Глава седьмая Новый контракт

Давно уж с таким удовольствием Федор Шаляпин ничего не читал, как драму Горького «На дне». Особенно привлекала позиция автора, его жизнеутверждающий пафос и вместе с тем убийственный сарказм. Шаляпин читал много и почти всегда с определенным «прицелом»: об Иване Грозном, о Борисе Годунове, о Глинке, о Мусоргском. А вот просто так, для себя, почитать у него совсем не было времени. Иной мир художественной литературы произвел на него сильное впечатление, он весь отдался чтению книг. Не только Горький, с его всесильной властью богато одаренной натуры, умеющей подчинять всеми своими духовными богатствами, но и Скиталец, Чириков, Телешов, Леонид Андреев, Иван Бунин и многие другие писатели, близкие по духу и стремлениям, стали его истинными друзьями. Они к тому же были и частыми гостями на его спектаклях и концертах.

Шаляпин потянулся к этим людям, они вдохновенно и интересно говорили о судьбах России, о судьбах русского народа, с жадностью ждавшего каких-то коренных изменений и преобразований в политике царизма.

Поэтому когда Горький пригласил Шаляпина прийти на читку пьесы «На дне» артистам Художественного театра, Шаляпин с радостью согласился, хотя он только что приехал из Нижнего Новгорода после утомительных гастролей.

В Художественном театре многие знали Федора Шаляпина, с некоторыми артистами он был давно знаком, а с Иваном Москвиным просто дружен.

Горький еще не появился. В зрительном зале театра беспокойно расхаживал Владимир Иванович Немирович-Данченко, недавно вернувшийся из-за границы, Станиславский спокойно восседал в кресле партера, Иван Москвин, Качалов, Кпиппер-Чехова, знакомые писатели, Скиталец, Леонид Андреев…

Наконец Горький появился. Держится просто. Широкоплечий, высокий, с длинными, откинутыми назад волосами, в серой, перехваченной ремнем блузе, Алексей Максимович тут же привлек внимание всех собравшихся. Смелая, решительная походка; на его грубоватом, скуластом лице с густыми, хмурыми бровями — озабоченность и доброжелательство.

Шаляпин залюбовался своим другом: «Нет, нас просто так теперь не возьмешь. Давно ли мы бродили по России неприкаянными? Сейчас каждый рад с нами познакомиться, послушать, как мы жили и пробивались наверх со дна жизни…»

А между тем Горький уселся за столом, раскрыл пьесу. Немирович-Данченко, Станиславский заняли места неподалеку от него. Быстро разошлись по местам артисты и приглашенные.

— Дорогие друзья! — чуть окая, заговорил Горький. — Владимир Иванович Немирович-Данченко попросил меня прочитать «На дне жизни», рассказать, как я задумал эту пьесу, о действующих лицах пьесы… Я сначала прочитаю, а потом уж поговорим, если возникнут вопросы. Ладно?

Все затихли, когда Горький начал читать. Слушали и тут же прикидывали, какую роль он мог бы сыграть… Роли были уже почти распределены: Станиславский должен играть Сатина, Москвин — Луку, Качалов — Барона…

Шаляпин слушал и поражался, как увлекательно передает Горький слова своих персонажей, каждый раз вживаясь в созданные им образы, глубоко раскрывая тот или иной характер. Особенно мастерски удалось Горькому передать характер Луки… Как только появлялся Лука, он оживлялся, с особой страстью выговаривал его слова. Как будто сам входил с хорошим чувством в ночлежку босяков и приветствовал их:

— «Доброго здоровья, народ честной!»

И тут же саркастически отзывается Бубнов:

— «Был честной, да позапрошлой весной».

И снова неунывающим голосом отвечает Лука:

— «Мне все равно, я и жуликов уважаю. Ни одна блоха не плоха: все черненькие, все прыгают. Так-то…»

Станиславский хорошо знал пьесу, только что вместе с Гиляровским, художником Симоновым и Немировичем-Данченко ходили по Хитрову рынку в поисках натуры, уже пытался вникнуть в роль Сатина. Поэтому в мыслях своих он то и дело отвлекался от чтения Горького и переносился то на Хитров рынок, то к разговору с Чеховым о Горьком и его роли в современной литературе, в современном обществе… «Насколько серьезнее стала пьеса по сравнению с теми тремя актами, которые он нам читал ранней весной… И совсем исчез главный герой — лакей из хорошего дома, который больше всего берег воротничок от фрачной рубашки, единственное, что связывало его с прежней жизнью… Да и вся атмосфера в ночлежке была отравлена ненавистью, и только в третьем акте, когда наступала весна, все вылезали на свежий воздух, пели песни и словно бы забывали о ненависти друг к другу…»

Станиславский сосредоточенно слушал монолог Сатина в читке Горького и уловил назидательность в его словах. И снова мысли его улетели к Чехову: «Да, пожалуй, прав Антон Павлович: Горький действительно похож на священника, который выходит на амвон и начинает читать проповедь своей пастве с церковным оканьем… Да, Алексей Максимович разрушает то, что подлежит разрушению, в этом действительно его сила и призвание… А какие трудности возникают при постановке пьесы: новый тон, новый быт, новый своеобразный романтизм, пафос, с одной стороны граничащий с театральностью, с другой — с проповедью… Сколько возникнет разногласий у нас в театре во время работы над спектаклем… Ведь Горького надо уметь произносить так, чтобы фраза звучала и жила. Его поучительные и проповеднические монологи, хотя бы в «Мещанах», надо уметь произносить просто, с естественным внутренним подъемом, без ложной театральности, без высокопарности. Иначе превратишь серьезную пьесу в простую мелодраму. И прежде всего нужно усвоить тон босяков и не смешивать его с обычным бытовым театральным тоном или с актерской вульгарной декламацией. У босяка должна быть ширь, свобода, свое особое благородство…»

И перед глазами Станиславского возник бывший конногвардеец, с которым познакомились во время посещения Хитрова рынка: этот конногвардеец поразил своей красотой, воспитанностью, изящными руками и тонким профилем. Оказалось, что он говорит чуть ли не на всех европейских языках и блестяще образован.

Судьба бросила его на дно жизни по слабости характера: промотал состояние, пил, гулял, на какое-то время ему удалось снова подняться со дна благодаря удачной женитьбе, получил хорошее место, но, оказавшись однажды в прежней компании Хитрова рынка, не вернулся к своей скучной жизни, навсегда остался среди бродяг и босяков. Сколько вот таких, в прошлом блестящих и образованных людей, которые отвергают свой налаженный быт и сытую жизнь. «Нужно проникнуть в душевные тайники самого Горького, как в свое время мы это сделали с Чеховым. Тогда эффектные слова босяцких афоризмов и витиеватых фраз проповеди наполнятся духовной сущностью самого писателя…»

Голос Горького задрожал, когда он читал о смерти измученной жизнью Анны, смахнул неожиданно набежавшую слезу при словах: «Дайте покой Анне, жила она очень трудно…»

Шаляпин заметил, что и у некоторых собравшихся здесь людей набежала тень на лица, принахмурились, вспоминая, сколько раз видели за свою жизнь смерть близких, соседей, тяжелую смерть обездоленных людей… И сколько пережил сам Горький, сколько ушло от него близких людей, затравленных, голодающих, обездоленных. Да и сам Федор вспомнил, сколько видел он на своем веку талантливых людей, не удержавшихся от житейских соблазнов и скатившихся на дно жизни, но так и не поднявшихся оттуда… «И как только я сам-то вынырнул, — горестно вздохнул Шаляпин, слушая последние «аккорды» пьесы Горького, — а все проклятое пьянство… Как отвратительна была Мария, когда напивалась, была несдержанна, неопрятна, сварлива…»

Шаляпин был хмур, сосредоточен… Федор Иванович унесся в свое такое теперь далекое прошлое, вспомнил бесноватого городового, дом, в котором они вместе жили, скорее похожий на обиталище босяков, чем на нормальное человеческое жилье… Вспомнил, как набросился на него городовой, чувствуя, что словесная брань не доходит до молодого человека, которого он захотел проучить, но был отброшен бывалым кулачным бойцом. А как не любили его за постоянное пение в своей комнатке, особенно один бородатый, вечно полупьяный, свирепого вида человек, любивший науськивать на него столь же свирепую огромную собаку. «Как мне было тяжело среди этой дикой публики… Вот ведь обычное дно человеческой жизни, а Мария делала мою жизнь еще более тяжелой, пропивала вещи, со всеми ссорилась, навлекая на нас и без того отрицательное отношение… А какой она была жалкой, когда напивалась… Тут уж она могла все позволить пьяным мужикам… Да, я был тогда голоштанником, как она меня называла. И вот Федька, вынырнувший чуть ли не со дна жизни, по воле счастливого случая оказался среди учеников маэстро Усатова, среди офицеров, чиновников, дам из общества… А как я был в то время отрепан и грязноват… В баню-то, конечно, ходил часто, но как можно держать себя в чистоте, если у меня была одна рубаха, которую самому приходилось стирать в Куре и жарить ее на лампе, дабы изжарить поселившихся в ней насекомых…»

Шаляпин густо покраснел, вспомнив еще один эпизод из той полубосяцкой жизни… «Прекрасный человек, конечно, профессор Усатов, и ему буду благодарен до гробовой доски… Но как он мог тогда сказать мне, что от меня дурно пахнет и что мне нужно привести себя в порядок, а жена, дескать, даст мне белье и носки… Да, конечно, мне нужно было знать, какое впечатление я произвожу своим бельем и костюмом, но почему так бывает, что если мы делаем добро людям, так не стесняемся формой…»

Сколько мучений пришлось ему вынести, когда Усатов предложил ему обедать вместе с ними. Сначала Шаляпин просто отказался, понимая, что такие обеды ему не по силам. Ну как он мог согласиться, чтобы ему прислуживала девушка, подставляла то одну тарелку, то другую. А сколько разных ножей, вилок, ложек лежало около его тарелки, поди разберись, какая ложка для чего и что каким ножом резать…

Уж потом, когда пришлось все-таки согласиться с упрямым профессором, сколько испытал он неприятных минут… Подали как-то зеленую жидкость, а в центре тарелки плавало крутое яйцо, надавил на него тихонечко, а оно возьми да и выскочи из тарелки… Что делать? Сделать вид, что ничего не произошло? Ну уж нет… Такое добро пропадает… Он аккуратненько взял его и отправил обратно в тарелку, поймав пальцами… А зрители внимательно за ним наблюдали, явно не одобряя предпринятые Шаляпиным операции по поимке выпрыгнувшего яйца. Конечно, со временем он перестал ковырять в зубах ногтем, перестал пальцами доставать соль из солонки… Всему он вскоре научился, но какой ценой… Сколько раз Усатов делал ему публичные замечания, от которых он густо краснел или зеленел. А ведь замечания были, казалось бы, с самыми добрыми намерениями… Как изменилось все вокруг за эти восемь лет… И сколько уже утрачено…

Шаляпин, как и Станиславский, уже хорошо знал пьесу, а потому он, посматривая на читавшего ее Горького, не теряя нить событий, иной раз отвлекался, вспоминая. Помимо его воли картины прошлого, одна горше другой, всплывали в его сознании, он проводил рукой по глазам, словно смахивая паутину воспоминаний, но тяжкого прошлого не забыть.

Горький дочитал пьесу и устало посмотрел в зал. Пришла его очередь слушать.

Что скажет Немирович-Данченко? Станиславский? Актеры, о которых столько уже разговоров… Первым поднялся Немирович-Данченко:

— Нам предстоит в сжатые сроки поставить эту пьесу. Поэтому все принимающие участие в постановке пьесы должны сразу уяснить ее характер, ее смысл, ее пафос…

Немирович-Данченко говорил спокойно, уверенно, но в душе он был обеспокоен состоянием дел в театре. Как раз только что он обратился ко всем членам товарищества МХТ с запиской, в которой изложил свои взгляды на положение в театре, а положение было не совсем уж радостным. Владимир Иванович воспользовался случаем, чтобы еще раз высказать свое отношение не только к пьесе, но и ко всему, что предстояло сделать в текущем году.

— Четырехлетний опыт работы в театре заставляет нас подвести какие-то итоги… Мы начали дерзко, смело, порой наивно, но всегда искреннее и честное намерение было в основе наших исканий. Никакой другой тенденции, кроме художественной, у нас не было. Мы как будто условились на такой формуле: наше — все то, что возвышенно, самобытно, талантливо, а все, что плоско, банально, недоразвито, — не должно быть нашим. Мы были смелы до дерзости. Мы брались за большие произведения искусства и работали…

Все почувствовали, что Немирович-Данченко выскажет наболевшее у многих здесь присутствовавших актеров и актрис.

— Пусть не всегда нам удавалось сделать то, что рисовала фантазия творческая, не было опыта, не было средств… Но мы отдавали всю нашу любовь… И если публика принимала, мы торжествовали победу, если не принимала, мы снова начинали поиски… После гастролей в Петербурге, где мы испили полную чашу «радостей торжества», что-то утратилось и в нашей игре, и вообще в нашей работе. Обзор всех четырех лет — вспоминаю и поставленные нами пьесы, и наши настроения — привел меня к такому унынию, какого я не могу передать словами, — хочется в таких случаях играть Бетховена. Надо совершить какую-то очень большую внутреннюю, в нашей собственной душе, работу. Надо содрать с нее какой-то налет лет, превращающийся на наших глазах в нарост, чтобы остаться по-прежнему свободными от модных увлечений и погони за радостями торжества, от презрения к умным пьесам и разгоревшихся мечтаний о полных сборах, от утраты доверия к артистическим силам и, может быть, еще от многого другого…

Немирович-Данченко помолчал, собрался с мыслями и снова заговорил:

— И вот перед нами пьеса, которую мы должны поставить… Эта пьеса должна нас захватить, мы должны отдать ей все наши силы… Только в этом случае придет успех… Пьеса сложная, трудная для постановки. Здесь не может быть полуправды сценической, каждая фальшь, каждая неточность будут заметны. И мы стоим перед задачей, чуть ли не главной для данной постановки, — выработать новый топ… Я много думал над пьесой, сравнивал ее со всеми, что у нас в репертуаре. И думаю, что для этой пьесы мы должны выработать тон бодрый, быстрый, крепкий, не загромождающий спектакль излишними паузами и малоинтересными подробностями. Темп спектакля должен быть легкий, быстрый, бодрый. Очень трудно, но каждый должен уловить этот новый для нас тон. В бодрой легкости вся прелесть пьесы. Играть трагедию, а «На дне» — трагедия, в таком тоне — явление на сцене совершенно новое. Надо играть ее как первый акт «Трех сестер», но чтобы ни одна трагическая подробность не проскользнула. Прежде всего — роль знать, как «Отче наш», и выработать беглую речь, не испещренную паузами, беглую и легкую. Чтобы слова лились из ваших уст легко, без напряжения… То же самое относительно движения… Я, например, ясно представляю себе Сатина в начале четвертого акта. Сидит, прислонившись к печи, закинул руки за голову и смотрит туда, в зал, к ложам бельэтажа. И так он сидит долго, неподвижно и бросает все свои фразы, ни разу не обернувшись в сторону тех, кто дает ему реплики. Все смотрит в одну точку, о чем-то упорно думает, но слышит все, что говорят кругом, и на все быстро отвечает…

Федор Шаляпин слушал и поражался, с какой внимательной дотошностью разбирает каждую сцену Немирович-Данченко. «Вот это режиссер, тут все ясно, что надо делать и как играть… Он уже все обдумал, дал направление мыслям… Тут и автор помогает своим чтением… Насколько им легче с таким режиссером, чем мне… Все нужно самому придумывать…»

Началось обсуждение пьесы… И казалось, что самым внимательным и заинтересованным лицом здесь был Шаляпин: в ближайшее время ему предстояло участвовать в драматической постановке «Манфреда» Байрона на музыку Р. Шумана. Несколько лет тому назад впервые Рахманинов попросил его дать согласие на исполнение этой роли. Но так много возникало планов в то время, что Манфреда так и не удалось тогда сыграть. И вот Рахманинов снова возобновил атаки, на этот раз более успешные, и Шаляпину ничего не оставалось делать, как дать согласие. А какая роль! Но он должен декламировать, а ведь это для него не так уж просто. Тут совсем иные навыки нужны. Время, правда, еще есть… К тому же и Горький просил почитать его «На дне» на некоторых собраниях и вечерах…

Шаляпин согласился выступить с декламацией «Манфреда» после настойчивых уговоров Рахманинова, которого, в свою очередь, уговаривал и Александр Ильич Зилоти, под управлением которого должно состояться публичное исполнение «Манфреда» в четвертом симфоническом собрании Московского филармонического общества. Дала согласие в роли Астарты выступить Вера Федоровна Комиссаржевская. Но без Рахманинова Шаляпин и не будет начинать работу над этой ролью. А Рахманинов сидит в деревне и сочиняет вариации на тему Шопена. Пока не сделает, не приедет… Пусть, и без «Манфреда» занят по горло…

Станиславский рассказал о посещении Хитрова рынка, о встречах с настоящими босяками; после этого лучше почувствовали босяцкий романтизм, почувствовали атмосферу своеобразной дикой красоты, казавшуюся неотъемлемой чертой пьесы. Заседание труппы Художественного театра подходило к концу. Подробно разобрали пьесу, ее идейное и художественное значение. На эту постановку много возлагалось надежд.

До отъезда Горького в Нижний Новгород Федор Шаляпин все время проводил со своим другом. Читал пьесу «На дне» в различных кругах художественной интеллигенции Москвы, бывал на репетициях в Художественном театре. Друзья встречались на чтениях литературно-художественного кружка «Среды», организованного еще в конце прошлого века Телешовым.

И своих дел было хоть отбавляй. Истекал срок контракта с Большим театром. Контракт, заключенный три года тому назад, уже не удовлетворял Шаляпина. Расходы большие, затрачивалось много сил, а оплата оказалась мизерной. Ну что такое десять тысяч, которые он получил в последний сезон? Тогда как Фигнер, безголосый и никудышный, получает до сих пор двадцать пять тысяч… Нет, меньше сорока тысяч в год он не согласен получать, при этом необходимо оговорить, что он не может давать больше двадцати семи спектаклей в сезон. И притом зачем ему контракт на пять лет… Что будет через пять лет, одному Богу известно… Может, ему будет мало и пятидесяти тысяч в сезон… Ох, деньги, деньги… «На земле весь род людской чтит один кумир священный…»

23 сентября он и Теляковский должны подписать новый контракт, который надолго определит благосостояние его семьи… Почему-то в России считается, что не стоит торговаться с начальством при определении гонорара за работу в театре, а если кто-то начинает торговаться, то тут же прослывет сквалыгой. Нет, хватит безнаказанно эксплуатировать русского артиста. Пора трезво подумать о своей будущности… Чехов до сих пор не может вырваться из издательского капкана, который расставил ему много лет назад издатель Маркс. А Горький за тот же объем книги получает в несколько раз больше. Мазини и Батистини заставили уважать себя, им платили в несколько раз больше, чем даже кумиру Петербурга Николаю Фигнеру в момент его наивысшей славы…

Шаляпин по дороге домой, проходя мимо примелькавшихся домов, любил поразмышлять о прошедшем и будущем. Ведь другого времени у него фактически не оказывалось. И в самом деле, когда подумать, повспоминать, распределить время? Только по дороге. Стал ведь самым модным и популярным человеком в Москве и в Петербурге… Всюду нужно успеть, всем надо ответить, всех надо принять. Чуть что, сразу шепоток по всем углам: зазнался. Если б в сутках было сорок восемь часов, то и тогда он не успел бы сделать дела, которые накопились за эти три часа его отсутствия дома. А начнутся спектакли, концерты, то и дело нужно будет доставать билеты для знакомых. А сколько их! Нет им числа. Среди театральных, художественных, музыкальных, уж не говоря о том, что так иногда хочется отвлечься ото всех дел, ото всех серьезных разговоров и уйти совсем в иной мир — мир азартной карточной игры… Кто понимает страсть к игре, тот поймет влечение к зеленому столу… Когда чинно рассядутся игроки, возьмут по карточке, потом по другой и таинственно будут посматривать на своих партнеров… А противники в свою очередь будут играть свою игру… Нет, тут тоже свой театр, свои асы, свои законы, которые должны свято соблюдаться, а то в следующий раз никто всерьез и не примет твои желания поиграть…

А сколько тут своих сложностей, противоречий, безысходных желаний, азарта, неудовлетворенностей. Действительно, как в самом наисовременнейшем театре. Не зря ведь так любят люди карточную игру. Взять хотя бы князя Сумбатова, выступающего под псевдонимом Южин. После театра — сразу в литературно-художественный кружок… Вечер для простых смертных подходит к концу, а там, в потаенных комнатах, о которых мало кто догадывается из непосвященных, собирается московская карточная элита, и до утра… Пропустишь по рюмочке превосходнейшего коньячку, а то и фужер отличнейшего вина, посмакуешь, почмокаешь про себя — и снова за дело…

Вот всем хорош Горький, а не играет… Да что он говорит? Как это он не играет… В карты не играет… А так все время, что он его знает, играет свою роль, и играет превосходнейше… Если б не стал он писателем, то стал бы актером. А вот Леонид Андреев сегодня почему-то не спускал с него глаз… Смотрел бы на Горького, ведь именно Горький его вытащил из неизвестности, опубликовал в альманахе «Знание», издал два тома рассказов и повестей, в том числе и нашумевшую «Бездну», о которой уж очень критически отозвалась в печати графиня Софья Андреевна Толстая. Ясно, что и «Новое время» не упустило возможности обрушиться на молодого писателя.

Шаляпин пришел домой, приласкал своих детей, обнял Иолу Игнатьевну, быстро пробежал десятка два писем и записок с бесконечными просьбами выступить в благотворительных концертах, достать два — четыре билета на очередное выступление в Большом театре. Кто только не просил у него билеты… Артисты, художники, купцы, рестораторы, официанты, чиновники, аристократы, партнеры по карточной игре. Залетел высоко, всем виден, всем захотелось послушать и посмотреть Федьку Шаляпина… Вот так залетел… Ну да ладно, с этим он разберется… Мало ли кто его просит. Не может же он все просьбы удовлетворить. Может же он чуточку понежиться и отдохнуть после такого сложного гастрольного лета. Одесса в мае — июне, Рига в июле, Нижний в августе. К тому же все время обдумывал новую роль Еремки во «Вражьей силе». И так всегда. Труд. Труд… Без отдыха, без пауз, порой без сна. Ведь 20 сентября его первое выступление в «Фаусте», а потом, через несколько дней, видимо, он впервые выступит со своим Еремкой. А это не такая простая партия, не говоря уж о постановке. Удастся ли режиссеру сколотить ансамбль… Единственное, о чем он попросил милого Теляковского, — это выступить с Еремкой несколько раз подряд, чтобы отточить роль пластически…

Шаляпин, конечно, знал, что Александр Николаевич Серов не успел закончить свою оперу. Особенно эта незаконченность была ощутима в последнем акте. Говорили, что разногласия с Островским, который многое сделал для создания либретто по своей драме «Не так живи, как хочется», произошли именно из-за концовки оперы. У Островского разгульный Петр собирается покончить жизнь самоубийством, останавливается у проруби, но вдруг в этот момент раздается благовест, который заставляет его одуматься и возвратиться к своей семье осознавшим свои прегрешения. Серов же попытался драматизировать душевные переживания Петра, заставив его «зарезать жену, как курицу». Этот трагический конец получался несуразным, неубедительным, что не могло не отразиться и на музыкальном воплощении роли, утратившей к финалу свою убедительность и силу.

Работая над партией Еремки, Шаляпин все время ощущал двойственность в себе, какое-то непонятное противоречие. А потом понял: в самой роли, в характере его героя есть это незримое для него противоречие… К какой эпохе относится его герой? Серов поместил своих героев в XVII век, то есть в тот век, который хорошо ему знаком по «Борису Годунову». Но в опере мало музыкальных и бытовых примет именно XVII века. И Шаляпину все время казалось, что действие оперы происходит в современные дни, на какой-нибудь фабричной окраине Москвы. Ведь у Островского рассказывается о XIX веке, о событиях вполне понятных и злободневных для зрителя.

Шаляпину нравились бытовые, комические и некоторые лирические сцены оперы. Драматические эпизоды, речитативы казались ему слабыми, невыразительными и даже нелепыми. Что-то добродетельное и тоскливое чувствовалось в первом акте, драматически-несуразное — в последнем. Только Еремка — его Еремка — может вытянуть весь спектакль. Но и в этой партии нет красивых арий, нет чистой кантилены, кроме знаменитой масленичной песни «Широкая Масленица, ты с чем пришла…». Необходимо искать игровые краски для создания образа, лежащие за пределами драматургии оперы, а это как раз нравилось Шаляпину: здесь открывался простор для поисков. Не только петь, но именно играть. Вот главное, что он мог внести в исполнение этой роли. Сколько таких забубённых головушек бродит по Руси, которых он воочию видел. Он первый в опере сыграет этакого босяка, а уж потом актеры его любимого Художественного пусть играют «На дне» в драме. Еремка — это своего рода тоже дно, человек, которого жизнь, обычная, нормальная, не принимает, бросает в разные стороны, пока он окончательно не опускается…

В хлопотах и заботах мелькали день за днем…

Бывая у Теляковского, Шаляпин вел переговоры о новом контракте.

Теляковский согласился платить ему сорок тысяч в сезон. Другие пункты контракта вызывали у него возражения.

Они сидели в кабинете Теляковского, мирно беседовали, а в комнате рядом делопроизводитель распорядительного отделения Русецкий вносил в контракт особые условия.

Иной раз мирное течение беседы нарушалось.

— Ну почему вы не хотите дать мне постоянную годовую ложу для моего друга Горького и еще три ложи для друзей?

— А как этих друзей фамилии? — тут же задавал каверзный вопрос Теляковский, чувствуя, что Федор Иванович хочет воспользоваться случаем и выторговать еще что-то для себя.

— Ну зачем вам знать их фамилии? Достаточно того, что их много. Они просят билеты на мои спектакли, а где мне их взять? У меня нет кассы на дому.

Шаляпин был уверен, что Теляковский подпишет с ним контракт. Спектакли были уже объявлены. Афиши расклеены, билеты почти все распроданы, дают огромные деньги, каких еще ни одному артисту не платили в императорских театрах… Но ему хотелось еще что-нибудь попросить, потребовать.

— Проходу не дают, Владимир Аркадьевич, все просят билетика. Поехали с Коровиным в ресторан «Медведь», сели спокойненько, выбираем, конечно, что поесть и выпить… Подсел к нам Вася Андреев, ну, знаете его, основатель русского оркестра и вообще старый мой товарищ. Разговариваем, вспоминаем прекрасный вечер в честь президента Лубе. Так нет же… Подходит какой-то здоровенный мужик и обращается ко мне: «Я никак не могу достать билет на спектакль. Вы теперь знаменитость, а я вас помню, когда вы только начинали. Дайте-ка мне два билета». Я так вежливо отвечаю: «Я же не ношу с собой билетов. Обратитесь в кассу театра». Тот повернулся к Андрееву, с которым, оказывается, был тоже знаком, и начал рикошетом меня оскорблять: «Загордился не в меру! Забыл, как в Казани пятерку у меня выклянчил». И все это громко, на весь зал, чтобы слышали. Можете себе представить мое состояние. Понятное дело, пришлось маленечко тряхануть его так, чтобы он отлетел от нашего стола. Ясное дело, все его приятели бросились на меня… Как же… Всем хочется хоть таким образом унизить артиста… Но только не на того напали.

— И что же? — с наигранной заинтересованностью спросил Теляковский, ибо он отлично знал про этот скандал, о котором, естественно, ему рассказал Константин Коровин.

— Ну что… Раскидал их всех, как цыплят… Ведь они не прошли такой школы жизни, как я. Но пообедать не пришлось. Поехали в «Стрелку». Только уселись, метрдотель на серебряном подносе подает нам бокалы с шампанским. Естественно, на подносе лежит карточка какого-то господина, который тут же не замедлил приподняться и зааплодировать, а за ним и весь зал… И кричат: «Спойте, Шаляпин, спойте…» Что я им, нанялся, что ли. Нигде нельзя спокойно посидеть. Житья не дают. Пришлось снова уйти, а то был бы скандал. Я же есть хочу. А им какое до тебя дело? Пошли к Лейнеру, думали взять отдельный кабинет, а у него не оказалось. Тогда — в «Малый Ярославец», где наконец славно поужинали в компании с Глазуновым и каким-то виолончелистом… Ну куда это годится? А все потому, что у меня не было билетов.

— Федор Иванович! Ведь еще в первом контракте у нас был пункт относительно билетов.

— Да, был. Я оговаривал в контракте, что буду сам распределять часть билетов публике, но контракт, понимаете, Иола потеряла. А из-за этого черт знает что выходит. Не верит никто, что у меня билетов нет. А получается, будто я дать не хочу. Так что придется кассу открывать у меня в доме.

— Да что вы, Федор Иванович, хлопот не оберетесь. Ведь круглую ночь у ваших ворот будут стоять.

— Ну тогда пускай мне дадут полицию, чтобы разгонять.

Теляковский уже хорошо знал переменчивый характер Федора Шаляпина и полностью соглашался с ним, но вносить в контракт предложенный пункт не торопился, ловко переводя разговор на другие темы. Шаляпин увлекался, загорался новыми мыслями и полностью отключался от только что высказанных обид и предложений.

— Ну а как же наш контракт, Владимир Аркадьевич? — спросил Федор Иванович, прощаясь.

— Знаете, Федор Иванович, что мы сделаем? — решился Теляковский. — Я подписываю чистый бланк контракта, а вы вносите дополнительные пункты, какие вам нравятся. Вношу только сумму годовой оплаты, как мы с вами договорились…

Шаляпин взял чистый бланк контракта с подписью Теляковского, где стояла годовая сумма оплаты: сорок тысяч. И вполне удовлетворенный, распрощался с директором.

Теляковский, довольный своей затеей, думал: «Пусть старается придумать что-нибудь пооригинальней, все равно, кроме платы, ничего выполнить невозможно. Надо же придумать, чтобы у его уборной стояли два вооруженных солдата с саблями наголо для устрашения репортеров. Этакое придумать! Видите ли, они мешают ему сосредоточиться перед спектаклем. Правильно, конечно, пускать не следует, но зачем же с саблями наголо? Чудит Феденька, чудит. Но, Господи, какое же это изумительное явление в нашей опере. И как это нам удалось его перехватить… Ведь давно уже опера делает полные сборы. Никогда этого не было, все время на дотации. Нет, великий артист. Явление исключительное, даже в капризах».

24 сентября состоялась премьера «Вражьей силы». Привычно все было в Большом театре. Накануне вырывали из рук билеты в кассе, у барышников — за бешеные деньги, толпы друзей вымаливали билетики у самого Шаляпина, у Иолы Игнатьевны, у ближайших его друзей. Но всем билетов, конечно, не досталось, потому и недовольных было гораздо больше, чем удовлетворенных.

В газетах пространные статьи возвещали о рождении еще одного художественного образа, созданного артистом. Шаляпин теперь уже не так торопливо, как некогда, разворачивал полосы газет. Его не удовлетворяли простые похвалы, радовался только тогда, когда его возвеличивали, ставили рядом с выдающимися певцами прошлого. Равным себе он никого не видел. Тон выступлений действительно изменился. Редко недоброжелатели высовывали свой нос. Шаляпин становился самым популярным актером современности.

«Еремка получился неподражаемый, точно сорвавшийся со страниц Горького, яркий и верный жизни с головы до пяток, от первого слова до последнего. И если сначала эта необычайная на оперной сцене фигура вызывает у слушателя только добродушную улыбку, то в сцене наущения Петра и позже улыбка сменяется тем смешанным чувством ужаса и отвращения, которое невольно внушает к себе человек-зверь, готовый из-за рубля и штофа водки на убийство. Многие ставят в упрек Еремке г. Шаляпина, что в нем не было ничего демонического, мефистофельского. Упрек этот вряд ли основателен. Прежде всего, сам композитор не хотел ничего подобного… С другой стороны, демонизм уместен только там, где есть сознательная, импонирующая сила зла и отрицания. В Еремке же сильны только темные инстинкты, опоэтизировать которые и трудно и незачем…» — писал Ю. Д. Энгель, один из наиболее умных и чутких музыкальных критиков своего времени.

Огромные толпы желающих послушать Шаляпина, разговоры на улицах, в гостиных, в редакциях газет и журналов нарастали как снежный ком, превращаясь в огромный всенародный форум, на котором обсуждались проблемы шаляпинского и русского искусства вообще.