Глава третья Иван Грозный — душа страдающая и бурная

Михаил Васильевич Нестеров, тридцатипятилетний художник, познавший к тому времени и успехи, и шумную хулу, сидел в своем номере в Кокоревской гостинице на Софийской набережной и, наказав служителю никого не пускать, работал над рукописью «Мое детство». Так уж получилось… Нахлынули на него воспоминания детства, и вспыхнуло неотвратимое желание записать самое примечательное, авось придет время и он напечатает свою повесть о детстве, о том, что запомнилось навсегда… Может, его жизнь и окажется интересной не только для него, может, кому-то будет любопытно узнать обстоятельства его рождения и воспитания… А может, просто для дочери будет небесполезно прочитать, как он рос и что запомнил… Ведь даже первые три-четыре года, как стал помнить себя, чрезвычайно любопытны… Всем близким его казалось тогда, что не выживет малец… Сколько уж до него перемерло, а этот такой слабый, чуть дышит… «Чего только со мной не делали, чтобы сохранить жизнь, — вспоминал Михаил Васильевич. — Какими медицинскими и народными средствами не пробовали меня поднять на ноги, а я все оставался хилым, дышащим на ладан ребенком. Подумать только, пробовали меня класть в печь, побывал я и в снегу, на морозе, пока однажды не показалось моей матери, что я вовсе отдал Богу душу. И обрядили ведь, положили под образа, на грудь положили небольшой финифтяной образок Тихона Задонского. Мать молилась, а в это время уже копали мне могилу около могилы дедушки Ивана Андреевича Нестерова. А в это время я возьми да громко и задыши. Мать услышала и радостно стала благодарить Бога, вознося молитвы Тихону Задонскому, который, как и преподобный Сергий Радонежский, пользовался в пашей семье особой любовью и почитанием. А разве мои первые шаги в живописи интересны только мне?.. А посещение передвижной выставки, которая помещалась на Мясницкой в Училище живописи, ваяния и зодчества… Да, это незабываемый день… Я впервые был на выставке, да еще какой, лучшей в те времена… Разве забудешь свою растерянность при виде знаменитой «Украинской ночи» Куинджи? Я был восхищен этой картиной. Что это было за волшебное зрелище! Как быстро исчезают краски с этой дивной картины, краски меняются чудовищно… Вот вам судьба художественных полотен… А ведь именно Куинджи раскрыл мое призвание как художника писать природу…»

Михаилу Нестерову, можно сказать, повезло. С детства повлекло его в этот непонятный мир художества. Отец, глава крепкой купеческой семьи, мечтал приобщить сына к торговле, но не чувствовал со стороны сына никакого интереса к своему делу. Более того, с сожалением замечал, что сын, его надежда и опора, был в самом малом непонятлив, ненаходчив, забывал самые элементарные вещи, а главное — был равнодушен ко всему, чем жили его родители. Задумали отдать его в императорское Техническое училище, но оказалось, туда не так-то просто попасть: провалился почти по всем предметам… Так он очутился в реальном училище К. П. Воскресенского… «Бог ты мой, как я плакал, просто заливался горючими слезами при расставании с матерью и отцом, а ведь мне было двенадцать лет… А мама-то как заливалась… И лишь через год выделился среди учеников училища по рисованию, остался на второй год во втором классе, но это как-то удивительно мало меня заботило. Вот рисование — другое дело, с каждым днем рисование меня увлекало все больше и больше, даже шалости и проказы как-то отходили на второй план перед этим захватывающим занятием. И как хорошо, что понял отец: не выйдет из меня инженера-механика. Вместе с Воскресенским они решили отдать меня в Училище живописи и ваяния…»

Приятно было вот так сидеть в одиночестве и вспомнить о прошедшем, никто его не беспокоит, никто не отрывает от размышлений… Нестеров последние годы много работал над картинами, много положил труда и для оформления Владимирского собора в Киеве. Были разочарования, горькие ошибки и тяжелые переживания… Какие баталии развернулись вокруг его «Пустынника», «Видения отроку Варфоломею», последних его картин о Сергии Радонежском — «Труды преподобного Сергия» и «Благословение преп. Сергием Димитрия Донского на Куликовскую битву». Стасов, Мясоедов, Маковский, Николай Ге яростно доказывали, что его картины пронизаны вредным мистицизмом, что художник рисует иконы, которым место в церкви, а не на выставках передвижников… А Левитан, Суриков, Шишкин, Прянишников, Ярошенко яростно отстаивали свободу художника в выборе темы и средств ее воплощения, крепко поддержали его в критическую минуту, как и Аполлинарий Васнецов, Остроухов, Архипов. А Павел Михайлович Третьяков просто-напросто купил «Варфоломея» для галереи. Как он выдержал все эти годы, продолжал работать?.. Его упрекали за то, что он рисует скиты, схимников, объявляли его путь исканий никуда не годным путем и призывали обратиться к действительной жизни, призывали учиться у старейших своих товарищей, от картин которых, дескать, веет подлинной жизнью. А разве жизнь великого человека XIV века — это не действительная жизнь, достойная отображения на художественном полотне? Нет, «Отрок Варфоломей» останется его любимейшим произведением, и кому ничего не скажет эта картина, тому не нужен и весь Нестеров… В этой картине он попытался раскрыть глубину человеческих переживаний накануне каких-то решающих событий в его жизни, предопределяющих и судьбы его народа и государства. И вот недавно он закончил и выставил на Нижегородской выставке свою картину «Юность Сергия». Сколько провел он часов в поисках лица своего юного героя… Только во сне оно мерещилось ему, а просыпался — и лицо исчезало… Господи, какие сомнения и страдания он пережил тогда… Не выставлял готовую картину, которую одобрили братья Васнецовы, Левитан, Остроухов, Архипов… Снова и снова возвращался к ней… Пятьсот лет минуло со дня кончины преподобного Сергия Радонежского, а как современно звучат слова Ключевского о нем: «Преподобный Сергий своей жизнью, самой возможностью такой жизни дал почувствовать заскорбевшему пароду, что в нем еще не все доброе погасло и замерло: своим появлением среди соотечественников, сидевших во тьме и сени смертной, он открыл им глаза на самих себя, помог им заглянуть в свой собственный внутренний мрак и разглядеть там еще тлевшие искры того же огня, которым горел озаривший их светоч…» Вот в чем смысл жизни Сергия Радонежского: пробудить доброту в народе своем, а значит, и сам он должен прежде всего излучать доброту, любовь к окружающему, покой и радость. Значит, выражение глаз, сама фигура — все должно призывать к торжеству вечного бытия. А с этой картиной сколько он претерпел… И как он сильно устал душою и телом в постоянной и неравной борьбе… «Лежишь, как карась на сковородке, а тебя то с того, то с другого бока поджаривают, маслица подбавляют… Зачем искать историю в моих картинах? Я не историк, не археолог. Я не писал и не хотел писать историю в красках. Это дело Сурикова, а не мое. Я писал жизнь лучшего человека Древней Руси, чуткого к природе и ее красоте, по-своему любившего родину и по-своему стремившегося к правде…»

Михаил Васильевич в последние годы бывал в Москве наездами, искал здесь уединения, душевного отдыха и покоя… Но вскоре друзья его узнали, что он снова живет на Кокоревском подворье, на Софийской набережной, и стали часто бывать у него. Товарищи-художники часто селились в той же гостинице, удобно расположенной в городе, уютной. Начинались либеральные разглагольствования, и лишь один Шишкин говорил по-иному, спасибо старику за правду… Так вот проведет время далеко за полночь, вернется к себе в номер, проспится, только примется за работу, а тут снова приносят приглашение — не угодно ли прийти, от пяти до семи вечера принимают, и прочее и прочее. И как надоедает город с этими непременными обязанностями бывать то там, то сям. Надоели разговоры о картинах, об академии, о том, кто будет ректором, кто членом академии, о стариках, о молодых… Как хочется все это забыть, уехать куда-нибудь в деревню и где-нибудь в тихом лесу наслаждаться природой и писать этюды, как в прежние годы, и почувствовать себя моложе лет на десять…

Михаил Нестеров с грустью вспоминал потерянное время, отданное на оформление Владимирского собора в Киеве. Лишь недавно он исполнил официальные заказы, но эта работа мешала ему полностью отдаться делу своей жизни… И вот он уже около двух лет — свободная птица, а чувства свободы никак не обретет. Он уехал в Сергиев посад, поселился там в монастырской гостинице, в трех верстах от Троицкой лавры, вроде зажил свободно и независимо, стал писать этюды, наслаждался природой, с каждой минутой все больше ощущая слитность с нею, отыскивая в ней все новые и новые краски, звуки, и сколько возникало у него мыслей, чувств, мечтаний… А дальше этюдов дело не пошло, и он вновь и вновь возвращался к своему «Сергию», чтобы найти художественный образ великого человека… И не раз он отказывался от официальных заказов, которые так и посыпались на него после Владимирского собора… Парланд предложил ему взяться за написание образа Христа для главного иконостаса храма Воскресения, а потом написать образа иконостаса для собора в Баку… Все это надоело, только деньги, деньги, деньги…

«А хорошо вот так сидеть и вспоминать свое детство, свои первые шаги, первых учителей… Отойти бы от всего сиюминутного, ну что мне до того, что Владимир Маковский вышел из Товарищества, обозвав их позорно — старыми девами, которые хвастаются своей невинностью… Ну что мне до того, что он получил за эти слова нарекания? Вот уж сколько страниц я написал о своем детстве… И ведь как все вспоминалось, будто вчера все и произошло. Буду продолжать…»

Михаил Васильевич посмотрел на часы: не заметил, подошло обеденное время. Вышел в коридор, спустился вниз. Оказалось, приходил Архипов, оставил карточку, на которой известил о своем скором приходе. «Ну что ж, успею пообедать, а потом уж поговорим…»

Нестеров любил этого незаурядного художника.

Не успел он возвратиться после обеда к себе, как тихо постучали в дверь — вошел Абрам Ефимович Архипов. Обнялись, и пошли разговоры…

Архипов сказал:

— А ты ничего не слышал о новом открытии Саввы Великолепного? Вся Москва об этом говорит.

Михаил Васильевич, любивший оперу, может, только чуть меньше живописи, встрепенулся…

— Вся Москва говорит о Федоре Шаляпине. Такого прекрасного артиста давно не было у нас…

— Что, лучше Мельникова и француза — баритона Девойода?

— Говорят, что-то невероятное, так играет, что все просто ахают от восторга…

— Ну уж, разве может быть кто-то лучше Девойода… Вот недавно я слушал Девойода в итальянской опере… Так он до того нас увлек, что решили поднести ему как-нибудь свои рисунки, благо, говорят, он любит страстно живопись и человек с очень топко развитым эстетическим чувством. И вообще, скажу тебе, вот артист в полном и широком значении этого слова! Его манера петь и играть полна царственной прелести и высоко поэтична. А какое умение в выборе костюма, грима… Вот кто действительно имеет право на мировую славу… Только подобный ему артист…

Михаил Васильевич увлекся — он мог говорить о музыке до утра. Превосходно знал оперное искусство, часто бывал и в Большом театре, и в Мариинском…

— Дай-ка лучше я тебе почитаю то, что написал сегодня совсем в другом жанре, — улыбаясь, сказал Нестеров и подошел к столу, где белели листочки рукописи «Мое детство». — Послушай, получается ли что-нибудь…

Нестеров читал хорошо, ясным, звучным голосом. Перед Архиповым мелькали эпизоды жизни вроде бы давно ушедшей, но такой всем близкой и дорогой.

— Ты знаешь, мне очень понравились твои воспоминания. Но ты так мало еще сделал… — сказал Архипов, когда Михаил Васильевич закончил чтение.

— Да я только начал писать, к тому же засомневался, стоит ли. Ведь мемуары — удел старости, а мне всего-то, как и тебе, тридцать пять…

— Не так уж и мало, если вспомнить, что Рафаэль, Пушкин к этому времени почти закончили свой земной путь… Ты был на Нижегородской выставке? Расскажи о своих впечатлениях, мне так и не довелось.

— Да, лето этого года полно впечатлений, только записывай, да вот все некогда… Сейчас расскажу, попрошу только, чтобы принесли самовар с чаем.

Михаил Васильевич распорядился, а сам, удобно устроившись за столом и усадив своего дорогого гостя, стал вспоминать:

— Ты подумай, сколько событий произошло с тех пор, как мы не виделись… Задумал новую картину, интересный сюжет из монашеской жизни, потом поездка на Нижегородскую выставку, из Нижнего обратно к монахам. Прожил в Сергиевом посаде три недели, потом в Уфу, потом в Киев, где состоялись памятные дни киевских праздников: 20 августа совершилось освящение Владимирского собора, а 19-го, накануне, была первая всенощная, о которой мы с Васнецовым мечтали несколько лет, еще на лесах собора. Если б ты был с нами, это был бы поистине праздник сердца…

— Ну а что ты скажешь о выставке-то, ведь столько было шуму здесь и разговоров о выставке…

— Да видишь, сколько накопилось, обо всем хочется тебе рассказать… Про выставку скажу следующее: она грандиозна, но скука на ней немногим меньшая, чем на выставках в Обществе поощрения художеств. Знаешь этот дом в Петербурге, на набережной Мойки между Синим и Красным мостом?

Архипов утвердительно кивнул. Нестеров весело на него посмотрел.

— Ну так вот. Цены ужасающие… Лучший отдел — Дальнего Севера, оформлял его Костя Коровин по заданию Саввы Великолепного, панно Коровина украшают стены здания, живо и со вкусом подобраны многие детали и подробности северного быта.

— Неужели удалось?

— Его «Северное сияние» просто превосходно. Есть там и картины Серова… Словом, поездка на Мурман им удалась, Савва и на этот раз точно выбрал себе помощников, хотя поначалу я и думал, что они не справятся с таким заданием. Ты же знаешь легкий характер Костеньки, долго сидеть на одном месте не может…

Превосходно оформлен мануфактурный отдел и по богатству своих витрин и экспонатов. То, что можно увидеть у Сапожниковых и Морозовых, не встретишь и в прославленной Европе. Привлекают отделы военный, среднеазиатский, галерея машин, панорама «Покорение Кавказа»…

Нестеров горестно вздохнул, вспоминая свои не очень-то веселые впечатления от выставки, особенно по художественному отделу…

— Ужасен Маковский… Картина «Минин» показывается в отдельном павильоне, за отдельные три гривенника. Все сделано автором в интересах картины. Он позаботился о ней, как о дорогом покойнике. Похороны первого разряда… Ковры, гобелены, возвышенные места для зрителей, реклама. Картина колоссальных размеров. Огромная толпа с традиционным юродивым, девицей, вынимающей серьги из ушей, и прочая, прочая. Все на картине есть: Минин машет руками, крестный ход выходит, все так, как нужно. Но, Боже! Как жалко Маковского, ведь это агония большого таланта. При огромных размерах все мелко, ничтожно, даже бархат и ткани на этот раз плохи. В общем же огромная затрата энергии впустую… Вот так, Абрам Ефимович, для зрячих Маковский конченый… Публика же, на его счастье, еще слепа и с радостью отдает тридцать копеек, чтобы сказать, что она видела Маковского…

— Ну а как отдел Товарищества?

— Наш отдел беден и мал. Картины висят по авторам, и кому бабушка ворожила, тем хорошо, мне она, по обыкновению, позабыла поворожить, и мои вещи расположили неважно. «Сергий» еще ничего, а бедных «Монахов» задрали на «Сергия», и они пропали. На все воля Божия…

— Здесь много разговоров было вокруг Мамонтова и Врубеля, «Новое время», как всегда, подняло шум, а что ж там на самом-то деле произошло, я так до сих пор и не знаю.

— Да ничего особенного… Как обычно, паны разбранились, Витте и Мамонтов что-то не поделили с президентом Академии и Толстым, а члены жюри воспользовались конфликтом и стукнули Мамонтова по макушке, зная о его пристрастии к Врубелю, авось, мол, и пойдет ко дну. А Мамонтов взял да и выстроил специальный павильон для изгнанника… И статья в «Новом времени» написана по заказу Мамонтова… Словом, ты знаешь, тут дело семейное, как-нибудь разберутся. Страсти были накалены до предела, но Врубель тут был нисколечко не виноват. Это действительно большой талант, талант чисто творческий, возвышенно, идеально представляющий красоту, с большими странностями психически неуравновешенного человека, но, повторяю, это талант.

— Мне он и показался странным, он может высказать тебе в лицо всякие гадости и ничуть не смущается этим…

Архипов недавно познакомился с Врубелем и был несколько шокирован его прямотой.

— Судьбу Врубеля предсказать трудно. Этот человек, имея множество данных, воспитание, образование, даже ум, не имеет ни воли, ни характера, ни ясной цели. Он, видите ли, только артист. Нравственный склад его действительно непривлекателен. Он циник и способен пасть низко. Если это не так важно для того, чтобы завоевать мир, он его завоюет, особенно с помощью такого, как Мамонтов. Во всяком случае, от него можно ждать много неожиданного и неприятного для нашего покоя и блаженства. Ну тут уж я шучу, как сам понимаешь…

— Да уж какие тут шутки… Я вот не пойму, почему ты несправедлив к Савве Ивановичу Мамонтову, ведь он столько делает для художников! Сейчас открыл Частную оперу, поставил «Псковитянку», которую никто до него не хотел ставить, к тому же нашел такого певца, как Федор Шаляпин…

Нестеров не ждал такого прямого вопроса, но уже давно у них с Архиповым сложились такие отношения, которые не терпели недомолвок.

— С Мамонтовым у меня прекрасные отношения, как-то все произошло случайно, что ли, во всяком случае, без всякого заискивания с моей стороны… Больше десяти лет тому назад я жил в Сергиевом посаде, а в Троицу приехала большая компания во главе с Поленовой, Мамонтовой и Репиной… Поленову я знал, как ты сам понимаешь, и она меня познакомила со всеми женами известных мужей… Зашли ко мне на чай, потому как все страшно устали, а Елизавета Григорьевна взяла с меня слово, что я буду у них бывать в Абрамцеве. Вот так и сложились эти отношения… Но самого я не очень принимаю… Вот Третьяков… Частное лицо, а составил историю искусства целой страны за несколько столетий… И все это богатство он отдал в руки невежественных отцов города Москвы. Кто оценит подвиг этого нравственного великана, каким является Третьяков… Какой прекрасный контраст всем этим Алексеевым, Мамонтовым, Солдатенковым и другим людям, иногда умным и способным, но мелким и ничтожным по существу своему. И как почти всегда бывает с истинным величием, оно при жизни его виновника замалчивается, проходит без шума и даже затуманивается умышленно подставленными событиями… Уж слишком шумлив Савва Иванович, любит покрасоваться своими заслугами перед обществом… Боясь, как бы не забыли о нем, все время напоминает о своем значении. Ни одного шага не сделает без того, чтобы не обратить на себя внимания… Во всем его деле так и чувствуется самореклама, а то и просто реклама. «Савва Мамонтов из Москвы» — так пишутся вывески на Нижегородской ярмарке… Нет, где этот самый Мамонтов, туда мне ходить не след, мы не выносим друг друга. А в конце концов, все это суета сует и всяческая суета! Время скажет свое веское слово, и оно будет свято… Любит он шутов и карлов вокруг себя держать, чтобы развлекали, даже Костя Коровин, редкостный художник, и тот превратился в шута горохового. Ну да Бог с ним…

— Ну а как быть с Шаляпиным-то? Пойдешь?

— А как же, обязательно! Оперу я люблю, тем более если есть талантливые исполнители…

После этого разговора с Архиповым Михаил Васильевич, бывая у знакомых, друзей, повсюду слышал о Федоре Шаляпине как о чуде, о его необыкновенном трагическом таланте, способном увлечь, заразить своей игрой, красотой голоса. Наслушавшись всякого о новом феномене, так что трудно было отличить быль от небылиц, а говорили и такое, во что трудно было поверить, Михаил Васильевич твердо решил пойти на следующее же представление «Псковитянки» с Шаляпиным в главной роли — Ивана Грозного. Оказалось, что не так-то просто было достать билет. Но трудности были преодолены, много знакомых художников сотрудничали в Мамонтовском театре… Поленов, его учитель, Костя Коровин, с которым учились вместе в Училище живописи, ваяния и зодчества, Сергей Малютин…

И вот он в театре, переполненном публикой. Торжественные лица, ждущие какого-то необыкновенного чуда, все уже достаточно наслышаны о происшедшем на первом представлении «Псковитянки».

Настроение публики невольно передалось и Нестерову. «Да, как будто пришли посмотреть на игру Дузе или Эрнесто Росси или на Антона Рубинштейна, когда он дирижирует оркестром… Ну что ж, не будем заранее обольщаться надеждами толпы… Посмотрим… Послушаем, так ли хорош мамонтовский феномен, как разносит молва, а то, может, опять газетчики трубят по найму Саввы Великолепного…»

Нестеров внимательно смотрел на сцену. Все как обычно, ничего сногсшибательного, и он, несколько разочарованный, глядя, как глупо и несуразно толкутся статисты на сцене, изображая толпу новгородскую, как слабо поют певцы, задумался, вспоминая все картины, на которых видел Ивана Грозного в последние годы… «Стольких даровитых художников привлекала фигура грозного царя… У Антокольского, пожалуй, Грозный не получился, слишком бледен. Шварц тоже дает лишь намеки на сложный и противоречивый характер властителя. У Репина не Грозный, а обезьяна… И потоки крови, коей художник залил картину, вызывают патологические ощущения, а сколько истеричек падали в обморок при виде всего этого страшного злодеяния, как будто все происходило наяву… Да, не было большей сенсации на моей памяти. Петербург был потрясен! Тысячи посетителей, конные наряды… А Грозный Виктора Васнецова, пожалуй, ближе к исторической правде. Но успех вряд ли придет к такому Грозному. Все жаждут сенсаций, чего-нибудь остренького, а тут ничего особенного, картина написана в условной, декоративной манере, а главное в ней — это характеристика, психология Грозного. Что ж тут бросающегося в глаза? Идет себе человек от ранней обедни, один после «тяжких дум и казней», с душой страдающей и бурной… Как важно для художника избрать мгновение, в котором особенно ярок человек… Виктор Михайлович взял тот момент душевной драмы, когда невозможно сказать о человеке, плохой он или хороший. А что даст Федор Шаляпин? Кажется, приближается выход грозного царя, ишь публика тянется к биноклям, да и на сцене будто живой водой вспрыснули, все ожили, чего-то ждут, куда-то смотрят, к чему-то тянутся… Да, видимо, ждут царя, напряжение вон как возросло… Ну-ка, посмотрим…» — размышлял знаменитый художник.

Нестеров затаил дыхание, нервы его напряглись, словно электрический ток пронзил все тело, когда на сцене все пали ниц при виде богато убранного белого коня, который, кажется, еле-еле переступает по сцене. На коне — сгорбленная фигура грозного царя, уставшего в сражении с новгородцами, еще не снявшего тяжелые боевые доспехи. Какое-то время кажется, что царь равнодушно обводит глазами павших в покорности псковичей. Но нет, из-под низко, до бровей, надвинутого шлема засверкали внезапно ожесточившиеся глаза, не обещая ни снисхождения, ни пощады… Конь остановился. Царь неподвижен, лишь глаза его устремлены на распростертых рабов своих… «Да, страшная минута… Грозный час пришел… Господи, помяни нас, грешных!» — прошептал про себя Нестеров, видя, как онемел от ужаса весь зрительный зал, как вздрагивают бинокли у глаз ошеломленных зрителей. Какая тишина. Немая сцена, а впечатление производит потрясающее. Долго длиться она не может. Ух, слава Богу, занавес опускается. Нестеров вздохнул с облегчением. Немая сцена без звука, а какое трагическое, жуткое воздействие… И просто достигает своей цели… Весь театр в тяжелом оцепенении…

И тут раздался такой взрыв аплодисментов, с выкриками, стонами, что Нестеров, подхваченный общим восторгом, тоже вскочил и начал аплодировать и кричать, хотя это и было не очень-то свойственно ему в эти годы. Как в юности, проявился его несдержанный темперамент, взрывной, горячий.

Во время антракта только и было разговоров о Шаляпине. Да это и естественно, такого впечатления никто еще в немой сцене не производил. А что-то будет, когда он заговорит…

В следующем действии внимание зрителей было приковано к Ивану Грозному — Шаляпину. Нестеров уже без всякого скептицизма смотрел на ожидающих в трепете членов семьи боярина Токмакова, они мечутся, бестолково, растерянно поглядывают на дверь. Наконец дверь открывается, все замирают в бессильном страхе при виде появившегося в дверях царя, вроде бы боящегося переступить порог дома, дескать, ему неизвестно, как здесь примут его. Он озирается по сторонам и застыл, согбенный, смиренный, в проеме двери. Первые его слова: «Войти аль нет?» — обращенные к боярину, сказаны так, что по залу пробегает леденящий душу трепет. Кто-то не может двинуться с места, кто-то поневоле начинает выражать радость от прихода столь высокого гостя… Действие разворачивается… Грозный, не обращая внимания на присутствующих, играет свою игру: он ласков, груб, внимателен и ехиден, притворяется и говорит правду, он восторгается прекрасной Ольгой, чем-то напомнившей ему давнюю его любовь, Веру Шелогу, он сладострастен и чадолюбив… Он и когда молчит, приковывает к себе внимание, ни на одну секунду не переставая жить на сцене. Он нервно озирается, ожидая отовсюду подвоха, за свою-то жизнь он всякого натерпелся, а потому имеет право никому не верить… Ему подносят угощение. Он и готов бы поверить в добрые намерения хозяина, но уже не может отказать себе в удовольствии насладиться силой и властью, которая его пьянит, доставляя истинное наслаждение, потому что он видит, как трепещут перед ним… Игра Шаляпина заставила забыть зрителей, что перед ними всего лишь актерское действо. Они словно стали участниками драмы, происходящей на самом деле, и каждый должен был выразить свое отношение к тому, что происходит на сцене… Грозный нравился Нестерову своим непреклонным стремлением централизовать Россию, могучую, сильную, гордую в разговоре со всеми европейскими государствами. «Как играет, как играет, просто непередаваемо! — проносилось в голове у Нестерова, напряженно следящего за развитием событий на сцене. — Шаляпин все делает до того естественно, до того правдиво и как-то по-своему, по-нашему, по-русски, дескать, смотрите, мы все такие в худшие, безумные минуты наши… А потом меняемся к лучшему…»

Упал занавес. Снова буря аплодисментов… Нестеров вздохнул с облегчением — слишком велико было напряжение и от игры замечательного артиста, и от музыки, и от драмы, которая происходила на сцене, все было великолепно, непередаваемо… А человеческие силы не безграничны…

Нестеров ходил по фойе, обменивался приветствиями со знакомыми, друзьями, но его мысли и чувства были еще на сцене.

Последнее действие. В гриме Шаляпина Нестеров увидел того Грозного, каким нарисовал его Виктор Васнецов в этюде к картине «Царь Иван Васильевич»… Значит, и тут Мамонтов успел воспользоваться уже найденным, послав своего ученика к большому специалисту по Древней Руси… А в сцене убийства Нестеров заметил влияние известной картины Репина, то же движение, то же положение действующих лиц… Но игра Шаляпина по-прежнему великолепна, держит в напряжении настолько, что нервы сдают в непосильных сопереживаниях тому, что происходит на сцене… Утрачена свежесть восприятия драматических событий, хочется отдохнуть, глотнуть свежего воздуха, увидеть смеющиеся лица… Снова немая сцена, где убитый горем царь мучительно переживает один из драматических моментов своей жизни…

Нестерову никогда не приходилось слышать такую бурю аплодисментов. Неистовству зрителей, казалось, не было предела, но, когда появился Федор Шаляпин, уже без шлема, лишь в кольчуге и доспехах, поднялось что-то невообразимое… А на сцене улыбался огромного роста добродушный парень, его вятское умное лицо легко преображалось, поддаваясь, казалось, всем сиюминутным переживаниям и чувствам, оно было простодушно, и доверчиво, и горделиво, и величаво…

Его долго не отпускали, и Нестеров поражался, глядя на это наивное молодое лицо, тому, что совсем недавно вот на этой сцене перед ним был создан трагический образ, которому сейчас не было равных… «Может, Росси и Девойод превосходят его школой своей, но не глубиной и искренностью… Во всяком случае, созданный Шаляпиным Грозный — фигура живая, трагическая, полная той болезненной и странной поэзии, которая заложена в сказаниях и песнях о царе Иване Васильевиче», — думал Нестеров.

Нестеров уехал на свою Кокоревку и долго еще оставался под впечатлением увиденного. Он не пропускал теперь ни одной возможности побывать на спектаклях, в которых принимал участие Федор Шаляпин. 23 февраля 1897 года он из Петербурга сообщил жене: «В четверг с великим удовольствием слушал Ван-Зандт и Шаляпина в «Фаусте». Лучшей Маргариты и лучшего Мефистофеля я не слыхал. Успех был громадный. Шаляпину поднесли громадный ящик, убранный цветами, с серебряным сервизом (ящик аршин около двух). Мы вышли из театра, как полупьяные от впечатлений».

Но это произойдет через несколько месяцев. А пока…