей. А рядом — высокий крест торчит среди бурьянов и запустения, взывая то ли к небу о милости, толи к людям о мщении! Его поставили два восьмидесятилетних старика — единственные мужчины, оставшиеся в живых в этом селе. Только в одной церкви фашисты сожгли двести восемьдесят шесть человек.

Тогда, прошлой зимой, мы стояли в Глушкевичах около месяца. По отдельным признакам я узнаю усадьбу и пепелище дома, в котором жили Сашка Коженков, радистка Анютка, Володя Лапин и я. У нашей хозяйки, вдовы тетки Дарьи, были три дочери: старшая Арина — солдатка с грудным ребенком на руках, средняя — Гашка — от рождения глухонемая, с рябым от оспы лицом и удивительно приветливыми добрыми глазами, и младшая — Софина — подросток лет пятнадцати.

Это была на редкость дружная семья. Особенно запомнилась мне Софина. В мягких лапотках и шерстяных чулках в полоски — синие, зеленые, красные, желтые — она мягко ходила по хате, наблюдая, как радистка Анютка Маленькая возится со своей радиостанцией. Софина очень подружилась с Анюткой. Две девушки: одна — уже бывалый солдат с нашивками за ранение и двумя орденами, другая — полевой василек, с большими наивными глазами. И сколько в этих глазах светилось любопытства, когда Анютка, бывало, наденет на голову Софины черные, как жуки, наушники, и какой неподдельной радостью озарялось ее лицо.

— Москва–а? — недоверчиво наклоняет голову девушка.

Анюта переводит регуляторы… Свист и новые позывные…

— А это немец стучит…

— Не–м–ец?.. — Софина застывает с полуоткрытым ртом, и глаза ее становятся круглыми. — Не… Это ты меня дуришь… Ганнечка…

Она со вздохом снимает с пышных кос наушники и нехотя отходит от стола. А через полчаса любопытство снова влечет девушку к ее новой подруге.

И вот прошло всего полгода. А вокруг — только развалины да высокий крест торчит среди пустырей…

Вдоль улицы скачет всадник. Это — Володя Лапин. Он с разгону осадил коня.

— Узнаешь? — спросил я.

Перед нами было пепелище дома нашей хозяйки.

— А то как же?.. Все сожгли, ничего не оставили… Народ почти весь перебили… Все семейство.

— Ты откуда знаешь?

— Да тут за болотом, на лесном квартале, землянки есть. Бабы с детишками. Дарьиных — одна немая Гашка осталась. Во–он она бежит.

По улице, запыхавшись, бежало какое–то странное, взлохмаченное существо. В изодранной одежде, без платка. Волосы на голове сбились колтуном, провалились глаза. Я с трудом узнал Гашку — глухонемую дочь тетки Дарьи. Она бросилась ко мне. Лошадь шарахнулась в сторону.

Словно боясь, что мы ускачем, немая, схватив стремя, костлявыми руками обнимает мои ноги и прижимается щекой к колену. Что–то курлычет на непонятном своем языке. Топая ногами и словно приставив к животу невидимый автомат, Гашка проводит им несколько раз впереди себя, щелкая зубами. Затем, вытянув вперед правую руку, воет…

— Фашисты… — объясняет это страшное кривляние Володя.

Немая, подняв лохматую голову, смотрит, понимают ли ее. Затем отпускает стремя и бежит к развалинам хаты. Перед нами оживает картина расправы.

Вот выбегает из дверей мать. Каратели автоматной очередью сваливают ее прямо на пороге.

Молчание. И снова клокотание непонятных звуков в горле Гашки. Старшая сестра Арина тоже упала, сраженная немецкой пулей.

К телу матери прижимается ребенок… Из сеней показывается красавица Софина…

Я вспомнил: немая очень любила свою младшую сестру, вспомнил, как изображала Гашка сестрину красоту: проведет, бывало, пальцами по бровям, медленно, с удовольствием, закроет глаза, расскажет без слов, какие чудесные у сестры очи, показывая то на них, то на небо; вот, лукаво улыбаясь, кокетливым жестом обрисует губы, поцелует кончики своих пальцев и беззвучно засмеется, пытаясь произнести имя сестры.

— И–ин–на… — получалось у нее.

Очевидно, в этом обездоленном человеке жило какое–то инстинктивное влечение к красоте. Гашка восторженно любила Софину.

Как весело, дружно было в этой белорусской хате в те далекие декабрьские вечера…

И сейчас на лице этого одичавшего лесного существа на миг проступили черты доброй немой, влюбленной в красавицу сестру. Я узнаю в жесте Гашки, которым она поправляет отсутствующий на шее платок, гордую Софину. И вдруг с диким, звериным воплем Гаша повторяет фашистский жест, и мы с ужасом понимаем, что и любимую сестру тоже сразила очередь фашистского автомата. Губы Гашки, хватая воздух, тщетно силятся сказать еще что–то.

— И–ин–а… Ин–на… И–и–и–на–а… — всхлипывает девушка и падает в истерике на землю.

Мы с Лапиным помогаем ей прийти в себя. Потом медленно едем по улице к лесу. А между нашими конями бредет безъязыкое существо и все лепечет, лепечет, без слов жалуется на свое горе.

Но чем же, чем можем мы помочь ей?..

Отряд уже раскинул лагерь. У реки, вдоль лесных просек, были выставлены заставы. На дорогах и полянах стояли часовые рот и батальонов. Непривычный бабий гомон доносился с опушки леса. Возле часового стояло до десятка колхозниц с лукошками из берестовой коры. Они о чем–то спорили. Я сразу не мог сообразить, в чем дело, почему так шумно в лесу. У меня мелькнула догадка: в кустарнике я видел несколько землянок, видел, как от колонны отделился кое–кто из не особенно дисциплинированных бойцов. Неужели они обидели и без того пострадавших женщин? В бешенстве я хлестнул коня.

— Лапин, за мной!

Подскакав к часовому, мы сразу выяснили, в чем дело. Оказывается, узнав, что мимо Глушкевичей проходят «колпаки», женщины пришли проведать своих бывших квартирантов. Мы ведь около месяца простояли в этом селе. В каждой хате жили пять, восемь, десять партизан.

— У нас Мишка, что взводом командовал, пулеметный Мишка стоял, — тараторит бойкая молодуха в цветастом тряпье, держа в руках бутылку молока.

— Это какой Мишка? — сонно спрашивает часовой.

— Мишка, пулеметный командир. Высокого росту. Он в левую руку ранетый был. В немецком мундире ходил, — разъясняет часовому молодка.

— А–а… Мишка Декунов! — вспоминает часовой.

— Так, так, Декун, Декун… — обрадовалась она.

— Нету твоего Мишки. Убили его, — отвечает часовой и поворачивается к старухе. — Тебе кого, бабка?

— Батарея, батарея у меня стояла, — шамкает старуха, протягивая завернутые в листья тыквы землистого цвета шанежки. Видно, они только что состряпаны на угольях в лесной печурке.

А молодуха с бутылкой молока беспомощно обращается то к своим товаркам, то к часовому:

— Убили… Декуна Мишу… А куда ж мне теперь? Возьми для пулеметного… Возьми, голубчик, для всего взводу… — и она сует молоко часовому.

Ее закопченное лицо бороздят свежие ручейки обильных слез…

Помню, никто не плакал на могиле пулеметчика, когда его зарыли в приднепровские пески. А теперь вот…

А женщины все идут и идут.

Часовой, не имея права пропускать в расположение временного лагеря гражданских лиц, растерянно озирается. Затем молча указывает на меня.

— Пропустить, — говорю я и отъезжаю в сторону.

Женщины уже веселой гурьбой идут по партизанскому лагерю. Шумно разыскивают своих квартирантов… Не разбирая пути, они идут прямо через расположение штаба.

— Це шо за народ? Шо за жинки? — возмутился было Ковпак. — Кто разрешил?

— Это я пропустил их, Сидор Артемьевич, — и я рассказал командиру, зачем они пришли.

Ковпак заморгал глазами. А затем он долго ходил по ротам и удивленно бормотал:

— Черт–те шо за народ! Им проклинать нас надо было бы! Як бы не мы, може, и село бы их целое стояло. А ты гляди… Ну шо за народ, а? — спрашивал он комиссара, недоуменно разводя руками.

— Белорусский народ, Сидор Артемьевич, душа народ. С таким народом горы ворочать можно, — поддержал его Семен Васильевич.

— Вот она, русская мать, — кормит, поит и за всех страдает… И за честных воинов, и за сукиных сынов… — вставил свое слово присутствовавший при разговоре Карпенко.

— Это ты брось, про сукиных сынов, — перебил его Ковпак. — Они, жинки эти, теперь до третьего колена детям будут передавать ненависть к фашисту и к предателю презрение. Ох–х, только б нам выжить, вытянуть народ из беды.

— Ты что думаешь, дружба народов — это только в газетах и в книжках? Вот она, настоящая, святая дружба народов на деле. Ограбленные оккупантами, загнанные в леса и болота трудовые белорусские женщины несут тебе, русскому и украинскому брату, свои последние крохи…

— За такую любовь народа и крови своей не жалко, — задумчиво сказал Карпенко.

Руднев оценил значение этой встречи. Быстро собрал он политруков и парторгов. В ротах прошли летучие митинги.

Ковпак приказал Павловскому все лишнее из запасов парашютного холста отдать детям. Даже скупой Павловский сегодня ни одним словом не перечил командиру.

Вечером отряд двинулся дальше. На ходу бойцы улыбками прощались с гостеприимными хозяйками. Они еще долго шли с нами лесными тропами, прощались, провожая слезами и причитаниями чужих сынов в далекий путь.

А мы, убыстряя шаг, шли вперед.

Никто из нас и не подозревал в тот час, что путаные дороги войны приведут нас в Глушкевичи еще раз.