3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Долго отдыхать нам не пришлось. К вечеру того же дня наш батальон, как самый боевой, подняли по тревоге и послали на правый фланг дивизии под село Ковали. Нас бросили в какую–то дырку, образовавшуюся в этом месте, — а может быть, ее и не существовало, а может, их было сто, таких дырок, в теле нашего фронта. Только сейчас, имея за плечами опыт боев и походов по тылам врага, я понимаю, как трудно было нашим командирам противостоять до зубов вооруженному, натренированному врагу.

Итак, в сумерки мы вошли в лес и уже в полной темноте заняли оборону на северной опушке его. Задача заключалась в том, чтобы под покровом ночи выбраться из леса, незаметно подойти к высоте, которую гитлеровцы заняли накануне, и выбить их оттуда. К опушке я подошел с двумя–тремя десятками бойцов, выслав вперед разведку. Она прошла несколько шагов и вернулась. Люди, на протяжении многих дней видевшие смерть, вдруг испугались темноты. Они стали бояться друг друга. В это время шум и треск ветвей привлек внимание вражеского наблюдателя, и по опушке леса ударила немецкая артиллерия. Люди попадали на землю, кто–то шарахнулся в сторону, затем наступил момент тишины, а через секунду на весь лес раздался дикий крик сержанта–узбека. В последние дни я слыхал много стонов раненых, но днем это не производило такого удручающего впечатления. Узбек кричал всего два слова: «Товарищ команды–ыр», но кричал он их по–разному. Первый раз крик звучал как жалоба, второй раз — как просьба, третий раз он взывал с надеждой и упреком.

Я подошел к узбеку и увидел, что он лежит, опершись щекой на пенек. В руках он держал выбитый и висевший на далеком расстоянии глаз. Жалость комком подкатила к горлу. Чем я мог помочь ему, человеку, вмиг ставшему слепым? Чем?

Немцы возобновили обстрел. Снаряды проносились где–то вверху, часто ударялись о ветви деревьев и взрывались. Я присел ближе к узбеку, прикоснулся к его колену. Человек держал в обеих руках свой глаз так осторожно, словно боялся расплескать его. Я назвал его по имени. Он ощупал меня мокрыми от крови руками и заплакал.

Всю ночь до самого утра мы провели в лесу под методическим обстрелом немецкой артиллерии. После того как разрывался снаряд и осколки, сбивая ветви дубов, разлетались по лесу, наступала секунда тишины, затем издали вновь слышался все приближающийся вой летящего снаряда — и разрыв. Затем следующий снаряд — и так до самого утра.

Методический ночной обстрел артиллерии гораздо страшнее, чем бой. Во время боя ты видишь врага, ты можешь убить его, прежде чем он убьет тебя. Кроме страха смерти, у тебя есть десятки других чувств, мысль работает, воля напряжена. Но ночью, во время обстрела артиллерии, кажется, что каждый снаряд предназначен только для тебя, летит прямо на тебя.

На рассвете был получен приказ отходить через лес. Немцы, проведя артиллерийскую подготовку, прорвались в другом месте. Я получил приказ прикрывать обоз. Нашел я его в каком–то котловане, на одной из повозок преспокойно сидел интендант и что–то жевал. Когда я сказал ему, что он находится в тылу у немцев, у него глаза полезли на лоб. Он зашептал:

— Голубчик, я же отвечаю за продукты…

Переправив обоз в безопасное место, я снова вернулся к линии обороны, проходящей возле могилы великого кобзаря Украины Тараса Шевченко, — здесь узенькой цепочкой стояли двести или триста бойцов. Помню, там были люди с синими околышами — остатки неизвестного мне кавалерийского корпуса, были люди, называвшие себя воздушными десантниками, была пехота, и — что я тогда заметил — чуть не каждый держал в руках пулемет. Люди эти наверняка не служили пулеметчиками в своих частях. Они подобрали пулеметы раненых, убитых. Это были самые храбрые, дисциплинированные солдаты.

Мы держали оборону Канева несколько дней.

Тяжелое наше положение ухудшилось, когда немецкие самолеты разбомбили мост и понтонную переправу. Мы оказались отрезанными от левого берега Днепра. В нашем тылу имелось несколько десятков новеньких быстроходных тракторов, корпусных пушек.

Артиллерия не могла стрелять, так как снаряды были уже перевезены на левый берег.

К нам подбежал командир артполка.

Я помню слезы у него на глазах.

— Братцы, не выдайте! Продержитесь еще, я организую переправу, тут хлопцы баржу нашли. Мы переправим эти пушечки, и тогда… Продержитесь…

Хорошо ему было говорить «продержитесь»… Но мы все–таки держались еще день и еще ночь, а затем еще два дня и две ночи.

За эти дни командир артполка наладил переправу — на большой барже с самодельными веслами из бревен перевез свои тракторы и пушки и на рассвете, с честью закончив свой каторжный труд, переправился на лодочке сам.

Противник усилил наступление. Командир полка действительно мастерски прикрывал наш отход. Снаряды стали рваться метрах в двухстах впереди нас, потом на пятьдесят метров ближе, еще ближе… И даже если бы мы захотели остаться в городе Каневе, наш дружок–артиллерист выковырял бы нас из окопчиков. Тучи дыма, осколки, вздыбленная земля отделяли нас от немцев. Мы откатывались вниз и вниз. Баржа набилась дополна и отошла. На этом берегу нас оставалось человек сорок — пятьдесят.

Отступление от могилы Шевченко продолжалось почти целый день, и когда я добежал до Днепра, солнце уже заходило. Я отбился от своих и остался один; по берегу бродили в одиночку бойцы, попались мне три–четыре военных врача. Я понимал, что немцы вот–вот окажутся здесь и прижмут нас к воде. Надо как–то переправляться на другой берег. Были какие–то лодочки, но их взял для раненых фельдшер с медсестрами. Шли двадцатые сутки боев, — я как будто научился быть хладнокровным в любой обстановке.

Я шагал взад и вперед по берегу, пока не набрел на старого бакенщика. Возле него лежало десятка полтора треугольных плотиков для фонарей, указывавших пароходам фарватер.

С помощью бакенщика я спустил плотик на воду и сразу увидел, что бакен не в состоянии выдержать человека, но оружие и одежду, пожалуй, выдержит.

Я разделся, нацепил на бакен обмундирование, повесил на фонарь свой полуавтомат, сверху надвинул шлем и бросился в воду как раз в тот момент, когда немецкие автоматчики уже подходили к берегу. Толкая этот своеобразный плотик, я плыл все дальше и дальше. Моему примеру последовали и врачи. Скоро бакенов стало не хватать, кто–то бросился в воду с доской. В это время начался обстрел с берега, вначале автоматный, затем, видимо, подтащили минометы: мины стали ложиться на воду. Разрывы их оглушительно звучали в ушах.

Конечно, немцы расстреляли бы всех пловцов, но нас спасли быстро сгущавшиеся сумерки. Несколько человек все же были ранены или убиты. Раненый пожилой врач, загребая одной рукой, начал погружаться в воду. Я хотел ему помочь, подгоняя свой плотик ближе… В это время еще одна автоматная очередь полоснула по воде, и он, бросив сопротивляться, но продолжая держаться на воде, сказал: «Не надо… Спасайтесь сами, коллега…»

Он медленно погрузился в воду, раньше чем я успел подплыть к нему.

Когда волна вынесла меня на берег, была уже темная ночь. Если бы кто–нибудь до войны сказал мне, что я буду военным человеком, я бы сильно удивился. Но если бы мне сказали, что я переплыву Днепр, я удивился бы еще больше. Все же Днепр я переплыл. Правда, с потерями — снесло волной с плота мою гимнастерку и с ней последние нити, связывающие меня с прошлой жизнью интеллигента–белоручки: в правом кармане был красный пропуск с фотографией, где значилось: «Предъявитель сего режиссер киностудии…», а в левом кармане — две авторучки.

Я лежал на прибрежном песке не менее часа. Сердце билось очень сильно, я не мог двинуться ни на шаг. Постепенно стали возвращаться силы, и я вдруг почувствовал досаду — мне было страшно жаль двух моих авторучек. Я приподнялся на локтях, посмотрел на свои ноги, освещенные луной. Ступни ног нежно лизала днепровская волна — я чувствовал это, но ноги были чужие — длинные, худые, с мослаками коленок, торчащими кверху. Лишь переведя взгляд на впавший живот, я понял, что все это принадлежало мне, но просто я похудел за эти дни, скинув ненужный жир мирного времени. Я засмеялся и, легко поднявшись, пошел в камыши. Медленно стал пробираться берегом, направляясь на звук голосов. Там, в прибрежном селе, перекликались и собирались бойцы, отыскивая свои части, подразделения.

Это был мой двадцать шестой день войны.

Двадцать пять суток, почти без передышки, я находился под огнем. Из взвода, роты и батальона, которыми я командовал, мало осталось в живых.

Пробираясь сквозь камыши, я думал: «А все–таки солдатское счастье на моей стороне. Пожалуй, так можно провоевать еще месяц, а то и больше». В это время раздалось три выстрела, и мины одна за другой разорвались в камышах. Одна из них упала близко. Я почувствовал удар в ногу и свалился на бок. Мне показалось, что ногу оторвало совсем. Что–то сильно обожгло меня, я ощупал колено, оно было цело. Первый испуг прошел, я увидел свою кровь и подумал: «Вот, никогда не стоит бахвалиться». Мысли, промелькнувшие в моей голове перед этими выстрелами, показались мне кощунством. Рана была выше колена. Кругом — в камышах — ни души. Пришлось лежать до утра. Я сделал себе из пояса жгут, перевязал ногу, немного задремал. На рассвете, осмотрев рану, увидел, что она не так страшна, как показалось мне ночью. Я поднялся, опираясь на винтовку, и побрел к селу. В ноге что–то остро резало. Я остановился, разбинтовал ногу, покопался в ране и нашел торчащий осколок.

Уже гораздо позже, в партизанской жизни, я приобрел первые сведения в солдатской медицине: узнал, что на свете существуют риванол, хлорамин и марганцовка, что существуют простые и анаэробные инфекции, узнал, что жизнь раненого и течение его болезни во многом зависят от первой медицинской помощи. Но тогда я был и в этих вопросах беспомощным человеком. Осколок мешал мне. Стиснув зубы, прикусив губу от боли, я подковырнул его штыком и вытащил из раны. Перевязал ногу и добрел до села, а затем до санбата, где мне была оказана уже настоящая врачебная помощь.