Глава четвертая Триумф в Милане
«Я уже начал сравнительно недурно говорить по-итальянски и мечтал о поездке за границу, о дебютах в Париже, Лондоне, но не считал это осуществимым. Уже несколько раз я ездил во Францию, но всегда чувствовал себя там маленьким и ничтожным самоедом», — вспоминал Шаляпин этот период своей жизни.
Вот о чем мечтает Федор Шаляпин. Ему уже тесны рамки Москвы и Петербурга, где он всегда успешно выступает, с неизменным триумфом. Он повсюду, в самых аристократических и богатых домах, — желанный гость. Участвует в благотворительных концертах, особенно запомнился ему концерт в пользу московского дамского благотворительного комитета. И запомнился, конечно, не бурными восторгами собравшихся, а знакомством с пианистом Гольденвейзером, который через три недели после этого концерта в Большом зале Благородного собрания устроил ему и Рахманинову встречу в Хамовниках со Львом Николаевичем Толстым. Конечно, Шаляпин пел, Рахманинов и Гольденвейзер играли в присутствии знаменитого писателя и Софьи Андреевны, которые, как оказалось, сами великолепно играют и вообще тонко разбираются в музыке…
9 января 1900 года Шаляпин запомнит надолго… Пожалуй, это единственный вечер за последние годы, когда он не совсем был уверен в себе. Что-то словно зажимало его звук, и «Судьба» Рахманинова, «Старый капрал» Даргомыжского. «Ноченька» прозвучали совсем не так, как ожидали от него собравшиеся в гостиной… И Лев Толстой был весьма сдержан в своих похвалах молодому артисту. Шаляпина уже трудно было обмануть, он нутром чувствовал, когда он нравится, а когда не совсем…
(Н. В. Давыдову так запомнился этот день: «…Как-то вечером я застал у Толстых Ф. И. Шаляпина, которой спел несколько романсов, но пение его не особенно понравилось Л.Н.; он нашел его чересчур громким и искусственным».)
И снова — «Жизнь за царя», поездка в Петербург, где он выступил в операх «Опричник», «Фауст», «Князь Игорь», «Русалка». А вернувшись в Москву — «Юдифь», «Лакме», «Фауст». Привычную жизнь артиста прервала долгожданная радость — 14 февраля родилась дочь Ирина.
9 марта вместе с Рахманиновым и Гольденвейзером в Большом зале Благородного собрания состоялся его концерт, где он пел романсы Шумана, Грига, «Еврейскую песню» Глинки, арию Фигаро из «Свадьбы Фигаро» Моцарта, «Паладина» и «Старого капрала» Даргомыжского, «О, если б ты могла…» Чайковского, «Песню о блохе» Мусоргского… Впервые на концерте он исполнил «Судьбу» Рахманинова. В частных домах он уже не раз исполнял это произведение своего друга, но на большой публике только на этом концерте…
И на месяц покинул Москву: гастролировал в Тифлисе и Баку.
А в это время в Москве произошло одно событие, которое существенным образом повлияло на судьбу Шаляпина. На следующий день после отъезда Шаляпина на гастроли, 12 марта 1900 года, в Большом театре в опере «Аида» в роли Радамеса выступил Энрико Карузо, приехавший в Москву после гастролей в Петербурге. Его успех можно было сравнить только с успехом Шаляпина, который незадолго до гастролей Карузо выступал на этой же сцене в опере «Фауст» вместе с Собиновым. Вот что писал итальянский журналист о гастролях итальянских артистов в Москве: «В воскресенье, 11 марта, оперой Чайковского «Евгений Онегин» открылся сезон в Московском оперном театре. Мазини, Баттистини, Арнальдсон, Бромбара; дирижировал Витторио Подести. Выступление каждого артиста было блестящим.
12 марта, в понедельник, шла «Аида». В ней пели: де Лерма, Кучини, Карузо, Пачини, Аримонди и Сильвестри. Спектакль был грандиозным. Триумфальным героем вечера был знаменитый тенор, кавалер Энрико Карузо, еще незнакомый московской публике. Карузо превзошел самого себя. В арии Радамеса из первого акта он был божествен, вызвал фантастический восторг публики: весь зал поднялся как один человек, требовали повторения. Но повторения не последовало… В третьем акте, в дуэте, он был великолепен. Карузо, как и де Лерма, вызвал огромную симпатию публики. Все московские газеты восхваляют Карузо, называя его богом музыки, великим певцом. «Новости дня», «Русское слово», «Московский курьер», «Слово» в унисон называли Карузо уникальным Радамесом, лучшим из всех, какие только были до сих пор.
В ближайшие дни я постараюсь дать более подробную информацию о гастролях, на основе еще более точных и авторитетных источников».
Естественно предположить, что итальянские журналисты и музыканты, в особенности Энрико Карузо, уже в то время знавший, что в будущем сезоне ему предстоит исполнять роль Фауста в опере Бойто «Мефистофель», вернувшись на родину, расхвалили московское чудо — Федора Шаляпина. Во всяком случае, в середине мая, вернувшись после гастролей из Тифлиса и Баку и успешно заканчивая свой первый сезон в Большом театре оперой «Жизнь за царя», наслаждаясь семейными радостями, Федор Шаляпин получил письмо от генерального директора театра «Ла Скала», в котором ему предлагали спеть в театре Мефистофеля в опере «Мефистофель» Арриго Бойто в марте 1901 года.
— Может, что-то я тут не разобрал. Посмотри, — попросил он Иолу Игнатьевну. — Или это чья-то недобрая шутка…
Иола Игнатьевна быстро пробежала текст письма.
— Нет, Федор, это не шутка. Тут спрашивают о твоих условиях за десять спектаклей. Ты отнесись к предложению серьезно, мало кому из русских предлагали петь в знаменитом «Ла Скала».
— Да я же никогда не пел по-итальянски, не знаю эту оперу. Не знаю театра, публики, а публика не знает меня… Нет, это чья-то шутка…
— А ты пошли телеграмму, пусть подтвердят текст письма, а потом уж будешь думать, посмотри клавир оперы, может, и партия не по твоему голосу… — Иола Игнатьевна была спокойна за своего несколько растерявшегося мужа, понимая, что его волнение пройдет, как только он посмотрит клавир и получит подтверждение серьезных намерений театра.
Через несколько дней Шаляпин получил телеграмму, а затем письмо от генерального директора театра. «Многоуважаемый синьор! — писал Дж. Гатти-Казацца. — Имею удовольствие приложить две копии контракта, один — подписанный нами, который Вы сохраните для себя, другой Вы возвратите нам в заказном письме, предварительно его подписав.
Содержание контракта тождественно с тем, которым мы пользуемся всегда, когда вопрос касается артистов, контрактуемых вне Италии. Я уверен, что Вам нечего будет возразить. Мы поставили четыре представления в месяц в случае какой-либо болезни, опоздания и т. д., но обычно в «Ла Скала» не бывает в течение недели более трех представлений одной и той же оперы. Дата Вашего прибытия в Милан фиксирована на 28 февраля…»
Дверь открылась, и Шаляпин увидел входящих Сергея Рахманинова и Иолу Игнатьевну.
— Все предусмотрели, деваться некуда, — заговорил Шаляпин, показывая жене и другу письмо из Милана. — Все-таки удивительные люди за границей, умеют работать. Уже договорились с графом Бобринским, что дирекция императорский театров ничего не будет иметь против моей поездки в Милан, а потому просят приехать дня на три раньше, ввиду того, что они должны поставить «Мефистофеля» как можно скорее. Отправили уже полный клавир оперы, либретто и постановочный план «Мефистофеля» Бойто для того, чтобы я имел все эти материалы под рукой для изучения и мог бы детальнее ознакомиться с тем, как исполняется эта опера в Италии…
Иола Игнатьевна за это время прочитала письмо и, чтобы еще больше укрепить дух своего мужа, сказала:
— А ты, Федор, обратил внимание, как он величает тебя: «…Я очень рад, что имею честь впервые представить итальянской публике столь именитого артиста. Желаю Вам одержать здесь полный триумф и получить высшее удовлетворение…»
— Ох, как непросто одержать полный триумф в Милане, — сухо сказал Рахманинов, вспомнив недавнее лето в Путятине, когда они работали над оперой «Борис Годунов». — Надо уже сейчас начинать работать над оперой.
Умел жестковатый Рахманинов охладить горячий и самолюбивый характер своего пылкого друга.
— А мы и будем работать все лето, — поддержала Иола Игнатьевна. — Возьмем все материалы и поедем в Италию, моя мама советует снять домик в небольшом местечке Варадзэ.
— А мне найдется там хоть крошечная комнатка? — неожиданно спросил Рахманинов.
— Неужели ты тоже едешь в Италию? — обрадовался Шаляпин.
— А почему бы и не поехать? Не все ли равно где работать…
— И ты поможешь мне пройти эту труднейшую партию? — неуверенно спросил Шаляпин.
Рахманинов молча кивнул.
— Господи! Если б знал, Сергей, какую радость ты мне доставил сегодня… Можешь себе представить, как мне это предложение дорого… Но я боюсь, мне страшно, как будто я впервые выхожу на сцену, уже сейчас поджилки трясутся…
— Сергей Васильевич! — оживленно заговорила Иола Игнатьевна. — Если б вы знали, как Федор волновался эти дни, почти ничего не ел и суток двое не спал…
— Ну, мать моя, не преувеличивай… Волновался, конечно, но уж не так… Как только посмотрел клавир, сразу почувствовал, что эта партия по моему голосу… И чувство радости у меня чередовалось с чувством страха… Вот это правда… А уж если поедет с нами Сергей, то чувство страха изгоняем совсем. — Одолеем и покорим Милан…
— Ну вот и отлично, — сказал Рахманинов. — Я буду в Италии заниматься музыкой, а в свободное время помогу тебе разучивать оперу.
«Откуда у него такая уверенность? И весь он какой-то не такой, каким был еще совсем недавно… Растерянным, слабым…» — промелькнуло у Шаляпина.
— Я знаю, что ты сейчас подумал, Федор… Твое лицо как открытая книга, нужно уметь лишь читать на нем твои мысли. А я-то давно постиг тебя… — сказал, улыбаясь, Рахманинов. — Время лечит…
— А не лучше ли нам пойти в гостиную и выпить чайку, — сказала Иола Игнатьевна, женским чутьем догадавшаяся, что друзьям надо обстоятельно поговорить по душам.
— Действительно, ты прав… Я так рад твоей перемене, ведь помню, как ты загрустил после слов Льва Великого, как называет Льва Николаевича Толстого Стасов… Я как ни старался произвести впечатление на великого старца, но…
— Я ж просил тебя: «Не надо», как только ты выложил на пюпитр мою «Судьбу». Если б ты знал, как он меня пригвоздил своими словами: «Вы знаете, все это мне ужасно не нравится. Вы думаете, эта музыка нужна кому-нибудь? Зачем тут Бетховен, судьба… Бетховен — вздор. Пушкин и Лермонтов — тоже…» — В словах Рахманинова послышалась ирония, и весь он вдруг стал необычайно привлекателен, потому что не удержался на серьезной ноте и заразительно искренне рассмеялся.
Шаляпины рассмеялись вслед за ним, еще не понимая, что так рассмешило Сергея Васильевича.
— Вы извините меня, но тут я вспомнил, как Софья Андреевна шептала мне в утешение: «Не обращайте внимания и не противоречьте. Левушка не должен волноваться. Ему вредно…» Да и сам он потом подошел ко мне и просил прощения за резкость, но мне-то в то время было нелегко, прямо могу сказать. Ты знаешь, Федя, все как-то обрушилось на меня в те поры, а эти слова просто как бы добили меня окончательно… После провала Первой симфонии три года тому назад мне показалось, что «Судьба» вполне приличная вещь, а тут…
— Конечно, не только приличная, но и превосходная вещь, уверяю тебя.
— Ну, может, это в твоем лишь исполнении, а если кто возьмется другой?
— Пусть не берется никто другой, если не может передать все богатство твоей музыки… Только и всего… Вот Алеко тоже мало у кого получается.
— Если б ты знал, Федор, как я тебе благодарен за Алеко. Оркестр и хор были великолепны, солисты тоже, но ты… Как ты в тот день пел!..
— Пушкинский праздник, столетие…
— И Дейша-Сионицкая, и Ершов, и Фрей все были великолепны, но ты был на три головы выше их. Между прочим, я до сих пор слышу, как ты рыдал в конце оперы. Так может рыдать великий артист на сцене…
Шаляпин замахал на него руками.
— Нет, уж не возражай, и Стасов, и Энгель, и, в сущности, вся пресса так тебя и называют сейчас. Так вот, повторяю, так может рыдать или великий артист на сцене, или человек, у которого такое же большое горе в обыкновенной жизни, как и у Алеко.
— А как твои дела? — неуклюже перевел разговор Шаляпин, которому неловко было слушать такие комплименты от обычно сдержанного на похвалы Рахманинова.
Сергей Васильевич понял намек друга и вновь озадачил своей откровенностью:
— А что ты имеешь в виду? У всех людей, всей вселенной, всегда и везде есть только три сорта дел: сердечные, денежные и служебные, причем каждый из этих сортов занимает попеременно всего человека. Впрочем, вариантов тут много, всех не перескажешь. Утвердительно можно сказать лишь одно, что когда человека занимают в одно и то же время два сорта дел из вышепоименованных, то один из этих сортов не может быть сердечным делом, потому что эти дела всем другим делам только мешают. Вся прекрасная половина рода человеческого занимается всю свою жизнь тем сортом дел, который не терпит вмешательства чего-нибудь постороннего.
— Ну и что все три сорта дел твоих… — начал неуверенно Шаляпин, сбитый с толку агрессивным настроением друга.
— Да, все три сорта этих дел моих идут очень плохо…
— Даже сердечные? — вмешалась в их разговор Иола Игнатьевна.
— Эти дела в самом худшем положении… Но сейчас меня волнуют больше дела второго сорта. Я только и думаю о том, как бы получить и где бы достать. И реже — как бы отдать…
— О Сергей! Мне это знакомо… Но ты ведь собираешься в Ялту, а потом с нами за границу… Как у тебя с презренным…
— С презренным металлом вроде бы отношения налаживаются.
— Что? В Лондоне заработал?
— Да что ты! Хоть дорогу оправдал… Выступал лишь в одном отделении одного концерта филармонического общества, а второе отделение концерта шло под управлением Маккензи… А ругань поднялась там какая… Сорок две газеты, вырезки из которых я получил, подняли такой, оказывается, гвалт вокруг моего «Утеса» на слова Лермонтова. И слова-то нелепые, и музыка нехорошая.
— Ну а конкретно, в чем они тебя обвиняют?
— Конкретно? Припоминаю, в одной из газет было написано такое вот рассуждение: «…Как и следовало ожидать, принимая во внимание национальность автора, туман изображен в музыке как настоящее кораблекрушение, слезы покинутого Утеса переданы ужасным громом…» Ты не представляешь, до каких глупостей там могут договориться критики.
— Вот я и боюсь критиков в Милане. Понапишут такого, что сам черт не разберет, а мне нанесут урон.
— За тебя я спокоен. Но работать, конечно, нужно всерьез. Как хочется работать, но после слов Льва Николаевича во мне словно все замерзло, не чувствовал ни одной ноты… Если бы не доктор Даль, то не знаю, что бы сейчас со мной стало. Поверь, был на грани…
— Самоубийства? — испугался Шаляпин.
— Нет, конечно, но мне казалось, что я схожу с ума… Так все сошлось: моя любимая вышла замуж, а перед свадьбой сожгла все мои письма, чудовищное безденежье, а тут еще один удар, кому нужна моя музыка… И если бы не доктор Даль… Ты знаешь, он вроде бы и не лечил меня, а просто говорил со мной о моей музыке, о пользе этой музыки… Он говорил какие-то хорошие слова, а я в это время сидел в кресле, в котором сиживал при его прадеде Александр Сергеевич Пушкин… А потом доктор звал свою сестру-консерваторку, и они играли. И ты знаешь, я снова почувствовал себя здоровым, нужным людям и что-то уже слышу в себе, какие-то рождаются звуки… Чувствую, что будет Второй концерт для фортепиано с оркестром… Вот поеду в Ялту, княжна Ливен обещала мне там полные условия, а главное — покой.
— Туда и Чехов уехал, — вроде с сожалением сказал Шаляпин.
— Там уже много знакомых собралось, но я-то мечтаю об одиночестве: так хочется работать…
— А когда ж ты собираешься в Италию, к нам? И как ты поедешь? Может, с нами?
— Нет, я думаю побывать в Константинополе, а через Пирей и Афины в Геную, на вашу дачу. Вот как я размечтался, Федор. С размахом, денег занял у Зилоти, он сам предложил…
— А мы поедем через Вену и Милан.
— Я напишу тебе, Федор.
Рахманинов ушел, а Шаляпины долго еще говорили о нем.
Из писем Рахманинова к друзьям можно кое-что узнать о его пребывании в Италии.
Хотел он по пути в Константинополь заехать в Батум, где в это время отдыхал его друг Михаил Акимович Слонов. Но пришлось изменить маршрут из-за чумного карантина в Турции. Договорились с Антоном Павловичем Чеховым вместе ехать в Италию, через Одессу и Варшаву, но и из этого нечего не получилось: Чехов неважно себя почувствовал и отказался от поездки, а Рахманинову пришлось возвращаться в Москву из-за каких-то паспортных формальностей. Шаляпины уже уехали в Италию. Так что он поехал туда полный надежд, что застанет там налаженный быт и будет спокойно продолжать работать над начатым сочинением в Ялте. Не тут-то было… «11-го числа приехал сюда, Никита Семенович! — писал Рахманинов своему другу Морозову 14 июня 1900 года из Варацце. (Варадзэ — в воспоминаниях Ф. И. Шаляпина. — В.П.) — Если не сел тебе отвечать сейчас же, то только оттого, что у нас здесь в доме полная неурядица. Сегодня я хоть свою комнату знаю, и бумагу с чернилами себе дослал, и то слава Богу! А то бегают, перестанавливают, убирают и пылят, — а жара сама по себе еще. Беда просто! В настоящую минуту моя комната заперта. Не привык я к такому беспорядку!.. Имею тебе сообщить две вещи. Во-первых, что я глубоко сожалею, что поехал сюда, а не с тобой. А во-вторых, что в Париж я не поеду, так как за эту дорогу издержал денег больше, чем предполагал. И выходит в итоге опять тоска одна…»
Рахманинов был обескуражен тем, что не застал в Варадзэ Федора Шаляпина, укатившего в Париж сразу же, как только он разместил свою семью, сдав ее попечительству матери Иолы — Джузеппине Торнаги. Все тому же Н. С. Морозову Рахманинов писал 22 июня 1900 года: «По-нашему 22 июня, а по-Вашему, кажется, 5. Был очень рад получить твое письмо, милый друг Никита Семенович, и не только не сержусь на твои «увещания», как ты говоришь, а очень я за них тебе благодарен. Все это на меня действует всегда подбодряющим образом. Прожил здесь еще дней десять, после моего первого письма к тебе, а я еще продолжаю выражать сожаление, что не с тобой поехал. Такой домашний режим, какой здесь существует, не для меня и не по моим привычкам. Несомненно я сделал ошибку! Хотя комната у меня отдельная, но около нее бывает иногда такой крик и шум, что это только в таком доме, как наш, можно встретить. Самого Генерала Хераскова (так в шутку Рахманинов величал Федора Шаляпина) нет еще здесь. До сих пор не приехал. Застрял в Париже, где усиленно занимается, кажется, женским вопросом. В сведущих кругах поговаривают, что вряд ли Генерал разрешит этот вопрос скоро, ввиду его сложности, во-первых, а во-вторых, ввиду того, что он поставлен в Париже, где этим вопросом наиболее всех интересуются. Постреливает оттуда редкими телеграммами, в которых о своем приезде говорит как-то неопределенно. С его приездом мне будет, конечно, веселее… К тебе сейчас решил не ехать. Хочу продолжать аккуратно заниматься…»
Вскоре действительно приехал из Парижа Шаляпин. Жизнь, конечно, в Варадзэ стала «веселее», но Рахманинов «аккуратно» работал над оперой «Франческа да Римини», написал здесь сцену Паоло и Франчески из второй картины, а Шаляпин штудировал клавир оперы Арриго Бойто «Мефистофель». Об этом времени Федор Иванович вспоминал в более радужных тонах, чем Рахманинов.
Конечно, Рахманинов иногда вмешивался в работу Шаляпина, делал какие-то замечания. «Он так же, как и я, глубоко понимал серьезность предстоящего выступления, обоим нам казалось очень важным то, что русский певец приглашен в Италию, страну знаменитых певцов, — вспоминал позднее Шаляпин. — Мы поехали в Варадзэ, местечко недалеко от Генуи, по дороге в Сан-Ремо, и зажили там очень скромно, рано вставая, рано ложась спать, бросив курить табак. Работа была для меня наслаждением, и я очень быстро усваивал язык, чему весьма способствовали радушные, простые и предупредительные итальянцы.
Чудесная, милая страна очаровала меня своей великолепной природой и веселостью ее жителей. В маленьком погребке, куда я ходил пить вино, его хозяин, узнав, что я буду петь Мефистофеля в Милане, относился ко мне так, как будто я был самым лучшим другом его. Он все ободрял меня, рассказывая о Милане и его знаменитом театре, с гордостью говорил, что каждый раз, когда он бывает в городе, то обязательно идет в «Ла Скала». Слушал я его и думал: «Ах, если бы в Милане трактирщики так же любили, музыку, как этот!»
Невозможно быть неподалеку от Милана и не побывать в нем. И Шаляпин поехал посмотреть этот город — Мекку оперных певцов. С превеликим любопытством рассматривал Федор Иванович этот шумный, веселый город, с неповторимо запутанными улицами, совсем не похожими ни на геометрически правильные улицы Петербурга, ни на живописные проспекты Парижа… Привлекла его внимание архитектура множества красивых домов, но когда он вышел к зданию феноменального Миланского собора, то сердце его зашлось от восторга… Вот он, знаменитый «Дуомо», гигантский мраморный дворец, словно устремившийся к небу, с его неповторимыми статуями, барельефами и горельефами. Шаляпин запрокинул голову вверх, туда, к высоте, и почувствовал себя маленьким, настолько подавляла эта его могучая красота… Да и все высокие постройки, окружавшие собор, тоже показались небольшими. Ничем не примечательное здание оказалось оперным театром «Ла Скала». Только тогда, когда он обогнул здание с другой стороны, понял, что оно тоже уходит вдаль и производит впечатление гигантское, словно бы расплющилось на площади. Вот он, самый приманчивый театр мира, столько самых замечательных певцов и певиц мечтают попасть сюда в качестве исполнителей… Говорят, здесь гигантский зрительный зал и обширная сцена. Ну, ничего, все это не так пугает, вот удастся ли ему создать Мефистофеля таким, каким он уже представляет его себе…
Шаляпин медленно пошел к Галерее, где собирались певцы, пианисты, преподаватели пения, концертмейстеры, дирижеры, суфлеры, врачи по горловым болезням, журналисты, множество тех, кто мечтал приобщиться к оперному делу… Он вошел под своды огромного пассажа со стеклянным потолком, кинул взгляд под ноги и увидел прекрасную мозаику. В многочисленных арках сидели артисты и что-то оживленно обсуждали. Как здесь хорошо…
И вдруг рассеянный взгляд Шаляпина наткнулся на знакомую и симпатичную фигуру. «Господи, да это ж Лёнка Собинов… — промелькнуло у него в сознании, а к нему уже подходил нарядно одетый господин и улыбался. — Только почему он так подстригся?»
И действительно, господин Собинов собственной персоной и с лысой головой.
— Что с тобой? Что ты так изуродовал себя, еле-еле узнал…
— Чтобы не отвлекаться, приехал работать, Федор, — тепло пожимая руку Шаляпина, сказал Собинов. — Пойдем куда-нибудь, за столиком поговорим, в это время здесь есть еще свободные места.
В одной из арок Галереи они уселись за столик и заказали по бокалу вина.
— А я собрался было погулять по Италии, — начал Собинов, отвечая на вопросительные взгляды Шаляпина. — Но потом неожиданно для себя раздумал. Оленин, мой приятель, он живет здесь в Италии, так много занимается и пением, и изучением партий, что я тоже не вытерпел и тоже взялся за дело, сначала договорился с одним русским за шестьдесят рублей в месяц заниматься каждый день по часу разучиванием партий. Мы уж приготовили половину Ромео, а потом я как-то пошел вместе с Олениным к его профессору пения…
— Как его звать-то? — спросил Шаляпин, отпивая глоток вина. — Тут их, этих профессоров-то, как собак нерезаных в Казани.
— Нет, ты знаешь, мне понравился способ его занятий. Он, если можно так выразиться, следит за гимнастикой голоса, не выдумывая ничего сам и не изощряясь лукаво над звуком.
— А сколько платишь? — допрашивал Собинова бывалый Шаляпин. — Ох, оберут тебя, а голос испортят, твой божественный голос. — Шаляпин помрачнел, словно бы уже это произошло…
— Ты знаешь, не оберут, плачу три лиры за урок. Совсем забросить пение было бы опасно, а заниматься одному невозможно по многим соображениям. А ты что здесь делаешь?
— Приехал на разведку, посмотреть город, театр, получил ангажемент в «Ла Скала» на будущий пост на десять спектаклей оперы Бойто «Мефистофель», а живу на Ривьере, недалеко от Генуи, сняли с Рахманиновым чудную виллу на самом берегу моря, прекрасный сад… Просто очень удачно складывается, работаем, отдыхаем, вот и тебе бы где-нибудь поблизости. Здесь-то, в Милане, уж очень жарко и душно.
— Да, это мысль, здесь становится действительно невозможно жить. А что было, когда мы только приехали. Сплошной скандал: проходили выборы в народные депутаты, открыто выступали против короля. А что творилось, когда народная партия победила! Вечерние газеты прямо рвали из рук разносчиков. В Галерее стоял гул какой-то. Теперь-то стало потише, жизнь вошла в колею, голоса газетчиков стали более человеческими.
— Но ты обратил внимание, Леонид, сколько здесь калек, уродов и горбунов? На каждом шагу мне кто-нибудь из них встречается… Ужас какой-то!
— Очень плохо смотрят за детьми. Если б ты видел, что с детьми выделывают их милые родители. Вечером никто дома не сидит, забирают с собой детей, даже грудных, в театр, в кафе, и это истязание продолжается до двенадцати ночи, а то и позднее. Сердце кровью обливается, когда видишь в театре на коленях у какой-нибудь черномазой родительницы раскрасневшуюся, сонную рожицу или встретишь в Галерее целую фамилию, которая плетется за свободолюбивыми родителями.
— Как хорошо, что я увидел тебя, Леня, ишь какие подробности итальянской жизни ты мне рассказываешь. Теперь буду знать.
— Одна беда: деньги тают как снег, я уж подумываю, скоро ли можно получить московское жалованье.
— О, и тут ты не одинок. Просто не знаю, куда они деваются. Вроде тоже взял много, нужно было в Париж махнуть, там повеселиться и отдохнуть. И вот уж подсчитывай убытки. Хорошо хоть «Ла Скала» платит.
— А сколько они дают тебе за десять спектаклей?
— Пятнадцать тысяч.
— Лир?
— Франков золотом!
— Ого! Хорошо устроился, я рад за тебя, ну, тебе и карты в руки.
— Да вот волнуюсь. Знаешь ведь, какая здесь строптивая публика. Каждую фразу, каждое движение, жест обдумываю по десятку раз, подбираю самые выгодные, самые удачные, на мой взгляд. А кто их тут поймет.
— Убежден, Федор, ты будешь иметь успех. Я уж побывал в театрах, насмотрелся. Сцена здесь занимает последнее место. Тут даже о шаблонном, традиционном исполнении всем известной партии не может быть речи. Артиста, чуть он только поднавострится в пении, учителя сцены подучат «жестам» и пускают петь. Вот такой и поет на сцене, а руки сами по себе. Я был на «Риголетто» и «Фаворитке». Тут и не помышляют о художественной передаче роли, вполне сценической, исторически верной, есть голос, сносно управляет руками — и артист уже вне конкуренции. И публика ничего другого не требует. Правда, я был в театре «Dal Verme», где слушал обе оперы, может, в «Ла Скала» публика другая, а тут публика самого низкого пошиба, хлопали среди арии, фразы, просто за высокую ноту. Представляешь?
— А ты помнишь, Леня, что Теляковский обещал поставить у нас «Бориса Годунова» и что ты будешь петь Самозванца? Или увлекся своим Ромео и о другом ни о чем не помнишь? — Федор Иванович широко улыбнулся, переводя разговор на другую тему.
— Ну а как же! Выписал я себе «Бориса Годунова», забыл взять с собой. Уж очень много вещей накапливается в дорогу, просто страх какой-то. Так что подучу его на досуге получше, чтобы не осрамиться перед Альтани.
— А с Моцартом как? — продолжал допрашивать Федор Иванович. — Так было б хорошо с тобой петь «Моцарта и Сальери»…
— Нет, пока не получается у меня с Моцартом. Я уж говорил тебе, что партия написана, в общем, так низко, что я хрипну после нескольких фраз.
— Досадно, но все-таки поищи возможности. Попробуй вот с этим профессором-то, может, он что-нибудь подскажет тебе. Ты был бы прекрасным Моцартом.
— Теперь я имею несчастье штудировать музыкальную нелепицу под названием «Принцесса Греза». И скучно, и грустно… Ну что, Федор, мне пора, с половины четвертого до половины пятого я занимаюсь с Плотниковым, а потом вместе обедаем.
— Да и мне уже пора на поезд. До встречи в Москве. А может, все-таки надумаете снять где-нибудь поблизости дачу? Вот было бы здорово.
Друзья на этом расстались. Попытки Собинова и его друзей снять дачу поблизости от Генуи не увенчались успехом, все оказались заняты. Сняли дачу в Виареджо, это было далеко от дачи Шаляпина. Так что они увиделись только в Москве, когда начались театральные будни.
Осень и всю зиму Шаляпин готовился к поездке в Милан.
И вот наконец-то Шаляпин на пути в Милан… Казалось бы, долгая и нудная дорога в трясущихся вагонах, а какое наслаждение испытывал он, оставаясь в одиночестве: теперь-то и можно было спокойно подумать, поразмышлять о жизни, бурной, торопливой, полной неожиданностей… Прав, видно, Мамонтов, в разговоре со Шкафером сказавший, что наступит время, когда нужно подвести итоги, хоть какие-то, предварительные, что ли… Савва Иванович подводил их в камере, а он, Шаляпин, чаще всего подводил их во время гастрольных поездок… Дорога словно бы освобождает его от всех привычных пут, семейных, дружеских, и он свободно может предаваться своим размышлениям… А потом, здесь, в вагоне, его никто не знает, не пристают с расспросами, можно полежать, можно выпить стаканчик хорошего вина в ресторане, почитать какую-нибудь легкую книжонку… Правда, иной раз что-то спросит Иола Игнатьевна, пожелавшая разделить с ним тяготы этой первой гастрольной поездки, но она совсем ему не мешает, полностью поглощенная ожиданием ребенка, которому предстоит родиться в Италии. Ах, дорога, как ты прекрасна, когда ты молод и полон сил и надежд.
Невольно Шаляпин посматривал в окно, было хмуро, изредка проглядывавшее солнце тут же скрывалось за быстро бегущими тучами… Середина февраля, еще зима, но бывали и теплые дни, когда под ногами хлюпали лужи, а потом снова схватывал все вокруг морозец… В Италии-то, видно, гораздо теплее, но кто знает… Всякое говорили ему о климате Милана, и в феврале может быть холодно, все-таки север Италии…
Сезон в России, можно сказать, закончился успешно. Чаще всего он исполнял привычные партии с неизменным успехом. «Жизнь за царя», «Русалка», «Фауст», «Князь Игорь», «Лакме»… Лишь две новые партии он исполнил в Большом театре за весь сезон: в ноябре прошлого года сыграл Бирона в «Ледяном доме» Корещенко, а совсем недавно, в начале текущего года, — роль Галеофы на премьере «Анджело» Цезаря Кюи… Так что у него было время для подготовки главного своего выступления в этом году… И не только он сам все время думал о поездке в Милан, готовясь, как обычно всесторонне, к этому своему выступлению, выучил всю оперу целиком, знал не только свою партию, но и все другие. Множество друзей и поклонников его таланта были озабочены поездкой и первыми столь серьезными выступлениями за границей, да еще в таком театре, как «Ла Скала»… «Какая жалость, — думал Шаляпин, — что не поддержали мои друзья мою заветную мысль сыграть Мефистофеля голым. У этого отвлеченного образа должна быть какая-то особенная пластика, черт в костюме — не настоящий черт. В «Фаусте» Гуно — совсем другое дело, там он уже очеловечен, а здесь-то, ну хотя бы в прологе, происходит внеземная борьба могучих сил, зачем тут традиционная одежда, просто смешно… Тут нужны какие-то особенные линии. Но все, наоборот, смеялись над моей затеей: как ты выйдешь голым на сцену, чтоб это не шокировало публику?.. Признаться, действительно с публикой нужно считаться, для нее ведь играем… Головин сделал несколько рисунков, хотя и он не дал мне голого Мефистофеля. Ну ладно, пролог я сыграю оголенным от плеч до пояса, нарушу традицию, но ведь это полумера, я вижу совсем другого Мефистофеля, это какая-то железная фигура, что-то металлическое, могучее. Нет, не получится такой, каким я его вижу… Строй спектакля, ряд отдельных сцен, быстро сменяющих одна другую, непременные антракты все равно не дают и не дадут такого целостного впечатления о Мефистофеле, каким я бы мог сыграть его полуголым, а шабаш на Брокене, вот где есть возможность развернуться, блеснуть новизной. Но вряд ли дадут, если уж у нас засомневались, то в Милане и подавно… Придется уступить необходимости, пусть Мефистофель будет таким, каким его изображают все, лишь бы не провалиться… Вот что сейчас главное… Конечно, некоторые изменения в костюме будут, но разве это может меня сейчас удовлетворить…»
Шаляпин ехал в Милан без особой уверенности в успехе. Конечно, он живо представлял себе своего Мефистофеля, знал роль наизусть, чувствовал все ее особенности и нюансы. И это укрепляло его веру в успех, но он знал, во всяком случае много слышал, о беспощадной итальянской публике, которая не раз уже свергала оперных кумиров. А тут явится перед нею русский неизвестный ей артист… Только всегда побеждало чувство радости, его непобедимое желание творить.
Первые дни в Милане прошли для Шаляпиных благополучно. Федор Иванович зашел к директору, представился, получил от него указание быть на следующий день в театре, так как репетиция уже началась. Но потом становилось все тревожнее…
Поразил его театр. Конечно, он знал, что это самый большой и самый знаменитый театр в Европе, но не ожидал увидеть такой огромный и величественный. «…Я буквально ахнул от изумления, увидав, как глубока сцена. Кто-то хлопнул ладонями, показывая мне резонанс, — звук поплыл широкой, густою волной, так легко, гармонично», — вспоминал Шаляпин.
Началась репетиция… «Господи, как я буду в этом колоссальном театре, на чужом языке, с чужими людьми?» — невольно думал Шаляпин, разглядывая молодого дирижера Артуро Тосканини, о котором он еще ничего не слышал, Энрико Карузо, который, как и все, пел вполголоса. «Ну раз у них так принято, то и буду петь вполголоса, неловко как-то петь полным голосом, когда никто не поет так. А уж дирижер-то больно свиреп, уж очень скуп на слова, не улыбается вовсе, поправляет певцов сурово и очень кратко. Пойму ли я его, когда дело дойдет до меня? Но кажется, этот человек знает свое дело и не потерпит возражений… Такой же, как Направник. Да и небольшой такой же и хмурый… А вот и до меня дошла очередь…» И вполголоса включился в репетицию.
Дирижер бесцеремонно постучал палочкой. Все недоуменно поглядывали на Тосканини.
— Синьор Шаляпин? — хрипло проговорил дирижер. — Вы так и намерены петь оперу, как поете ее теперь?
— Нет, конечно! — смутился Шаляпин.
— Но видите ли, дорогой синьор, я не имел чести быть в России и слышать вас там, я не знаю вашего голоса. Так вы будьте любезны петь как на спектакле! — гораздо мягче произнес Тосканини.
— Хорошо! — согласился Шаляпин.
Репетиция продолжалась. Шаляпин пел полным голосом. Тосканини часто останавливал певцов, таким же хриплым и суровым голосом поправлял их, но никаких замечаний в адрес Шаляпина не сделал. «Что это? Просто меня не замечает, что ли?.. Как это понять?» — встревоженно думал Шаляпин, возвращаясь после репетиции к себе.
На следующий день репетицию начали с пролога, где Шаляпин пел один и, конечно, полным голосом. Тосканини ему аккомпанировал… В прекрасной комнате, украшенной старинными портретами великих и знаменитых музыкантов, великолепно звучал прекрасный голос русского артиста, покоривший всех собравшихся здесь.
— Браво! — не выдержал маэстро Тосканини.
«Ну вот и этого сухаря разобрало», — обрадованно подумал Шаляпин. Но репетиция продолжалась, и Шаляпин продолжал петь полным голосом, чувствуя, что с каждым мгновением он завоевывает сердца не только участников спектакля, но и тех, кто обслуживает театр, рабочих сцены, гримеров, кассиров…
После репетиции Шаляпина проводили к директору, который ласково сказал ему, что он понравился дирижеру и что в ближайшее время начнутся репетиции на сцене, с хором и оркестром, так что пора примерить костюмы, чтобы подогнать их, если понадобится. Шаляпин успокоил любезного директора, сказав, что он привез свои костюмы.
— В прологе я думаю изобразить Мефистофеля полуголым…
— Как? — испуганно спросил синьор Казацца.
— Мне трудно себе представить Мефистофеля в пиджаке и брюках… Вот я и мои друзья-художники придумали такую хламиду, которая еле-еле скрывает тело Мефистофеля, оставляя открытыми грудь, руки, чуть-чуть ноги… Вы не пугайтесь, все получится здорово, — пытался успокоить директора Шаляпин. Но кажется, безуспешно.
— У нас, видите ли, существует известная традиция. Мне хотелось бы увидеть ваши костюмы. Публика у нас капризная. Вряд ли ваши костюмы подойдут нам. Все надо внимательно посмотреть.
Шаляпин еще раз попытался объяснить свое понимание образа Мефистофеля и свои принципы воплощения его на сцене, но чувствовал, что перепугал любезного директора своими предложениями и суждениями.
Еще большее разочарование испытывал Шаляпин во время репетиций мизансцен. Артуро Тосканини заведовал и сценой и показывал Шаляпину, как он должен играть в том или ином эпизоде. Шаляпин с грустью смотрел на него и вспоминал все приемы провинциальных трагиков, с которыми он был знаком и которые он давно отбросил как театральный штамп. «И почему он должен учить меня, где и как встать или сесть… Господи! Как грустно смотреть на него, такого замечательного дирижера, когда он по-наполеоновски складывает руки на груди или завинчивает одну свою ногу вокруг другой этаким штопором и считает, что эти позы — настоящие дьявольские позы… Такие же и у нас учителя сцены, Палечек например… И совершенно убеждены в том, что только так и надо играть, как они показывают… Публике все сразу становится ясным… Вот что для них важно…»
— Спасибо, маэстро! — благодарил Шаляпин. — Я запомнил все ваши указания, вы не беспокойтесь! Но позвольте мне на генеральной репетиции играть по-своему, как мне рисуется эта роль!
Что-то послышалось в его голосе такое, что маэстро Тосканини, внимательно поглядев на него, тут же согласился:
— Хорошо!
Шаляпин уже с большим уважением относился к Артуро Тосканини, присутствовал на спектаклях «Любовный напиток» и «Царица Савская» под его управлением и понимал, что это превосходный музыкант, глубоко переживающий и тонко чувствующий исполняемого композитора. Но играли в «Ла Скала» примерно так, как показывал ему Артуро Тосканини, самый одаренный из музыкантов-дирижеров: с ложным пафосом и аффектацией.
Приближалась генеральная репетиция… И чем ближе день спектакля, тем тревожнее становилось на душе. Оказывается, чуть ли не весь театральный Милан осудил дирекцию «Ла Скала» за приглашение русского артиста на роль Мефистофеля, особенно негодовали в знаменитой Галерее, где собирались оперные артисты, журналисты всех пятнадцати театральных газет, представители двадцати театральных агентств. Это был настоящий рынок, на котором совершались и сделки, и обсуждения последних театральных новостей. А главная новость — Шаляпин…
Федор Иванович, прогуливаясь по Галерее, уже не раз сталкивался с любопытными взглядами завсегдатаев, некоторые смотрели на него так, что у Шаляпина внутри холодело. Ничего хорошего эти взгляды не предвещали. А тут еще как-то подошедший Влас Дорошевич увел его в кафе, тоже набитое театральным людом, рассказывал ему о волнениях в театральном мире Милана.
— А что их беспокоит? Никак не пойму, Влас Михайлович, — удивился Шаляпин. — У каждого свои роли…
— А, Федор Иванович, будто вы не знаете этот народ… Завидуют, всех потрясло то, что из России выписали баса, да еще по тысяче пятьсот франков за спектакль… Вот все с ума и посходили… Да вы послушайте, что здесь говорят, итальянцы не умеют скрывать своих чувств… Прислушайтесь, только не обращайте на них внимания, а то совсем разойдутся.
За столиками, конечно, пили вино и возбужденно старались перекричать друг друга. Наконец Шаляпин услышал и свое имя.
— …Десять лет не ставили «Мефистофеля». Десять лет, — горько рокотал бас, — потому что не было настоящего исполнителя. И вдруг Мефистофеля выписывают из Москвы, какого-то Шаляпина. Да что у нас, своих Мефистофелей нет? Вся Галерея полна Мефистофелями. Срам для всех Мефистофелей, срам для всей Италии…
«Срам», «стыдно», «позор» — эти словечки чаще всего употреблялись в кафе. И все вокруг постановки «Мефистофеля»…
— Это безобразие! Ведь это все равно что в Россию ввозить пшеницу.
— Он будет освистан! — предрекал бас с лихо закрученными усами.
— Шаляпин не дурак, он заплатит из своих пятнадцати тысяч клаке. Господин Мартинетти насаждает клакеров.
— Надо освистать и дирекцию!
— И Бойто! Зачем позволил это!
Шаляпин тронул руку Дорошевича, кивнул на дверь: больше он не мог слушать подгулявших артистов.
И в Галерее обсуждали все те же вопросы. До Шаляпина доносилось его имя, упоминался и господин Мартинетти, всесильный шеф миланской клаки.
— Да, клака здесь всесильна, — сказал Дорошевич, хорошо знавший нравы этих театральных паразитов, прозванных «негодяями в желтых перчатках». — У вас они еще не были?
— Нет! Я их выброшу с порога! — твердо сказал Шаляпин.
— К каждому неизвестному здесь артисту является «джентльмен в желтых перчатках» и диктует условия, которые, дескать, обеспечат ему успех. А нет — свистки, крики, бурные аплодисменты во время самой выигрышной арии, и таким образом срывают спектакль.
— Да, что-то слышал, но… Сюда я ехал как в храм искусства, с таким чувством, с каким верующий идет причащаться. А тут вон оно что творится. Благодарю, что просветили. Я им такую устрою встречу, век будут помнить Федора Шаляпина.
Федор Иванович, по обыкновению своему, храбрился, и для этого у него были все основания: театр он завоевал, все, кто слушал его и видел на репетициях, поняли, что приехал к ним действительно незаурядный оперный артист… Но эти театральные паразиты все могут испортить. Невольные опасения закрадывались в душу.
И как только он вошел в квартиру, жена, теща и другие его родственники, взявшиеся опекать его в Италии, перебивая друг друга, сообщили ему, что приходил «джентльмен в желтых перчатках» и обещал ему сделать успех на определенных условиях, которые лучше всего принять, если он не желает скандала.
— Нужно только заплатить четыре тысячи франков и дать им несколько десятков билетов, — наконец поддела итог семейного разбора теща Джузеппина Торнаги и на протестующий жест зятя добавила: — Надо соглашаться, Федор. Они будут аплодировать на первом представлении, когда обычно собирается самая богатая и знатная публика, а поэтому и самая холодная.
— Вы гоните их в шею, как только они придут, — сказал Шаляпин и ушел к себе в комнату.
Визит «джентльмена в желтых перчатках» встревожил его, но он все еще надеялся, что они не осмелятся прийти во второй раз. «Работаешь-работаешь в поте лица, по две репетиции в день, утром и вечером, почти тридцать репетиций уже позади, и на каждой ты обязан полностью показать, на что ты способен, а тут суют каплю грязного яда в мою душу… Ух, проклятые, не на того напали, вы еще не знаете, кто приехал к вам… И этим все сказано…»
На следующий день Шаляпин встал поздно: перед генеральной репетицией дали отдохнуть. Но спал он плохо. Поднялся в плохом настроении. А тут еще жена объявила, что снова приходили вчерашние «джентльмены», она им передала слова Федора Ивановича. И они заявили, что синьор Шаляпин пожалеет о своем отказе иметь с ними дело.
Оскорбленный Шаляпин бросился в дирекцию «Ла Скала» и высказал все, что он думал по этому поводу. Но директор ничуть не удивился визитам «джентльменов», для него это дело было привычным… И как мог успокоил разъяренного артиста.
Приближался день спектакля. Нервы были напряжены, хотя генеральная прошла успешно. Все тот же Влас Дорошевич, проникший всеми правдами и неправдами на репетицию, был в восторге от увиденного и услышанного и не скрывал своих впечатлений ни в артистическом кафе, ни в Галерее, ни в редакциях газет, куда он постоянно заходил к коллегам. И повсюду обсуждался, в сущности, один и тот же вопрос: что сделает Мартинетти с этим отважным русским, который отказался платить дань клаке? «Да он ведь сотрет его в порошок», «Мартинетти не простит», «Нет, этот Шаляпин просто сумасшедший». Другие возражали и радовались, что наконец-то нашелся артист, который ответил негодяям так, как давно пора отвечать… «Молодчина!», «Вот это ответ, достойный артиста!», «Довольно, на самом деле, пресмыкаться перед этими «негодяями в желтых перчатках»!» — слышалось на Галерее и в кафе.
О скандале и о «беспримерном ответе русского артиста» было напечатано сообщение даже в политической газете «Corriere della sera». «Да этого никогда не бывало! С тех пор, как Милан стоит!» — кричали в Галерее.
А самые доброжелательные, хоть и одобрительно отнеслись к резкому протесту Шаляпина против шантажа Мартинетти и его компании негодяев, все-таки просили Власа Дорошевича передать Шаляпину, чтобы он остерегался клаки:
— Вы знакомы с Шаляпиным. Ну так посоветуйте ему… Конечно, это очень благородно, что он делает. Но это… все-таки сумасшествие… Знаете, что ни страна, то свои обычаи. Вон Мадрид, например. Там в начале сезона прямо является представитель печати и представитель клаки. «Вы получаете семь тысяч франков в месяц? Да? Ну так тысячу из них вы будете ежемесячно платить прессе, а пятьсот — клаке». И платят. Во всякой стране свои обычаи. Нарушать их безнаказанно нельзя. Пусть помирится и сойдется с Мартинетти! Мы, бедные артисты, от всех зависим.
Влас Михайлович пытался возражать, ссылаясь все-таки на публику, на зрителя как на главное лицо, определяющее успех спектакля.
— А! — пренебрежительно отвечали ему. — Что вы хотите от публики? Публика первых представлений! Публика холодная! К тому же она разозлена. Вы знаете, какие цены на места! В семь раз выше обыкновенных! Весь партер по тридцать пять франков. Это в кассе, а у барышников? Что-то необыкновенное. Ну к тому же вы понимаете… национальное чувство задето… Все итальянцы ездили в Россию, а тут вдруг русский, и по неслыханной цене.
— А ваше национальное чувство ничуть не ущемлено. Вы все должны знать, что он женат на итальянской балерине Иоле Торнаги, у него уже двое детей, — увещевал Дорошевич, чувствуя, что скандал ничуть не утихает, а, наоборот, грозит принять непредсказуемые размеры. И потому пытался со своей стороны как-то помочь Шаляпину.
— О, Иола Торнаги, мы помним ее совсем юной! Мы помним даже Джузепину Торнаги, — говорили старожилы Галереи. — Но все-таки посоветуйте Шаляпину, чтобы он сошелся с Мартинетти. Все участники спектакля уже дали билеты, кто сорок, кто сорок пять. Такова уж у нас традиция. Один человек, да еще иностранец, не может ее изменить.
— Нет! — твердо говорил Дорошевич. — Если я ему посоветую, он разругается и со мной. Да он вам понравится, это великий артист. Я спрашивал даже у ваших хористов…
— Ну а что говорят хористы? Хористы — что?
Дорошевич медлил с ответом, прекрасно понимая, какое значение придают на Галерее суждениям хористов.
— Все в один голос говорят…
— Что говорят? — нетерпеливо допытывались на Галерее, хотя и сами давно уже расспрашивали их.
— Хористы говорят, что это великий артист, — приканчивал любопытных Влас Михайлович.
— Вот и надо сделать так, чтобы он не погиб у нас. Если он не помирится с клакой, то она ему такое устроит… Будет ужасный скандал! Вы этого добиваетесь?
Нет, Влас Дорошевич вовсе не хотел присутствовать на провале выдающегося русского артиста, но прекрасно понимал, что Федор Шаляпин не нуждается в том, чтобы ему «делали успех». И разве он виноват в том, что цены на билеты высокие. Так уж решила дирекция…
11 марта, за несколько дней до премьеры, Шаляпин получил письмо от Мартинетти: «Досточтимый господин Шаляпин! Прочтя в одной из вчерашних газет резкую статью, направленную против миланской клаки, где говорится, что Вашу супругу испугали какие-то типы, которых газета называет шантажистами, и зная о том, что статья эта заключает в себе неправду, что может подтвердить и Ваша глубокоуважаемая супруга и мать, с которыми мы имели беседу и которые приняли нас любезно, мы позволяем себе обратиться к Вам с этим письмом. Мы вели себя с Вашей супругой как джентльмены и сообщили ей сведения о театре, которые ее интересовали. Мы предложили ей самым вежливым образом и без каких-либо оскорблений наши услуги. Беседа наша касалась рекламы.
По этому вопросу мы просим Вас, будучи наслышаны о Вашей любезности, опровергнуть статью в газете, поскольку Вы сами знаете, что мы вели себя вежливо и благопристойно, отвечая на все вопросы, заданные нам госпожами. И мы никак не навязывались ни словами, ни угрозами, как о том пишет газета.
Возможно, господин Шаляпин, Вы и не были инициатором этой статьи, но статью написали те господа, которые нам хотят навредить и в то же время хотели бы воспользоваться Вашей любезностью и неопытностью… Мы, со своей стороны, будем способствовать тем не менее Вашему блестящему успеху без какого-либо вознаграждения, видя в Вас великого артиста, как нам то было сказано. Если после того, что Вы узнаете о нас, Вы сочтете возможным дать нам несколько билетов, то мы заплатим за них Вам в день выступления. Если бы Вы были так любезны и прислали бы нам короткий ответ на это письмо, мы были бы Вам весьма признательны.
P.S. Доверяя Вашей любезности, мы просим Вас сохранить в тайне все происшедшее, поскольку мы вели себя как джентльмены и всегда готовы исполнить почтительнейшим образом Ваши приказания».
Получив это письмо, Шаляпин чуть-чуть успокоился, понимая, что Мартинетти и Ко тоже не хочет и даже побаивается скандала. А вдруг этот скандал уронит их влияние в глазах артистов? Они пришли договариваться о рекламе, и только…