Глава пятая «Борис Годунов»

Здание театра не было еще готово, но к репетиции приступили. Сезон обещал много новых постановок, и прежде всего — «Бориса Годунова». Еще весной Савва Иванович понял, что ему не справиться с постановкой оперы. Чаще стали его упрекать за недоделки в спектаклях. Хвалили за свежесть, новизну, но и критиковали за досадные промахи, которые неизбежны при торопливости постановок. И упрекали-то ведь друзья, соратники — Римский-Корсаков, Кругликов…

По-прежнему много сил он отдавал организации строительства железных дорог, предпринимательству вообще. Все свободное время он посвящал своему любимому театральному делу… Он пригласил в театр Михаила Валентиновича Лентовского. По своему характеру Мамонтов не любил копаться в деталях, доводить спектакль до совершенства. Он давал идеи, всегда оригинальные, новые, намечал общий контур спектакля, а уж детали, подробности медленно, шаг за шагом, разрабатывали помощники, художники, режиссеры, дирижеры и другие участники спектакля. Он любил говорить, что в опере нет надобности, как в драме, выявлять мелочи, главное — это музыка и пение. Нет, опера — это не концерт в костюмах на фоне декораций, здесь актер должен играть, быть на высоте требований музыкального произведения.

В оперу Мамонтова Лентовский пришел постаревший, но прежняя энергия, а главное — любовь к театральному делу еще пылала в его беспокойной душе. И он взялся за дело с присущей ему страстью.

Федор Шаляпин участвовал в репетициях трех новых постановок. «Моцарт и Сальери» особых трудностей ему не доставляла. Олоферна он готовил давно, как-то уже вошел в образ этого воителя. Пугали предстоящие репетиции «Бориса Годунова», но наконец приступили и к ним. Сначала все показалось трудным, но упоительно прекрасным. Музыкальную часть оперы Федор Иванович разучил с Рахманиновым и знал превосходно. Молодчина Сергей Васильевич, заставлял работать, ясно, что теперь и роль свою Федор знал назубок. Знал Пушкина, помог и Ключевский разобраться в сложностях и противоречиях эпохи…

Но первые же репетиции показали, что сделанного и накопленного в душе маловато для постижения глубин трагического образа, созданного гениальным композитором. Что-то получалось не так, как думалось. Хотел сказать одно, а получалось совсем другое, что-то напыщенное… «У Мусоргского, — думал Шаляпин, — каждая фраза полна необычайной выразительности. Все у него продумано до мельчайших нюансов. И это сложное содержание нельзя выразить без соответствующего жеста, интонации. Тут без помощи художников не обойтись…»

Часто Шаляпин задумывался о первых своих успехах, о том, кто же научил его петь… «А вот художники и научили. Они научили меня понимать образ, а значит, научили и петь… Ведь вокалисты стремились к тому, чтобы я умел упирать голос на диафрагму, ставить голос в маску, и много других мудреных вещей приходилось слышать от них… Между тем дело ведь не в одном голосе. Главное — надо заставить слушать себя. Конечно, голос нужно иметь, голос много значит. Но это не все. Корова мычит, но ее никто не будет слушать, а вот соловей не оглушает силой своего голоса… И если поет даже за рекой, мы его слышим, потому что к нему прислушиваемся, стараемся услышать… И это очень важно — заставить слушать… Вот Мамонтов водил меня смотреть на «Микулу» Врубеля, а я смотрел на эту картину и ничего не понимал. «Поймешь, — учил меня Мамонтов, — ходи чаще смотреть, это полезно, зря не пропадет». И действительно, ходил в Третьяковку, ходил один, стараясь понять то, что все они, художники, понимали, вкладывали в каждый мазок свой смысл… Репин, Васнецов, Серов с его фотографиями с ассиро-вавилонских барельефов… Вот где тоже было для меня откровение… А без Васнецова разве я мог бы создать своего Грозного? Сколько я получил от него указаний об одежде, о том, как влияет она на походку, о жестах — как сделать их выразительными, о поворотах головы, плеч и о многом другом, всего не перечесть и не упомнить… Только благодаря моим друзьям-художникам я стал понимать, как можно придать тому или иному образу достоверность… А когда найдешь краски верные, убедительные, то и музыкальная фраза примет должный оттенок…»

Нет, не все принимал Шаляпин в художественных поисках своих друзей-художников. Одни были ближе ему по духу, но натуре, других он так и не понял. Коровина любил, а вот Врубеля с его откровенным аристократизмом не принял. Нет, внешне все складывалось благопристойно. Более того, Врубель восхищался его Сальери, сам вызвался сделать оформление оперы, костюмы, принимал участие и в постановке оперы вообще. Но Врубель по своему характеру был антиподом Шаляпина, открытого до бесшабашности, быстро воспламеняющегося и тут же гаснущего, как свеча на ветру.

Шаляпин познакомился и с Левитаном, высоким, худощавым брюнетом с умным и выразительным лицом; его восточная красота и прекрасные глубокие глаза сразу обращали на себя внимание. У Шаляпина с Левитаном был один круг друзей и знакомых, а потому они часто встречались. Левитан восхищался игрой и голосом Шаляпина, видел, с какой жадностью он впитывал в себя знания, как тянулся к культуре. Казалось, ему все по плечу.

— Вы, Федор Иванович, чего доброго, и живописью занимаетесь? — добродушно спрашивал Шаляпина Левитан.

— А как же, конечно занимаюсь, Исаак Ильич, — простодушно отвечал Шаляпин. — Только пока на собственной шкуре. Так размалюю себя, что все думают, а может, перед ними всамделишный Мельник и действительно сумасшедший?

Федору Шаляпину был понятен Левитан, простой и душевный человек. Из общения с ним и по рассказам его друзей он узнал, какую трудную жизнь прожил талантливый художник: голодные годы учения в Училище живописи, постоянное безденежье в годы самостоятельной творческой работы. И порой думал о том, что бедность и голод зачастую постоянные спутники истинных дарований. Шаляпин любовался пейзажами Левитана, и все же, глядя на волжские пейзажи Левитана, он почему-то вспоминал именно веселые ребячьи забавы, а не голод и нищету… Сколько раз в российской жизни талант вступал в борьбу с бедностью, предвзятостью, непониманием… На долгие годы завязывалась борьба, многие погибали, не выдержав испытаний, но иной раз талант побеждал, и тогда отступали нужда, голод, приходили признание, слава, но за всем этим непременно следовали зависть и недоброжелательство тех, кто остался там, внизу, у подножия славы и богатства, у подножия Олимпа… Не было у Левитана приличной одежды, говорят, носил старую красную рубаху, дырявые брюки и опорки на босу ногу… Почти точь-в-точь как и он, Федор Шаляпин. Но благородная мягкость, душевное изящество, простота пленяли в Левитане сразу. Да и живопись Левитана сразу же покорила Шаляпина своей естественностью, неповторимой прелестью и глубиной мысли. Его околицы, пристани, монастыри на закате: «Осенний день. Сокольники», «Тихая обитель» — что ж тут непонятного… И так хорошо становится на душе после просмотра его картин, совсем особенное возникает настроение…

И совсем по-другому чувствуешь себя, посмотрев картины Врубеля… Там тревога, смятение, душевный разлад. А в картинах Левитана — покой, торжество света и здоровой любви… Правда жизни — вот что пленяло Шаляпина в искусстве, и его полотна, словно задушевные песни, трогали сердце.

Да, художники так много значили в его жизни… Вот Коровин сделал эскизы декораций и костюмов к «Борису Годунову». А сколько для этого он просмотрел старинных книг, миниатюр, картин старых мастеров…

Шаляпин репетировал Олоферна, Сальери, Мефистофеля, но полностью был поглощен только ролью Бориса Годунова. Репетиции оперы продолжались. Работали много, не жалея сил. Работали все — художники, машинисты, рабочие, декораторы… Декорации, костюмы, грим прежде обсуждали у Мамонтова по нескольку раз и лишь тогда давали указание выполнять. Костюмы шили из лучших материалов. Носили их, подолгу привыкая к одежде, чтобы вжиться в ту далекую эпоху… А здание театра еще не было готово к началу сезона.

Времени было много. Городские власти придирчиво осматривали новое здание театра, то и дело находя какие-то неполадки. А это шло на пользу театральным постановщикам: чем больше репетиций, тем меньше упущений.

Казалось бы, Шаляпин тщательно подготовился к исполнению роли грешного царя Бориса: изучил состав исполнителей, звучание хора, не раз скандалил с дирижерами, упрекая их в путанице тактов. Шаляпин знал каждый такт не только всех вокальных партий, но и каждую ноту играющих в оркестре музыкантов… Но он мало обращал внимания на драматическую сторону постановки. Это, неожиданно для него, уверенного после стольких удачных ролей в своих драматических способностях, оказалось самым слабым в его исполнении. Начинает, вроде бы все получается, но чутье актера подсказывало: нет, фальшивишь, войти в роль удачливого царя, достигшего высшей власти, не удается… И сразу — в панику: как же так, все, казалось бы, он знает, делает так, как продумал, а чувствует, что это не то. Никак не может найти точного движения, верной поступи при выходе и нужной интонации первых победных фраз… И начинались мучительные терзания: «Первое появление артиста должно приковать внимание к нему зрителей, а у меня получается вяло, что-то искусственно вяжет меня по рукам и ногам… О, проклятье! Боже, дай силы мне!»

Уходил домой раздосадованный, терзаемый руками. Ничто его не веселило. Иола смотрела на него, не понимая его терзаний: подумаешь, получается на репетициях не так, как хотелось бы, получится, дорогой мой, ты такой талантливый! Как ты играл Мельника в Нижнем Новгороде и Грозного в Москве… Но слова любимой мало утешали Шаляпина. Приходили друзья в их маленькую семейную обитель — Михаил Слонов, Юрий Сахповский, Арсений Корещенко. Среди интересного, казалось бы, разговора молодых людей, смеха и шуток Федор вдруг умолкал и неожиданно просил Слонова:

— Миша, поиграй мне «Бориса», в первом выходе у меня что-то не получается…

Вставал у рояля, внимательно слушал первые фразы, начинал петь, пытаясь играть роль Бориса, венчающегося на царство, но столь же неожиданно умолкал, к неудовольствию собравшихся, — ведь так хорошо получалось.

— Нет, не то… — Шаляпин досадливо махал рукой, останавливая Мишу.

Все вскакивали и начинали уговаривать Шаляпина продолжать домашнюю репетицию — так хорошо выходит, голос прекрасно звучит, слышится величие и царственность в голосе, что же тебе еще нужно?..

— Сыграй-ка, Миша, «Блоху»…

И начинается привычное пение, великолепное, вдохновенное… Долго, чуть не до утра, продолжается этот импровизированный концерт, а Шаляпину хоть бы что, свеж, прекрасен, счастливый бог музыки…

А время не ждет, стремительно несется, приближая день премьеры. Вот уже последние придирки городской комиссии, принимающей здание театра, устранены благодаря настойчивым стараниям Мамонтова. Начались репетиции с декорациями, в полном гриме и костюмах.

Оркестр начинает вступление. Колокольный звон. Собирается толпа. Бояре выходят. Выходит царь Борис. Величав, прекрасен, трагически скорбит его душа… Вроде бы все пошло нормально… Все так думают… Но Шаляпин, обессиленный невозможностью сыграть то, что задумал, прекращает репетицию… Устало опускаются его руки, и он в изнеможении уходит за кулисы. Валится там в первое попавшееся кресло… Через несколько минут все приходит в движение, снова выходит, и снова прерывает репетицию… Ничего не получается… Ноги ватные, нет твердости в движениях… Через несколько минут все повторяется сначала. Толпа, бояре… Выход Шаляпина…

В это время с шумом открывается дверь, порывисто входит Савва Иванович Мамонтов и, не раздеваясь, садится в центре зала. По всему чувствуется, что все уже на пределе, огонек раздражения коснулся всех участников репетиции, уставших от этих бесконечных выходов… Сколько же можно так истязать себя!..

— Не то, Феденька, — раздался неожиданно для Шаляпина хрипловатый знакомый голос. — Федя, не то…

Напряжение было слишком велико, и Шаляпин не выдержал. Разъяренный, бросился в уборную. Все кончено, он не может играть эту роль… Сколько затрачено усилий на создание этого образа, и все напрасно… К черту, он бросит все и откажется играть проклятого Богом и людьми царя Бориса… Пусть Бедлевич играет…

В уборную Шаляпина вошел Мамонтов. Не впервой он находил ключ к сложной роли, когда, казалось, она не получалась у талантливого артиста.

— Федя, ты успокойся… Все прекрасно у тебя получится. Ты отдохни, не мучай себя сомнениями… Будь спокоен, у тебя все получится. Ошибка твоя в том, что ты еще не представляешь себе, каким должен быть Борис, когда он произносит «Скорбит душа»… Представь себе этого Бориса, представь, что ты рисуешь его, каким ты его видишь, каким ты его представляешь, тогда появится и должная поступь, и нужные интонации в голосе… Все у тебя есть, но ты еще смутно представляешь себе образ…

Мамонтов пригляделся к лежащему на диване Шаляпину и тут же отвернулся, стараясь не видеть слез его. Сорванные парик и борода валялись у стола. Шаляпин приподнялся на кушетке. Грязное от грима лицо его совсем потеряло царское величие, резко контрастируя с пышным облачением. Он казался беспомощным, растерянным. Волосы всклокочены, ноздри шевелились в ярости и тревоге. Медленно сел, вслушиваясь в слова Мамонтова. «Ага, ожил», — подумал Савва Иванович и продолжал:

— Ну пойми только одно. Ведь ты достиг высшей власти. Ты царь, коронованный по всем правилам. Зачем тебе выступать, как боярину, кичащемуся своим званием, положением, родом? Зачем лезть из кожи Годунову, строить выскочку, хозяина в поддевке, самодура? Выходи проще.

Мамонтов смотрел на него и поражался перемене, происходившей с Федором Ивановичем. Растерянное, беспомощное, какое-то даже бесформенное, его лицо стало постепенно приобретать осмысленное выражение, упрямо твердеть, стало суровым и властным. Вытер кулаком остатки слез. Встал, пошел к столу, молча стал заново гримироваться. Надел парик, приклеил бороду, привел в порядок волосы. Молча встал, грозно поглядел на собравшихся в уборной, ожидавших дальнейших указаний Мамонтова:

— Пойдемте попробуем еще.

Савва Иванович первый вышел, за ним последовали участники репетиции. Последним вышел Шаляпин.

Снова вступление… Музыка, звон колоколов. Настроение у всех приподнятое, торжественное. Сейчас, все ждут, что-то произойдет на сцене… Во всяком случае, все так настроились, зная огромную способность молодого артиста перевоплощаться из одного состояния в другое. Снова толпа, бояре ждут выбранного царя с нетерпением: как он выйдет, что-то скажет? В каком он настроении? Все замерли в ожидании… Так совпало — ждут не только царя Бориса, но ждут Феденьку Шаляпина, ждут его исполнения… Медленно, торжественно выходит… Сколько пережито волнения. Поднял голову кверху, смотрит как бы безразлично. Смолкают колокола. Спокойно закрывает глаза и произносит первую фразу, тихо, вроде бы про себя: «Скорбит душа, какой-то страх невольный тяжелым предчувствием сковал мне сердце…»

И сердца собравшихся бояр, артистов, режиссеров, художников пронизывает настоящая, неподдельная боль, сострадание к царю — человеку, способному так остро переживать происходящее в его жизни… Тихо шествует дальше. Торжественно приглашает бояр: «…поклонимся гробам почивших властителей России». Скромно показал на храм, и все пошли за ним как за повелителем…

«Ну вот все и прекрасно, — подумал Мамонтов, — образ царя, трагического царя, еще не царствующего, но уже обреченного, найден. Теперь он не уступит, это открытое им состояние души».

Так оно и вышло. Действие развивалось стремительно и правдиво. Царь Борис вышел из храма, полный сил и волевой целеустремленности. Нерешительность он оставил в храме, голос его зазвучал в полную силу. Он почувствовал сладость неограниченной власти, свою мощь, способность управлять великим государством. «Всех звать на пир… все гости дорогие…» — так мощно и красиво приглашал Шаляпин собравшихся его чествовать.

Последние аккорды музыки были еле слышны: все собравшиеся так аплодировали Шаляпину, такой подняли шум, что ничего не было слышно. Все радовались удаче товарища по сцене. Некоторые плакали и целовались от счастья… Все чувствовали себя празднично, понимая, что на их глазах произошло чудо — рождение великого художественного образа.

Горько размышлял Лентовский о своей незадавшейся жизни. Сколько он перепробовал путей, сколько он метался в поисках своего места в жизни… Скольким он дал путевку в жизнь, а своей так и не нашел. И вот показалось, что наконец-то у Мамонтова он найдет то, что всю жизнь искал. И вновь опоздал… Другие художники-режиссеры уже совсем по-иному видят задачи искусства. Что бы он ни предложил, все вызывает возражения со стороны всех этих декадентов. Особенно яростным противником оказался Врубель. По каждому поводу готов лезть в драку. Уж вроде бы старался усмирить свою буйную натуру — ведь вовсе и не претендовал на режиссерскую диктатуру у Мамонтова. Просто хотел быть продолжателем антрепризы оставленного Мамонтовым Солодовниковского театра после его перехода в новый театр — и только… Он надеялся с помощью Мамонтова создать Общедоступный театр. Он и пошел в оперное дело Мамонтова с полным уважением, с чистой душой, без нахальства, скорее с недоверием к своим силам. И только… На какие только преграды он не наталкивался, положим, мелочные, но довольно омерзительного характера, подрывающие его авторитет, столь необходимый во всяком деле, особенно в театральном. Он хотел трудиться в театре, но увяз в тине… А как сам Мамонтов упрекал его за неумеренную подозрительность… Все, дескать, нормально, работайте. Это заставило его быть доверчивым, искренним. И что же изо всего этого вышло? Сам же Мамонтов назвал его наивным человеком… «Правда, порядочный люд мне симпатизирует, — с облегчением думал Лентовский, — а вот клоп-то закусал, насовался. Э, да что тут!.. Петух трижды не прокричал, а Савва от меня уже отрекся. Врубель, Серов у него законодатели всех мод. Ну и пусть… Я уйду скоро, долго терпеть самодовольства этих декадентов не буду… А может, мне действительно делать нечего у Мамонтова? — снова задавал себе все тот же вопрос Лентовский. — Ведь у них совсем иные задачи… Я стою за простонародный театр, за театр особого типа, исключительно для серой публики, с исключительной, так сказать, проповеднической целью, с выработанным репертуаром, живыми прологами, чтением, печатными листками… Надо играть повсюду, на площадях, в деревнях, в балаганах, на открытых площадках… Всюду, очищая народную затемненную душу… Живое слово — живое действие. Надо только пожертвовать собой. И тогда театр исполнит свое гражданское назначение, служа тому, кто нуждается в развитии».

Лентовский восторженно принял успешные репетиции Шаляпина сразу в трех новых ролях. С увлечением работал над постановкой массовых сцен в «Борисе Годунове», пытался давать советы при постановке «Юдифи» и «Моцарта и Сальери», но часто его предложения отвергались, его упрекали в расточительности и чрезмерной, до безвкусицы, фантазии.

И здесь, в театре Мамонтова, Лентовский любил на первых порах говорить:

— Если расход имеет разумное основание — не жалей денег! Трать их — деньги дело наживное, обернутся — и к тебе придут. Все, что необходимо, должно быть сделано. Тут скаредничать и жать копейку нечего…

Но у Мамонтова на этот счет были свои соображения. За первые два года существования Частной оперы он столько в нее вложил своих средств, что сейчас, спустя два года, уже стал чуточку бережливее.

— Фантазер, и только фантазер, — упрекал Мамонтов Лентовского, не находящего себе применения в Частной опере. — Вам бы только фейерверки устраивать.

Да, Лентовский любил извлекать из самой никудышной сценки зрелищные эффекты. Да, был склонен к рекламе, фейерверку. И бывал беспомощен, когда нужно было добиваться психологической глубины и жизненной достоверности спектакля.

А с каким рвением Лентовский взялся за постановку массовых сцен в «Борисе Годунове»! Мамонтову некогда было следить за мелочами театрального дела, к тому же у него столько дел на основной службе. Он надеялся на Лентовского. Хороший администратор, наладит дисциплину, рекламу… да и постановщик известный. Но первые же репетиции массовых сцен показали, что Лентовский вряд ли справится с постановкой…

Присутствуя на одной из репетиций, Мамонтов не мог поверить глазам своим: участники массовых сцен были какими-то грязными оборванцами, суетливыми, не знающими, что делать на сцене.

«Толстопятые! Как бараны! И это наш народ, от которого зависит судьба великого государства…» — горько размышлял Мамонтов.

Но то, что он увидел позже, совсем разочаровало его.

…Шаляпин медленно выходит из Архангельского собора, а на его пути толпятся какие-то люди, мешающие ему идти. Раздосадованный Шаляпин громко пробормотал сквозь зубы:

— Черти проклятые, не мешайте… Вглубь отойдите…

Из директорской ложи Мамонтов все видел и все слышал. «Черт знает что такое! Я-то думал… И это знаменитый Лентовский!..»

Ясно, что после такого случая Мамонтов охладел к Лентовскому. Ему передали, что Лентовский недоволен своим положением в театре и хотел бы повидаться с ним в более интимной обстановке для того, чтобы поговорить, но Мамонтов отвечал: «Не могу же я каждого полупьяного кучера к себе в дом вести…» И принимал Лентовского только в конторе.

А кто таким положением дел останется доволен? И начались всяческие козни, интриги, разговоры…