Глава шестая Тревоги и радости Стасова
Нет, ни минуты отдыха не сулили ему ближайшие недели. Только возвратился из Милана, как сразу включился в репетиции «Бориса Годунова». Десять лет опера не шла в Большом театре, на новую постановку ее не было времени, и Теляковский включил в репертуар театра оперу в ее старой постановке, которая совершенно не могла удовлетворить Шаляпина после того, как она была поставлена в Мамонтовском театре. Во время репетиции Шаляпин не мог не заметить, насколько скверно поставлен спектакль, и попробовал сделать кое-кому из участников постановки замечания, показывая, как надо играть ту или иную сцену. Он великолепно знал все партии и мог свободно переключаться с одной роли на другую. И столько было такта в его замечаниях и советах, что все становилось поразительно просто… Лишь повторяй, и будет то, что необходимо по ходу действия.
«Пожалуй, я впервые вижу, что значит настоящий оперный режиссер, — думал Теляковский, наблюдая из своей директорской ложи за ходом репетиции. — Режиссер должен во всех своих замыслах исходить из данной оперной музыки. Вроде бы так просто понять свою задачу, но ведь мало кто из наших так называемых режиссеров следует этому незыблемому правилу… В каждом его замечании — простота, ясность, логичность и здравый смысл. А необыкновенная музыкальная память и тончайшее знание не только своей партии, но и всех других партий прямо поразительны. А умение перевоплощаться? То он — Ксения, то — Федор… Смотришь на него, не перестаешь удивляться, обращается ли он к артистам, к хору или оркестру — все так попятно, последовательно и логично, все кажется столь простым и естественным… Ну почему же другие не могут вот так же растолковать артисту, что ему делать на сцене?.. Вот наконец-то я увидел настоящего толкователя произведения… Он его не только хорошо изучил и знает — он его чувствует и своим пониманием заражает других».
Дверь открылась, вошел Нелидов и сообщил, что пришла срочная телеграмма из Петербурга. Теляковский вышел, сделал необходимые указания подготовить ответ на телеграмму и вернулся в свою ложу. Но на сцене уже не было той размеренной и спокойной работы, которую он наблюдал лишь несколько минут тому назад. Что-то явно без него произошло непредвиденное. Вскоре репетиция закончилась, а Теляковский так и не успел понять, что же произошло такое, что всем испортило настроение.
— Попросите господина Шаляпина зайти ко мне сегодня вечером, — сказал Теляковский Нелидову, обеспокоенному происшедшим на сцене: скоро премьера «Бориса Годунова», многое еще идет плохо, а ему так хотелось, чтобы «Борис Годунов» прошел ничуть не хуже, чем два с половиной года тому назад в Мамонтовском театре. Ну конечно, он понимал, что там были талантливые декорации, костюмы, режиссура, а тут все катится по старым рельсам.
Вечером Шаляпин зашел вместе с Коровиным к Теляковскому.
— Мне хотелось поговорить с вами, Федор Иванович, по поводу режиссирования в опере — этого совсем слабо поставленного у нас дела. Я смотрел сегодня репетицию и понял, что вы вполне можете режиссировать, вы так просто и убедительно объясняете…
— Владимир Аркадьевич! Я попытался кое-кому объяснить, что им нужно делать, понимая, что оперу в театре давно не ставили, а я ее хорошо знаю. И что же? Сегодня не обошлось без разных инцидентов и обид. Я им говорю одно, а они, словно нарочно, делают еще хуже, чем прежде… У меня такое ощущение, что хотят меня обидеть… А я не могу играть и петь с такими, кто не умеет даже ходить по сцене как полагается. Вот и делаю замечание еще раз. Мне отвечают, что, дескать, вы на меня кричите. И смотрят этак вызывающе, а я воспитывался не в салонах, и хотя знаю, как не надо вести себя, но не всегда это помню. На меня что-то в этом случае накатывает, и тут уж держись… По природе своей я несдержан, иногда бываю резок и всегда нахожу нужным говорить правду в глаза. К тому же я впечатлителен, обстановка на меня действует очень сильно, с «джентльменами» я тоже могу быть «джентльменом», но уж извините, если на меня кто поднимает голос, я тоже могу ответить соответственно. Тут уж как аукнется, так и откликнется… Вот и сегодня, один раз сказал, что нельзя так вести себя царским детям, другой раз еще громче, думал, не расслышали, ну и сами знаете, обиделись одни, а другие вместе с ними в знак солидарности перестали репетировать. Ну и черт с ними, я не буду участвовать в такой постановке. Скверная постановка, никто ничего не умеет делать как полагается… А поучить их, видите ли, нельзя. «Чего он учит нас?» — ворчат одни. А другие вслед за ними: «Какое право имеет он учить нас?»
— Так право простое — я вас, Федор Иванович, прошу режиссировать те оперы, в которых вы принимаете участие. Только и всего. — Теляковский видел, как расходился Федор Иванович, и попытался успокоить его.
— Я, конечно, попробую… Но посудите сами, как это трудно в наших условиях. Вот, допустим, я хочу спеть какую-либо фразу иначе, против принятой традиции, поживее, то и в этом случае приходится пускать в ход какие-то увещевания, улещивания и трепетать в страхе, как бы не возмутилось чье-нибудь слишком чуткое самолюбие. Или, напротив, говоришь дирижеру, что хорошо бы спеть эту фразу медленнее, выразительнее, а он отвечает, что скрипки и виолончели не могут растянуть этот пассаж. И спорить с ним бесполезно… Или вот сегодня я говорю царевичу, что ему необходимо усвоить несколько иной порядок жестов и движений, вы подходите ко мне, царю Борису, так, как будто намерены побрить меня. Я слышу в ответ: «Прошу не учить меня»… А мне эта опера дорога, и я не хочу играть ее вместе с такими вот парикмахерами.
— Но надо же что-то делать, Федор Иванович! — продолжал свое Теляковский. — Вот в Художественном театре Станиславский и Немирович-Данченко ищут какие-то новые приемы, и чаще всего это им удается. Публика к ним валит…
— Мы не можем копировать приемы Художественного театра. Механическое использование принципов драматического театра в опере просто поведет к нелепости. У них все получается наивно и просто, а потому правдиво. Конечно, сейчас мода на Художественный театр, и в оперу проникают ремесленники и спекулянты и переносят к нам их принципы, но то, что у них получается правдиво и достоверно, у нас вызывает нелепые глупости. Ну к чему, например, в Частной опере режиссер Арбатов заставил Маргариту в третьем действии «Фауста», в саду, поливать из лейки цветы… Понимаю, для большего оживления сцены, для утверждения сценического реализма.
— А в «Русалке» таскают кули с мукой, — улыбнулся Коровин, который, вытащив свой блокнотик, делал наброски с Шаляпина.
— Да, вот и про эти кули я слышал. Зачем это новаторство? Глупость одна, не более того. Уж лучше итальянская рутина — по крайней мере, их шаблонные приемы не мешают петь и играть. Наши новаторы переносят на оперную сцену обывательскую пошлость во всей ее простоте и натуральности. Неужели Маргарите нужно, чтобы из лейки лилась самая настоящая вода на цветы? Глупости все это. Эти штучки приводят в восторг малокультурную публику, жаждущую новизны вообще, какая бы она ни была.
Целый вечер Шаляпин, Теляковский и Коровин проговорили о режиссировании в опере, особенно Шаляпин был беспощаден к так называемому новаторскому штукатурству в драме и опере.
«Все это было представлено в таком комическом виде, — вспоминал Теляковский, — что мы смеялись до упаду и пришли уже к тому заключению, что если из двух зол выбирать меньшее, то, пожалуй, рутина лучше: она, по крайней мере, более скромна и не мешает слушать музыку. А подобные натуралистические новшества, к тому же в руках бездарных руководителей, совсем испортят оперное дело и привьют такие привычки, от которых никакими силами не удастся отделаться.
Вечер этот для меня был очень памятен. Я прослушал такую убедительную лекцию, которая не только меня излечила от необдуманного увлечения новшествами, но и заставила всегда осторожно относиться к новаторам и не слишком доверять их убеждениям… После этого вечера я ясно стал понимать, что на сцене лучше недоигранное и что в известной малоподвижности казенных театров есть своя хорошая сторона, наложенная на них продолжительным опытом талантливых, хотя и несколько устаревших деятелей сцены. Новаторы же, часто совершенно беспочвенные в своей погоне непременно сделать не так, как это делалось раньше, легко превращались в модных клоунов и, начав с реализма и натурализма, постепенно доходили до новой рутины нарочливости, штукатурства и ненатурального выверта, выражавшегося в бесцеремонных переделках самой сути произведений, переделках, вызванных полным непониманием настоящего искусства и его тайного секрета. Шаляпин, как истинный художник, понимал это инстинктивно, а мне приходилось выслушивать и мотать на ус».
13 апреля 1901 года на сцене Большого театра Шаляпин впервые спел заглавную партию в опере «Борис Годунов».
15 апреля в «Московских ведомостях» известный музыкальный критик Н. Д. Кашкин писал: «…г. Шаляпин в заглавной, в то же время главнейшей партии оперы дал цельное превосходное создание. Нам дорого в сценических приемах артиста их тесное слияние с музыкой, дающее такую естественность исполнению, какой другим путем достигнуть невозможно. Г. Шаляпин никогда не ломает музыкальную фразу ради сцены и сохраняет за музыкой первенствующее значение, какое в опере ей и подобает, но все его движения и мимика так тесно согласованы с музыкой, что может показаться, будто она естественно вытекает из данного сценического положения. Это есть верх искусства, доступного оперному исполнителю, и г. Шаляпин владеет им вполне. Можно, кажется, поддержать пари, что в целой опере у него не подметишь рутинного, формального приема, если что-либо подобное не вытекает из самого смысла данного места в музыке и тексте; этим он отличается ото всех, даже наиболее талантливых певцов, каких мы знаем в Европе. Мы и не станем разбирать частности его игры: тогда нужно было бы пройти всю партию с начала до конца, ибо в самых простых на вид фразах было столько же обдуманности и мастерства, сколько и в самых сильных. Для великого таланта нет в искусстве ничего незначительного, и г. Шаляпин один из таких истинно великих талантов».
Конечно, Федора Шаляпина радовало подобное признание московской музыкальной элиты, радовали бурные аплодисменты публики, подношения многочисленных богатых поклонников… Но по-прежнему шипели завистники, вовсю работали сплетники, а злые языки, как известно, страшнее пистолета. Попалась на глаза Федору Шаляпину злая карикатура, на которой с явной издевкой показаны были Шаляпин и Собинов. Можно, конечно, и пошутить, и посмеяться. Шаляпин сам большой охотник до всяких розыгрышей и шуток, но всему должен быть предел, а тут журнальчик «Развлечение» позволил себе оскорбить его товарища по сцене, показать его в неприглядном виде, что может породить между Федором Шаляпиным и Леонидом Собиновым неприязненные отношения, а это крайне нежелательно во всех отношениях. И Федор Шаляпин написал письмо в редакцию журнала «Развлечение», которое и было напечатано 21 апреля 1901 года. Леонид Собинов тоже направил письмо в журнал, в котором писал, что «карикатура, оскорбляя меня, мало того, роняет еще в глазах публики мои добрые отношения с Ф. И. Шаляпиным, которыми я очень дорожу».
И сколько таких пакостей подкидывала московская публика, явно неравнодушная к звездам первой величины. Нет, Федор Шаляпин не клюнул на приманку, не дал в обиду своего замечательного партнера и друга. Скорее всего, в это время Шаляпин послал письмо Леониду Собинову. «Спасибо, милый Лёнка, за вобелку, — писал Шаляпин в ответ на посылку. — Я ее очень люблю. Ильин прислал также и мне, но я буду, выпив за твое здоровье, жевать твою. Скоро ли мы с тобой выпьем и закусим совместно? Жму тебя всего крепко. Твой Федор Шаляпин.
Сезон закончился. Пора было собираться всей семьей в Пензенскую губернию, в село Аргамаково, куда вскоре Шаляпины и отправились. 31 мая 1901 года Шаляпин писал своему другу Н. Р. Кочетову: «Дорогой Николай Разумникович! Сообщая тебе между прочим, что жизнь моя в деревне течет как нельзя лучше и что все мы, жена и дети, здоровы и веселы, чего желаем и тебе с домочадцами, спешу уведомить тебя, что я положительно ничего не имею против того, чтобы петь у тебя в Соколах 13 июля. Не сообщаю тебе об этом телеграммой потому, что до 13 июля времени есть еще много и ты успеешь сделать все. Петь я буду, конечно, Гречанинова. Он мне очень нравится, и я им несколько уже начал заниматься. В Москву я приеду числа 29 июня, и мы с тобой, увидевшись, переговорим о романсах. А 1 или 2 июля я еду в Петербург, так как приглашен петь у Галкина в Павловске 4 июля концерт. Не могу не признаться тебе, что я сердечно радуюсь твоему заслуженному успеху и желаю тебе еще большего. Дай Бог! Будь здоров. Целую тебя и приветствую сродников твоих. Твой Федор Шаляпин».
Но покойная жизнь на лоне природы неожиданно была прервана: отец, Иван Яковлевич Шаляпин, писал, что чувствует себя очень плохо и хотел бы повидаться перед смертью. Нужно было собираться в дальнюю дорогу. Так Шаляпин и сделал — до Казани и Вятки пароходом, а до деревни Медведки сто верст на лошадях. Грустная была поездка. Всю дорогу Федор Иванович вспоминал беспутную жизнь своего отца, растратившего свое здоровье и погубившего себя постоянным пьянством. Ведь не раз Федор Иванович предлагал ему поселиться у него, жить в покое и холе, но нет, не приживался отец в его доме, скучной казалась ему размеренная жизнь артиста, который постоянно был занят работой. «Адовой скукой» обозвал отец в минуту откровенности жизнь своего сына: скверно живет, водки не пьет, веселья никакого, и вообще жизнь сына не годится никуда. Сначала сын давал отцу деньги, но потом перестал — отец все их регулярно пропивал. А когда перестал давать деньги, отец стал попрошайничать: «Подайте на полбутылки отцу Шаляпина, который поет в театрах». Федор Иванович журил отца, но ничего уж нельзя было поделать. Наконец отец заявил, что Москва ему не правится, хочет жить в деревне, построит там себе дом. Но дом так себе и не построил, до конца дней своих снимал какую-то хибарку.
Грустную картину увидел Федор Шаляпин: «В избе ужасно пахло гнилью, гудела туча мух, сновали тараканы, по полу ходили куры, безуспешно уничтожая их… В углу, на лавке, среди какого-то грязного тряпья лежал отец, худой как скелет…»
Федор Иванович уговорил земского врача взять отца в больницу, «где ему отвели отдельную комнату, очень приятную, чистую…». Врач вскоре сказал Федору Ивановичу, что положение отца не так уж плохо, поживет еще… Нужно было ехать в Москву. Шаляпин простился с отцом и уехал. В Москве он получил телеграмму: отец умер на следующий день после его отъезда, 13 июня 1901 года.
2 июля Шаляпин уже репетирует в Павловске вместе с симфоническим оркестром под управлением Николая Владимировича Галкина, скрипача, композитора, дирижера Александринского театра, заведующего летними симфоническими концертами в Павловске.
На репетицию приехал и Александр Константинович Глазунов, зная заранее, что будет Шаляпин, с которым они давно уже подружились. После репетиции Глазунов увез Шаляпина к себе на дачу в Озерки.
— Шесть лет тому назад мы купили эту дачу, — рассказывал Глазунов Шаляпину по дороге в Озерки. — Если б знали вы, как там хорошо работается.
Вскоре Шаляпин увидел добротный двухэтажный дом, недалеко было озеро, густой сосновый бор, хозяина и гостя ждал превосходно сервированный стол, заставленный закусками и чудесными напитками. А было жарко, и так хотелось чего-нибудь выпить…
— Вот и прекрасно! — воскликнул Глазунов. — Белое вино, как я просил, уже поставлено на лед…
После обеда Глазунов пригласил Шаляпина к себе в кабинет. Шаляпин с любопытством осматривал большую комнату с книжными полками и великолепным роялем.
— Ты не обращай внимания на беспорядок. Я не люблю убирать свои листочки по местам, пусть лежат там, где я их положил. Это для меня самый лучший порядок…
Шаляпин вглядывался в книги… Тут и Лев Толстой, и Мережковский, тут и Библия, и книги о буддизме. Несколько книг по астрономии. На вопросительный взгляд друга Глазунов сказал:
— Да, не удивляйтесь, на сон грядущий вместо партитур читаю книги по астрономии, а во дворе есть большая астрономическая труба, и вместе с моим бессменным Михайлом наблюдаем за звездами.
— Все говорят, что вы закончили какую-то вещь, волшебную по своему звучанию? — спросил Шаляпин.
— Я так рано начал сочинять, Федор Иванович, что в музыкальном отношении скоро заслужу звание маститого музыканта, а это граничит со старостью. Впрочем, весна этого года действительно была для меня очень плодотворна. Одну за другой я написал две фортепьянные сонаты… Римский-Корсаков слышал в моем исполнении, хвалит… Да вот сам можешь посмотреть, что он пишет мне сразу, как только уехал от меня.
Глазунов нашел письмо Римского-Корсакова и дал почитать Шаляпину.
— «Дорогой, милый и превосходный маэстро Саша! — читал вслух Федор Иванович. — Хотел написать Вам много, но заигрался в четыре руки с Надеждой Николаевной симфонией Скрябина, и вдруг стало поздно, а потому буду краток. Скажу Вам, что уехал от Вас с впечатлением от Вашей сонаты такого роду, что несколько дней не мог и не хотел приняться за что-либо свое. Это превосходное произведение и по содержанию, и по виртуозной законченности формы и техники. Кроме того, это чистая музыка, а таковая выше прикладной. Вы не поверите, какая меня зависть и печаль берет, что я не способен ни к чему подобному, а если и был когда-нибудь способен, то заглушил это в себе, а теперь уж поздно… Желаю Вам на долгие годы продления того подъема Вашего таланта, на котором Вы теперь находитесь со времени «Раймонды»…»
Шаляпин дочитал письмо до конца и сказал:
— А ведь Римский-Корсаков очень сдержан на похвалы. Значит, действительно что-то необычное удалось вам написать, Александр Константинович. Может, сыграете?
— Римский-Корсаков, конечно, перехвалил меня в этом письме… Действительно, я сочинял довольно много новой музыки, но, кажется, работал по пустякам. А давайте нагрянем завтра к Стасову, он ведь совсем неподалеку от нас живет. А пока пошлем ему телеграмму: «Завтра будем у вас после обеда. Шаляпин, Глазунов». Согласен?
— О чем говорить! Люблю старика-великанище.
Владимир Васильевич Стасов весь день 3 июля пребывал в тревожном ожидании… Сколько уж раз он устраивал музыкальные вечера с участием Глазунова и Шаляпина и других замечательных музыкантов, но от сегодняшнего дня он снова ждал неповторимого наслаждения. Как только вчера принесли ему телеграмму от Глазунова и Шаляпина, он потерял покой, не мог работать, только и думал о предстоящей встрече, как бы получше, поинтереснее встретить своих любимых друзей. Встал, как всегда, раньше всех, походил по парку, прилег на садовую скамейку и раскрыл том Льва Толстого… Пришла во время бессонницы какая-то любопытная мысль, и хотелось ее проверить, но мысли были далеко: «Кто только не бывал здесь… Экие люди! И я с ними был близко знаком! Вот счастье-то было. Казалось, что таких, как Мусоргский, Антокольский, Репин, Верещагин, Бородин, Римский-Корсаков, с которыми судьба сблизила и подарила их дружбу, уж больше не встретится на моем пути, а поди ж ты, Глазунов появился, Рахманинов, а тут еще этот казанский самородок — Федор Шаляпин… И как только не называли меня за мое восхищение этими удивительными гениями даже в России, щедрой на таланты… И сколько карикатур нарисовали на меня мои противники, вот негодяи…»
И Стасов, возбужденный воспоминаниями, нервно вскочил со скамейки и зашагал к дому. Особенно отчетливо вспомнилась ему нарисованная житейская река с прорубями и он, Стасов, с топором в руках в ожидании, когда появится какая-нибудь гениальная юная головка, чтобы по ней ударить. Дескать, стоит появиться юному гению, как своими похвалами, словно обухом, убивает маститый критик… И все получилось наоборот: вовремя поддержал молодое дарование, оно и расцвело, заблестело новыми гранями… А замечать и расхваливать тех, кто уже крепко стоит на ногах и в поддержке не нуждается, — пустое дело, такие и без него обойдутся. Нет, молчать о юных дарованиях, если можешь предвидеть их блистательное будущее, — это не высшая добродетель, как считают, может быть, так называемые добродетельные граждане, а бездарная трусливость… Вот уж чем он никогда не страдал. Может, ошибался, может, перехваливал, но всегда от чистого сердца желал развития высших возможностей художника, композитора, артиста, на которых пал его взгляд. А уж сколько пришлось ему на своем веку выдержать сражений со своими противниками! Взять хотя бы последнюю статью Лароша «Забыли Берлиоза». Прочитал и весь загорелся от ярости. Ах, какая мерзость! Ах, какая гадость! До сих пор у него кипит негодование против этой мерзости. Хотел тут же все отбросить начатое и отвечать, отвечать ему поскорее… И прошло уж почти два месяца, как он прочитал эту статью, а собраться все не может, все недосуг… То здоровье подводит, болезни постепенно одолевают, с ногами что-то неладное творится, ну да ничего, потопчут еще родную землицу… Но он ответит, вот разделается с самой, пожалуй, трудной статьей, а потом возьмется за Лароша… «И это вовсе невзирая на то, что мы вместе хлебали кофе и жевали в польской кондитерской и за ужином у Беляева, — думал Стасов, поднимаясь по ступенькам к себе в кабинет, — а в промежутке между сосисками и индейкой говорили друг другу комплименты. Ах, какая мерзость, ах, какая пакость эта статья о Берлиозе и о русских музыкантах. Так и проткнул бы его сейчас же вилкой или вертелом, ну да Бог с ним, лучше проткну я его пером. Да так, чтобы от него ничего не осталось… Да, о вилке вспомнил весьма кстати, пора уже завтракать».
С 1878 года Стасов в мае, как только получал отпуск, переезжал сюда, в деревню Старожиловку, в большой двухэтажный дом с высокой стеклянной верандой, недалеко от станции Парголово, от которой до Петербурга всего лишь сорок минут поездом. А рядом с домом — прекрасное озеро, поля, лес… Оставляет в Петербурге свой парадный мундир тайного советника, переодевается в простую русскую косоворотку, сафьяновые сапоги и широкие шаровары, подпоясывается шитым поясом с кистями, так чаще всего и принимает многочисленных гостей, особенно в день святого Владимира, 15 июля. Вольготно, свободно чувствует себя в этой одежде, легче дышится и лучше думается в этой первозданной тишине. Но когда уж нагрянут гости, то веселье, смех, музыка, пение далеко разносятся по окрестностям, поражая мужиков и дачных жителей великолепной слаженностью исполнения. Да и неудивительно — чаще всего исполнителями были лучшие музыканты того времени.
После обеда Стасов только и думал о приезде Глазунова и Шаляпина… Едва узнав о концертах Галкина в Павловске и об участии в них Шаляпина, он все время мечтал о том, как бы заманить своего любимца в Парголово. Но как это сделать? То, что Шаляпин приедет, Стасов не сомневался, еще бы не приехать, ему ведь за этот приезд назначено было 1300 рублей, а Собинову — 700 рублей, тоже немалые деньги, но все так просто получилось, сами дали телеграмму, такое счастье ожидало его. Но вот что-то не торопятся, уж семь часов вечера, а их все нет. Ну да ничего, дело молодое, оба любят выпить и закусить, дом Глазуновых тоже хлебосольный…
Так с восьми часов вечера Стасов и его любимые племянницы стояли по сторонам в саду у монументальных славянских ворот с лошадиными мордами, на которых развевался знаменитый флаг, и, переговариваясь между собой, весело дожидались знаменитых гостей.
Наконец около девяти часов вечера подкатила колясочка, в которой сидели долгожданные гости.
И начались объятия, поцелуи, обычная веселая кутерьма, когда встречаются давно знакомые и близкие между собой, которым нечего соблюдать светские приличия.
— Вы не забыли, Федор Иванович, — первым делом спросил Стасов, — про пятнадцатое июля?
— Да нет, конечно, Владимир Васильевич, но, понимаете, просто рвут на части, весь июль — в летнем театре «Эрмитаж», в антрепризе Бородая. — Но, увидев, как огорчен этим известием Стасов, тут же добавил: — А с третьего августа пою в «Аркадии» в Петербурге, так что вновь приеду к вам. А уж за пятнадцатое не сердитесь, не могу.
— А что сегодня исполните нам? — спросил Стасов.
— Нет, я не могу, сегодня петь совершенно невозможно, завтра концерт, а у меня связки в горле болят.
«Хлебнул, наверное, вчера холодненького винца, вот и связки заболели…» — недовольно подумал Стасов, поднимаясь по ступенькам и приглашая гостей последовать за ним.
— Доктор даже запретил говорить много и велел принимать леденцы. — И Шаляпин в доказательство своих слов показал бонбоньерку, из которой вытряхнул на огромную ладонь маленькие леденцы изумрудного цвета.
Стасов уже не скрывал своей досады, действительно, значит, вечер пройдет без пения, которого так все ждали. Сначала Владимир Васильевич принял слова Шаляпина за обычные в таких случаях отговорки: дескать, и горло болит, и устал, столько приходится петь, рвут на куски, и ничего не помнит, все спуталось, ну, по-всегдашнему, без этого почти никогда не обходилось, а уж потом что-то растревожит его, вот тогда-то и возникает настоящее… А тут, видно, и вправду боится за горло, ведь завтра действительно концерт…
— Расскажите, Федор Иванович, как вы в Милане всех потрясли? Конечно, мы все читали и Власа Дорошевича, и письмо милейшего Мазини в «Новом времени», но все-таки нам интересны подробности вашего там триумфа. — Владимир Васильевич понял, что делать нечего, кроме как наслаждаться рассказами Федора Ивановича, великого мастера острых анекдотов и смешных историй.
— Ну, раз вы обо всем уже читали и знаете, я расскажу вам, как я побывал у божественного Мазини. Все вы его, конечно, видели и слышали, но вряд ли кто бывал у него дома. А дома он поразил меня своей простотой и добродушием. Я увидел перед собой не архангела, а человека, одетого как простой итальянский рабочий, в потертых брюках и разорванной рубашке с очень странным галстуком, а на ногах — стоптанные туфли…
— А как вы у него оказались-то, Федор Иванович? — спросил Стасов.
— Да после первого же выступления получил записку: «Браво, брависсимо, синьор Шаляпин», ну и разные комплименты, примерно такие же слова, что вы уже читали в «Новом времени»… И адрес… Ну я, конечно, к нему, а он снова поздравлять, угостил кофе, мускатным вином и коньяком, он сам приносил мне напитки, хотя я видел, что у него есть слуга. А сколько высоких слов он высказал о России, своей второй родине, как он признался, здесь он получил не только материальное благополучие, но, главное, испытал то глубокое духовное удовлетворение, в котором видит смысл жизни. «В России, — говорил он, — меня так любят, что, когда я приезжаю туда, я чувствую себя королем! Можете себе представить, как мне приятно видеть ваш заслуженный успех! Аплодируя вам, я делал это действительно от души, как бы благодаря Россию в вашем лице за то, что она дала мне!» Эти слова маэстро Анджело Мазини я запомнил на всю жизнь… Хотел я ему сказать: вот мы-то, русские, вас принимаем от всей души, а вы, итальянцы, особенно те, кто называет себя «джентльменами в желтых перчатках», хотели ободрать меня как липку за то, что мне похлопают в ладошки… Можете себе представить, Владимир Васильевич, чтобы мне, русскому артисту, за деньги мои хлопали в ладоши какие-то проходимцы…
И столько ярости прозвучало в голосе Шаляпина, глубоком, звучном, сильном, что в Стасове зашевелилась надежда: пожалуй, ссылка на запрет доктора петь не оправдывается сегодня. Он кивнул домашним. Тут же на столе появились самовар, чашки… Но Шаляпина и Глазунова привлекла на столе большая миска.
— А это что? — оживился вновь Шаляпин.
— Kalte Schate, — с наслаждением сказал Стасов.
— А! Вот этот крюшон нам, пожалуй, по такой духоте и нужен, — впервые заговорил Глазунов и тут же потянулся к миске, чтобы попробовать ее содержимое.
— Да, пожалуй, нам чаю никакого и не нужно. — Шаляпин вслед за Глазуновым отведал чудесного питья. — Владимир Васильевич, как только принесли миску, такой хороший дух заходил по комнате, что я сразу подумал, уж не смесь ли это мозельвейна, мараскина с клубникой?
— Нет, тут, пожалуй, Федор, есть и бенедиктин с земляникой, — не согласился более тонкий ценитель всяческих коктейлей Александр Глазунов, в какой уж раз отведывая из замечательной миски.
Стасов и его племянницы пили чай, едва попробовав горячительной смеси, а гости то и дело прикладывались к миске. Через часа полтора за разговорами, шутками, смехом в миске почти ничего не осталось. А Шаляпин так и сыпал весельем и рассказами.
— Вы не можете себе представить, как стало тяжело мне бывать на людях, — рассказывал он. — Стоит зайти в ресторан с друзьями пообедать, тут же вламывается в наш разговор какой-нибудь купчишка и начинает приставать, конечно, со своей добротой, хочет обнять меня и поцеловать, все приговаривая: «Шаляпин — вы наш, тебя Москва сделала, мы сделали тебя!» И с каждым словом все больше хамеет, требует к себе внимания. А вот как-то сорвалось у меня: «Послушайте, кожаное рыло, я не ваш, я — свой, я — Божий!» Тут же закричали, что я зазнался, а на другой день в газетах было сказано, что я презираю Москву… Ну что же это такое? Уж и пообедать спокойно не дают… А у вас тишина, лягушки в пруду квакают… Как хорошо-то тут у вас, Господи!
Все на минутку застыли в благостном молчании. Вечер был действительно чудесный.
— И мало кто знает, что знаменитый на весь мир Анджело Мазини в «Ла Скала» ходит только на галерку, — грустно сказал Шаляпин.
— А почему? Что за блажь? — спросил Стасов.
— Я был тронут его приемом и сказал, что огорчен, что не знал о его желании побывать на спектакле, а то непременно в антракте зашел бы к нему в ложу. «В ложу? — удивился он. — О, синьор Шаляпин, вы не нашли бы меня ни в одной из лож, я всегда сижу на галерке!» Вот вам и Мазини. А когда я засобирался, взявшись за свое пальто, он перехватил его и ловко подал мне, как искусный гардеробщик… Можете себе представить мое смущение, но пришлось подчиниться после его слов: «Синьор Шаляпин, я хочу сделать себе удовольствие!» Он подчеркнул слово «себе». Ах, какой это человек! Вот говорят, что он скуп! Не верьте глупым россказням. Он знает цену деньгам, знает, как трудно они достаются… Потом мы иной раз прохаживалась по Галерее Виктора Эммануила, набитой, как всегда, актерами… Но он презрительно отзывался о них. «Вот видите, — показывал он на смотревших на него почтительно, — сюда вам не нужно ходить! Здесь гнездится вся та мерзость, которая может помешать артисту делать его доброе, святое дело! Здесь мало людей! Тут главным образом собираются cane».
— Так прямо и обозвал их собаками? — удивился Стасов — итальянский язык здесь все хорошо знали.
— Когда хотят сказать — он поет плохо, то говорят кратко: «Э, cane!»
— Ну а что здесь? — спросил Стасов. — Дома все нормально?
— А с приездом на родину началась обычная канитель, месяц отдыхал в Аргамакове, в Пензенской губернии, тоже вот такая же тишина, дети, жена, все привычно… Хорошо! А теперь буду мотаться из Москвы в Петербург, а потом опять в Москву, а из Москвы опять в Петербург, а после двадцатого августа снова в Москву, а уж из Москвы — в Нижний Новгород, снова на гастроли в Ярмарочном театре, не мог отказать Антону Эйхенвальду, а в конце сентября — репетиции «Псковитянки»…
«Неужели только и будем заниматься каляканьем, анекдотами и рассказами, жеваньем и хлебаньем? — тоскливо думал Стасов, глядя, как весело рассказывал Шаляпин о своих московских, миланских и петербургских приключениях. — Нет, нет, что-то не верится, не такой народ тут сидит, чтобы едой да питьем ограничиться… И Федору Большому — всего лишь двадцать семь, а слушаешь его и чувствуешь, какой это не только что большой талант, но и чудесный, веселый и светлый умница, который и говорит-то — так, как из господ художников не очень многие… Чего-то и кого-то мы не перебрали вместе…»
— Вот вам, Владимир Васильевич, чувствую, что-то скучновато становится от моих рассказов… Смотрю на вас, а взгляд у вас какой-то отрешенный. А мне именно с вами хочется поделиться. Все время думаю о том, как у нас исполняют Фарлафа, особенно сцену с Наиной… В газетах писали, что я не вполне, дескать, справился с деталями психологии в этой роли. «Фарлаф у господина Шаляпина преднамеренно, сознательно смешит окружающих. Это неверно, Фарлаф — смешон, но не смешит. Господин Шаляпин слишком подчеркивает комический элемент этой роли». Вот примерно что писали о моем Фарлафе в феврале, кажется, этого года. А ведь что получается, я уж не могу, оказывается, сыграть так, как мне представляется эта роль… Как же это так: Фарлаф — смешон, но не смешит… Вот у всех актеров он выбегает на сцену. И не получается того, что Глинка, мне кажется, задумал показать в этом образе. А нельзя ли сделать так…
Тут Шаляпин встал и как будто стал меньше ростом, потом совсем вроде бы исчез, спрятавшись за дверь.
— Представьте себе, что Фарлаф не выбегает на сцену, а лежит во рву, — возбужденно продолжает рассказывать Шаляпин. — Лежит давно, а вылезти страшно, ой как страшно… И когда занавес пошел — на сцене ни-ни, ни души, и вдруг из рва высовывается трусливая, испуганная морда, еще и еще, и вдруг вся голова, а затем — сам целиком, вот вытянулся…
И перед глазами завороженных слушателей показался во весь свой гигантский рост трусливый рыцарь с мечом и в доспехах, но такой напуганный…
— Я весь дрожу, и если бы не ров, куда я спрятался поспешно… — в полный голос запел Шаляпин. По всему было видно, что в горле нет никаких болей, прекрасный, легкий, подвижный голос его свободно звучал, передавая одной этой фразой целую гамму человеческих чувств. — Ну как? — добродушно улыбнулся Шаляпин, обращаясь к Владимиру Васильевичу, который тоже встал во весь свой громадный рост и, радостно возбужденный, обнял своего любимца.
— Ну конечно, превосходно, умно, тонко, гораздо вкуснее, чем у Петрова, перед которым мы все преклонялись, а дальше-то, дальше что он будет делать?.. — Стасов уже понял, что Шаляпин входит в роль и теперь без пения не покинет Старожиловку.
— А дальше он вперяет взгляд в ров, откуда только что высунулся, дескать, не лучше ли снова туда залезть, и вдруг он видит старушку. — И Шаляпин так содрогнулся, что все собравшиеся тоже почувствовали присутствие этой старушки. — Эх, Владимир Васильевич, если бы я слышал в жизни столько, сколько вы! Не хватает опыта, иной раз просто не за что зацепиться, когда готовишь новую роль… Э, да что там! Что-то так петь захотелось, что просто не могу.
— А доктор что скажет? — спросил Стасов, все еще не веря желанию Шаляпина. — Ведь не велел, строго запретил.
— Пускай, пускай, теперь мне музыку надо! Пойдемте!
«Вот счастье-то! — думал Стасов, широким жестом приглашая в большую комнату, где стоял прекрасный рояль. — Фарлаф — это нечто такое новое, такое неожиданное, но вместе такое простое и естественное, точно рисующее шведского труса старинных времен и хвастуна заскорузлого… Ох, диво дивное, чудо чудное. Да, новости сегодня происходят великие…»
За роялем плотно уселся Глазунов, а рядом с ним, на привычном месте, — Шаляпин, веселый, красивый, могучий.
Шаляпин пропел весь концерт для Павловска: «Капрал», «Два гренадера», «Песнь о блохе», «Ночной смотр», «Червяк», «Титулярный советник»… А потом началась импровизация, ничего подобного даже в жизни Стасова, столько всего повидавшего, никогда не происходило: почти всего «Руслана» пропел Шаляпин, то басовые, то теноровые партии… До трех часов ночи продолжался концерт. И только когда начало светать, потрясенные слушатели во главе со Стасовым, с зажженными свечами в руках, проводили Глазунова и Шаляпина в ту же колясочку, запряженную парой лошадей, в которой они, казалось бы, совсем недавно приехали.
Долго еще бродил по парку Стасов, вспоминая этот чудный, великолепный вечер, начало которого так огорчило его: «А каков Глазун, как отлично он аккомпанировал, так мастерски следил за всеми бесчисленными ritardanto u acellerando, словно они много раз сыгрывались и спевались… Да, хотя ведь Глазунов тоже присутствовал на репетиции вчера в Павловске, а память у него феноменальная… Как Шаляпин выражает, как поет, какой драматизм — напоминает Мусоргского… Я отроду не слыхал ничего подобного, ни у кого, никогда…»
Но как ни уверял Шаляпин Стасова, что приедет на день святого Владимира, ничего у него не вышло с этим обещанием: весь июль он пел в летнем театре «Эрмитаж», в Москве, участвуя в антрепризе Бородая. 13 июля, как и обещал, участвовал в концерте симфонического оркестра под управлением Н. Р. Кочетова, исполнив впервые романс Гречанинова «На распутье», романсы Рубинштейна и Чайковского. А 3 августа Шаляпин снова в Петербурге, в «Аркадии», в антрепризе М. Максакова, играет свою любимую роль Мефистофеля в «Фаусте», 4-го — Мельника в «Русалке».
И только 5 августа вместе с Глазуновым вновь навещает Стасова в Старожиловке. Любопытнейшие строки есть у Стасова об этом пребывании Шаляпина в Петербурге, настолько любопытнейшие, что хочется привести их здесь полностью.
«…А вчера у нас было прощание с Шаляпиным, — писал он брату Д. В. Стасову 16 августа 1901 года. — Нельзя было его не устроить. На прошлой неделе (то есть 5 августа. — В.П.), когда он у нас был здесь с Глазуном (и много пел), я попросил его записать нам ложу в «Аркадию» на прошлую пятницу, 10-го, давали «Моцарта и Сальери» и «Игоря», сцену с разгульной компанией и бабами, и весь 2-й акт. Было чудно!!! Он нынче делает князя Владимира Галицкого еще чудеснее, чем прежде. Изумительно было, просто изумительно!!! Но за ложу с нас велено было ничего не брать. Я так удивился, когда приехал, раньше наших, по Приморской жел. дороге, и пришел в кассу. «Не велено-с с вас ничего принимать-с, — говорит мне черноокая, красивая кассирша при входе. Ложа записана-с на самого Федора Ивановича-с…» Что делать? Так и сели, и просидели наши, а приехали они прямо из Парголово в шарабане от Портваля.
Любопытную штуку надо рассказать тебе. В антракте стою я на крылечке, дышу свежим, необыкновенно приятным ночным воздухом… Я стою и смотрю, нет ли знакомых? И оказалось, есть — Фаина Ивановна! Она только недавно воротилась из Наугейма, где была с дочкой Ольгой, — идет мимо меня в очках и вся в черном, по обыкновению, идет и улыбается, и рассказывает, как ни единого раза не пропускает Шаляпина, так им восхищается во всех, во всех ролях, — еще кое-кто другие прошли знакомые, в том числе Дютур и Альфред, и уже Дютур больше не «ненавидит» и не «презирает» Шаляпина, напротив, в восхищении великом!!! Был еще в театре в тот вечер Боря.
Вот все толпы и прошли мимо меня. Я собирался уже входить в залу, вдруг подходит Иванов-жираф (М. М. Иванов, музыкальный критик «Нового времени», ярый оппонент Стасова. — В.П.) со своим вечным Санчо Пансой — Баскиным. Идут, идут, на меня посматривают — конечно, с ненавистью и гневом великим! Вдруг, поравнявшись со мной, Иванов остановился, еще раз хорошенько взглянул на меня из-под очков своими подлыми, жадными, негодными, гадкими глазами, подслеповатыми, с какой-то слюной в них, и — отвернулся и плюнул через перила в сторону, на траву. Я посмотрел, конечно, промолчал — и так они и ушли.
Ну вот, принимаюсь снова за рассказ. Как же мне было быть после даровой ложи? Он сказал мне, что перед отъездом хочет еще раз побывать у нас днем, попрощаться в день, когда будет свободен, — ну, конечно, я тотчас и сказал ему: «Ну, зачем же только на часок? Лучше, Федор Иванович, совсем на весь день!..» Он немного поспорил, однако согласился, ну вот и приехал в 5 вечера из Левашовки от своего старинного приятеля Стюарта, бывшего директора Государственного архива, у которого ночевал. Мы все ждали у калитки давно уже. Подняли тотчас все великий крик, и «ура!», и «здравствуйте!», и всякую всячину. Но когда он только вступил на стеклянную галерею (что на улицу), к нему вышли толпой все наши дамы — их много было! — и они поднесли ему на подушке (одной из тех, что на диване, но на этот раз прикрытой кружевом с золотым шитьем), — поднесли адрес (с него прилагается здесь копия) и великолепный эмалевый разноцветный porte-sigare от Овчинникова, где внутри было награвировано: «Федору Большому от парголовских поклонников».
Потом мы пошли в сад, и Форш (муж Веры Измаиловны) снял с нас несколько групп; после обеда (великолепного) Репин нарисовал большой портрет Шаляпина, грудной в настоящую величину; остальное время (до 12 ч.) шла музыка и пенье — великолепно, великолепно, несравненно!!! Всего выше и лучше «Jch grolle nicht», «Как во городе было, во Казани», «Червяк» Даргомыжского, «Забытый» Мусоргского и т. д. Был также посреди потолка в столовой фонарь; по белому полю вышивки красными кусочками кумача: одна сторона: «Федору Большому»; другая: ноты (строка) из «Jch grolle nicht»; третья и четвертая: «От почитателей…» и число».
И еще одно свидетельство приведу здесь. «Дорогой, глубокоуважаемый Владимир Васильевич! — писал Шаляпин 10 августа 1901 года. — Совершенно забыв адрес, то есть чья дача и на какой улице, знаю только, что в Парголово, а потому посылаю Вам эту записку с посланным, который узнал у Глазунова точный Ваш адрес.
Покорнейше прошу Вас, дорогой мой Владимир Васильевич, пожаловать сегодня в театр на «Моцарта» в ложу № 5, которую Вы и получите при входе в сад в кассе, там она оставлена на мое имя. Жду, дорогой мой, жду! Крепко любящий Вас Федор Шаляпин. Сердечно приветствую всех».
Лишь 20 августа завершились все тем же «Фаустом» гастроли Шаляпина в театре «Аркадия» в Петербурге. И снова — в путь!