Глава третья Парижские университеты
С радостью возвратился Петр Иванович Мельников в Москву из Парижа… Казалось, все складывается прекрасно, встретили его сердечно, принимал активное участие в постановках новых опер, готовился к дебюту как оперный певец, но… Горько вспоминать прошедший сезон. Конечно, Петр Иванович знал, что голос его далек от совершенства, но так провалиться он не ожидал. И снова уехал в Париж, чтобы еще раз попытаться упорной серьезной работой с профессорами пения достичь хорошего результата.
Как и год тому назад, Петр Иванович стал заниматься с Бертрами. Каждое утро от девяти до десяти он работал с ней. Сначала обычные упражнения для постановки голоса, потом пел выученные им партии, особенно те, где он еще недостаточно овладел постановкой звука. После небольшого перерыва он начинал самостоятельно, с помощью аккомпаниатора естественно, разучивать партии, которые он предполагает попросить для нового дебюта у Мамонтова. И с каким наслаждением он занимался в эти часы, не теряя надежды на успех… Вот его настоящее дело, вот его будущее.
Апрель, май прошли в упорной, самозабвенной учебе. Оно и понятно. Он должен за это время серьезно подготовиться к самостоятельной работе, ведь в один прекрасный день он будет предоставлен самому себе, не век же ходить в учениках, не век же ходить на помочах, и если не устоишь на своих ногах, то можно потерять все — надежду, мечты, радость жизни. Выучив «Хованщину», «Псковитянку», затем «Анджело», приступил к разучиванию партии Петра во «Вражьей виле».
Не теряя веры в себя, он вовсе не был убежден, что оперный певец может рассчитывать на успех каждой исполненной им партии. Напротив, горек хлеб певца, столько потов сойдет с него, прежде чем он достигнет успеха. В особенности трудно на первых порах, когда приступаешь к разучиванию партии. Стоило ему взяться за новую партию Петра, как голос потерял звучность, утратил какие-то приобретенные в других партиях краски… И каждое утро, перед самостоятельными занятиями, он идет к Бертрами и настраивает свой инструмент на привычных, простых упражнениях. Вот и вся его работа с ней. Чисто механическая. Да оно и понятно: прежде чем играть на скрипке, идут в лавочку и покупают скрипку. Эти-то «скрипки», и чрезвычайно надежно, готовятся у Бертрами. Он это понял еще по прошлому году, когда она многому научила не только его самого, но и даже Федору Шаляпину было полезно с ней позаниматься. Именно она научила Петра Мельникова всем позициям, не только вызвала наружу голос, но и превосходно поставила каждую ноту так, что теперь только от него самого будет зависеть, как он распорядится всем приобретенным у Бертрами. Что же касается музыкальной стороны, то она ничему его не научила, тут она сама слаба. Интересно то, что на всех уроках Бертрами заставляет преувеличивать, заставляет петь каждую ноту, каждую фразу много шире, чем следует. И скорее всего, она права, ведь на сцене, из-за естественного волнения, масштаб изменится сам собой. Но только по утрам она заставляла петь преувеличенно большим звуком, вечером же, если уроки проходят и вечером, то она предлагает прикрывать звук, в противном же случае, если не уравновешивать звук утренним открытым упражнением, певец может совершенно загнать его, и он утратит свою природную красоту, как уже много раз бывало. Так что во всех ее приемах обучения есть здравое основание. Вот почему он снова вернулся к ней.
В Москве ходили слухи, что Бертрами самозванка, что ее система обучения не дала еще никаких положительных результатов. Петр Иванович в письмах, в разговорах с приезжающими в Париж пытался опровергать все эти слухи. У нее есть определенные успехи как у педагога. Недавно ее ученицу Марго приняли в Комическую оперу, и она дебютирует в «Орфее». Петр Иванович был на пробе, голос Марго звучал превосходно. Так что же еще нужно? Нет, с педагогом ему повезло. А как порадовалась сама Бертрами успешному дебюту своей ученицы.
А бывало, Петр Иванович, разочарованный в своих успехах и больше не надеясь ни на что, бросал все, увлекаясь праздной парижской жизнью, пропадал на скачках, выигрывал и проигрывал и вообще вел бесшабашную жизнь молодого человека, беззаботного и богатого. Но снова одумывался, снова брался за работу. Жизнь входила в свои берега, восстанавливался порядок, но наступало раскаяние, сожаление, ибо прекрасно налаженный голос после такого перерыва в занятиях невозможно было снова наладить за много дней упорного труда. А это приводило его в ужас. А если это произойдет и в Москве, когда он начнет свою артистическую карьеру? Нет, нельзя пропускать занятия, нельзя допускать перерывы. Иначе ему никогда не видать оперной сцены, а без этого он жить не может.
И дело даже не в том, что он родился и вырос в семье знаменитого солиста Мариинского оперного театра; просто все отцовское: его заботы, радости, огорчения, удачи и неудачи — вошло в жизнь, в душу его сына. Он слышал разговоры вокруг поставленных опер и сыгранных партий. С детства волшебный мир театра манил его своими таинственными делами, и с тех пор эта любовь к театру стала словно неизлечимой душевной болезнью.
Конечно, таким, как отец или Федор Шаляпин, ему не стать, нет такого голоса и таланта. Но он добьется чести работать в труппе Частной оперы, вместе с Мамонтовым, Шаляпиным, Коровиным, работать и думать, что совершаешь большое дело становления русской оперы. Никто не знает, выйдет ли из него певец и вообще хоть что-нибудь, а только сейчас он испытывает гордость и гордость оттого, что он со всеми этими выдающимися деятелями искусства близок, готов помогать им, служить им. И, вспоминая Частную оперу, Петр Мельников радовался сопричастности к большому делу. В эти минуты ему казалось, что и его дело спорится, что многие его личные заветные планы близки к осуществлению, что наконец-то и он достиг своего, занялся серьезно любимым делом и с каждым днем чувствует всевозрастающие силы, голос его крепнет неустанно, связки развиваются, и он ежедневно убеждается, что может одолеть такие вещи, о которых и мечтать не смел, и тогда он с особенной радостью и наслаждением думал о работе в Частной опере под руководством любимого Мамонтова.
После таких раздумий ему уже казалось, что он рядом с Мамонтовым, помогает ему в его заветном деле. И он с новой яростью принимался за работу, бесконечное число раз повторяя роль Петра из «Вражьей силы». Весь издергался, после трехнедельного труда ему снова показалось, что он одолел роль, убедился, что сможет с ней справиться, но снова брала его оторопь перед сложностями партии, и он готов был бить стекла от бессилия. А через несколько дней он просит эту роль у Мамонтова для дебюта в новом сезоне. В такой роли, считает Петр Мельников, можно развернуться, можно выдать все, что Бог ему дал, и потом верно оценить себя. Естественно, он понимает всю трудность такого дебюта и все-таки рискует взять на себя такую ответственность. Он не побоится, он из тех людей, которые думают: хотеть — мочь. Он поставил перед собой задачу — во что бы то ни стало будет петь, и вот он работает изо всех сил, причем берется за вещи самые трудные. С его «гунявым» голосом он взялся за роль Лереца в «Самсоне» и на первых порах, конечно, был смешон. И Мамонтов, и другие его доброжелатели заметили, что он не готов к исполнению таких ролей. Но энергия его не ослабевала, и он добился своего и пел Лереца так, как надо. И спасибо Мамонтову, что он поверил в него. Второй его задачей была еще более трудная — «Рогнеда». Татьяна Спиридоповна Любатович, следившая за его первыми репетициями «Рогнеды», очень деликатно и, как всегда, доброжелательно говорила ему, что он берется за непосильное. Но он продолжал все-таки работать, и порой возникало трудное положение: он словно до предела натянутая струна, готовая вот-вот лопнуть. И что же? В ходе беспрерывного труда он вдруг почувствовал, что связки поддаются работе, здоровы и не утомляются, и к январю он одолел и «Рогнеду». Вот когда он убедился, что связки его отцовского происхождения, постоянным упорным трудом он нашел многие отцовские звуки. Это бесконечно его обрадовало и придало ему еще больше энергии…
И теперь новая победа над ролью Петра. Это не могло его не обрадовать. Теперь он с радостью будет ждать нового дебюта. Конечно, он не нахал и хорошо знает, что иллюзия и что действительность. В результате усиленной работы из него сейчас получается певец-декламатор, и в минуты откровенности с самим собой осознает: кантилены ему стоит побаиваться, и не только потому, что не учился этому, а просто потому, что у него нет этих способностей. Правда, Иноземцев его утешал, дескать, не все сразу, но он-то понимал: этому трудно научиться, если нет голосовых данных. А может… Бог даст, и на будущее лето он приедет снова в Париж и займется тогда кантиленой… Ах, если б Савва Иванович послушал, как он поет Таис на французском языке, то, наверное, порадовался бы за своего преданного помощника и ученика и сказал бы, что уроки во Франции не прошли даром. А какую школу проходит молодой певец, постоянно слушая французских басов, таких, как Дельмас.
Живые уроки лучше всяких занятий даже со знаменитым Дюбирелли… А разве не получает он серьезные и глубокие уроки у актеров Французской комедии, где бывает очень часто. И не только сценическое искусство постигает Петр Мельников во Французской комедии, но даже чисто голосовая работа этих трагиков ему как будущему артисту очень полезна, и он берет у них довольно многое…
И, полный противоречий, поисков своего места в жизни, Петр Иванович Мельников вспоминал свои дебюты в Москве. Частная опера переживала подъем, предлагая своим слушателям одну премьеру за другой… Вслед за «Псковитянкой», «Садко», «Рогнедой» и многими другими русскими операми поставили «Хованщину». Но как поставили-то? Уж слишком поспешно. Конечно, не сравнить ни с какими другими постановками, слабыми, любительскими, но и эта постановка не может удовлетворять возросшим вкусам… Положение Частной оперы, вроде бы исчерпавшей весь русский репертуар, требует большого обновления… Петр Мельников, внимательно наблюдая за всеми постановками Частной оперы, видит это обновление только во введении еще неизвестного Москве комического элемента. И он готов поискать в мировом репертуаре комические оперы и перевести их на язык родных осин, как любил говаривать Иван Сергеевич Тургенев…
И часто в своих мыслях он возвращался к разговорам с Мамонтовым, которые происходили в Москве. Не так уж и много было таких разговоров, настолько занят этот действительно деловой человек, но то, что говорилось между ними, полностью сроднило их, и теперь Петр Иванович на многое смотрел глазами Мамонтова, многое они понимали и любили одинаково… Но его окружение разочаровало Петра Мельникова… Как, видимо, невесело живется Савве Ивановичу… Пришел он как-то к Семену Николаевичу Кругликову после провалов и неудач и стал горячиться, доказывать свою правоту, а ближайший помощник Мамонтова, выпятив ручки перед животиком, так прямо и сказал: «Да что вы горячитесь-то, ведь тут только жалованье получать надо». У Петра Мельникова и руки опустились. Если уж ближайшие друзья Мамонтова такого мнения, то что спрашивать с других… Пожалуй, только один живой человек и помогает Мамонтову — это Шкафер. Говорят, он стал ближе к Мамонтову, чем раньше. Вот это хорошая новость, слава Богу. А то ведь общество Клавдии Спиридоновны Винтер изо дня в день может убить животворные струны и в самом гениальном человеке, не в обиду ей будет сказано… Может, на первых порах она и была полезным человеком, этакой ширмой, которая скрывала истинные намерения Мамонтова и подлинное значение его для открывшегося театра, но и теперь она чувствует себя директоршей, позволяет себе говорить на потеху окружающим о вещах, в которых ничего не смыслит. И ее с некоторых пор еще более активное участие в деле — большое пятно на театрально-артистической «физиономии» самого Мамонтова.
«Странный человек Мамонтов, — думал Петр Иванович. — Держит Клавдию Спиридоновну в директоршах, это ничего, в порядке вещей, вроде бы так и надо… Что хочу, то и ворочу… И больно бывает слушать такие рассуждения о Мамонтове, как я люблю его и высоко ценю, а в его защиту ничего не могу сказать, когда речь заходит о таких его сотрудниках, как Клавдия Спиридоновна… А может, он вовсе и не нуждается в защите какого-то там Мельникова?.. Может. Но неужели он не понимает, что из таких вот маленьких вещей в жизни родятся большие последствия?.. Зачем после себя оставлять дурную славу в истории, когда судьбой ему дано сыграть огромную роль? Пускай она останется такой, какой должна быть… Нужно набраться смелости и высказать ему все то, что накопилось у меня на душе…»
Петр Мельников по-прежнему жил в том же самом пансионе, на улице Коперника, ставшем своеобразным пристанищем всех пансионеров Частной оперы, приезжавших в Париж для повышения своей квалификации. Секар-Рожанский, Маша Черненко, Варвара Эберле…
Пришла Варя и обрадовала:
— Петруша, мы все едем в Трувиль… Радуйся…
— А мадам Бертрами?
— И мадам Бертрами. Это ее предложение, будем купаться и заниматься…
— Ясно, мадам Бертрами, конечно, не решится всколыхнуть собою гладь моря, но будет присутствовать на берегу, соблюдая нравственную чистоту своих учеников, а также давать уроки пения.
— Ну что ты язвишь по поводу мадам Бертрами, славная у нас учительница пения…
— А я что говорю, я полностью согласен. Давай собираться, замечательное предложение, отдохнем и поработаем.
По дороге в Трувиль, знакомой и до мелочей памятной, Петр Мельников то и дело, отвлекаясь от своих друзей, жены, мадам Бертрами, возвращался мысленно к Москве, Частной опере. Совсем недавно он получил письмо от Мамонтова, в котором любимый учитель просил его помочь подобрать репертуар будущего сезона. Ну, ясное дело, не весь репертуар, а хоть что-нибудь свеженькое, не поставленное в Москве и Петербурге. Интересный человек Мамонтов. Только недавно упрекал его за неправильное отношение к постановке «Евгения Онегина», а вот сейчас пожалуйста, как ни в чем не бывало просит… Странный не только в этом… Говорят, на свадьбе Шаляпина и Иолы, которая состоялась в имении Татьяны Любатович, с которой у него были самые теплые отношения, уже опекал Машу Черненко… И почему Мамонтов так привязался к Маше? Говорят, любовница… Вполне возможно, конечно… А может, просто любимое дитя, бывают же любимые дети. Вот и Маша… Мамонтов еще в Москве спрашивал его о Маше, но он тогда промолчал…
Мамонтов смотрит на всякого молодого актера, поступившего в Частную оперу, как на ученика. Таким учеником вошел и Петр Мельников в ее состав. И сколько уж прошло времени, а он все еще ученик… Ну что ж… Каждый спектакль — это экзамен. И каждый ученик должен приходить к директору и признаваться чистосердечно: «Вот эти билеты я не могу хорошо ответить на экзамене». Директор, конечно, сердится, что ученик не «стреляет»… А что было бы, если каждый, кто не готов, не умеет, стрелял бы мимо цели?.. Ведь только так мог стрелять начинающий стрелок. Только так может начинать и молодой артист… Допустим, он, Петр Мельников, рискнул бы стрельнуть плохо. На Частную оперу напали бы, упрекнув, зачем выпускать таких артистов… Нет, он ружье, которое всегда стреляло, и никогда Мамонтов не слышал от него «не знаю» или «не мое дело», и ни разу он не манкировал службой…
Петр Мельников драматически серьезно переживал свой провал в Частной опере. И уж приехали в Трувиль, купались, отдыхали, работали, а все воспоминания его уходили в прошедший сезон. Одним из его любимых собеседников стал приехавший во Францию молодой артист Шкафер, спокойный, обаятельный человек, тоже мечтающий о карьере артиста. Мамонтов стал поручать ему и режиссерские работы, а поэтому темы многих бесед сводились к прошедшим в сезоне операм.
— Вот вы все восхищаетесь постановкой «Хованщины»… Ну, ясное дело. Шаляпин бесподобен, тут и говорить нечего… А остальные? — Высокий Мельников иронически повернулся к небольшому Шкаферу, как будто именно он и был виноват во всех недочетах нашумевшей постановки. — На мой взгляд, Голицына должен был петь только один Секар. Он сам по себе настоящий Васенька Голицын, без всякого грима, и его иностранный акцент, к тому же польский, был бы совершенно на месте тут. Он один может более или менее дать барина, и опера имела бы другую физиономию с его участием в этой небольшой партии. И потом… Почему вы одели его во французский кафтан? Это резко, слишком резко на общем фоне.
— А мы ничего не могли найти более подходящего, а потом, вы же знаете Мамонтова, ему так вот захотелось подчеркнуть индивидуальность князя Голицына. — Шкафер принимал участие в постановке «Хованщины» и все замечания принимал на свой личный счет.
— Надо было суметь найти переходную ступень от одного костюма к другому, не такой кричащий контраст возник бы на сцене…
— Художники долго искали…
— Что ж тут искать… Достаточно было посмотреть картину Перова «Софья и раскольники», а еще лучше повнимательнее рассмотреть суриковскую «Петр и стрельцы», налево от Софьи стоит фигура в кафтане, бритый и с одними усами. Это и есть, если не ошибаюсь, Голицын…
— Надо подсказать Мамонтову, он чутко воспринимает подобные замечания. — Шкафер внимательно слушал своего товарища.
— А уж про декорацию кабинета князя Голицына и говорить не хочется…
— Нет уж, говорите, говорите.
— Да положительно нехороша, ни по композиции, ни по грязноватому, скучному тону ее. В Малом императорском театре есть декорация, которая как нельзя лучше подходила бы сюда, это кабинет боярина в «Веницейском истукане». Если бы Коровин дал себе труд хоть раз посмотреть ее, то он сам бы сейчас переписал всю декорацию, поняв, что Мусоргский хотел тут дать.
— Петр Иванович, ваши замечания очень интересны. Что ж вы в ходе работы не высказали их?
— Да там столько авторитетов, и все с таким гонором. Разве послушают… А вот еще одно… Разве вы не заметили, что в «Хованщине» нет Хованского? Это тоже в своем роде ружье, которое не стреляет. Только первый выход у Бедлевича интересен, и это дело рук, конечно, самого Мамонтова, в каждом месте я видел его, а есть момент, где словно сам Мамонтов был на сцене собственной персоной. Бедлевич просто демонстрировал свою фигуру, а мысль была Мамонтова. Этот выход исчерпывает собою весь интерес исполнения Бедлевича. Вся же остальная роль — это просто жирная свинья, а не Хованский. Поет Бедлевич невозможно скверно. И вот что я бы сделал на месте Мамонтова…
Мельников и Шкафер гуляли по берегу моря. Вокруг сновали модно одетые отдыхающие, а два русских певца ни на что не обращали внимания, поглощенные своими разговорами…
— Частная опера, — продолжал развивать свои мысли Петр Иванович, — приобрела физиономию чисто русского характера. Если ставить теперь иностранный репертуар, то надо это делать с большой осторожностью. Все теперь должны понять, что эта публика не так отзывчива к иностранному репертуару, как к русскому. А русский основан весь на басах, а басов-то по-настоящему у Частной оперы — только один Шаляпин. А между тем можно поискать подходящие басы… Вот в Петербурге сейчас есть молодой бас Шаронов, о котором я слышал самые лестные отзывы… Стоило бы Мамонтову повидать его, двумя-тремя словами очаровать, как он это умеет делать со всяким, и включить его в состав Частной оперы. Ведь предприятие растет не по дням, а по часам… Надо искать хорошие силы, а не довольствоваться золотою посредственностью… На одном Шаляпине репертуар не вытащишь…
— Мамонтов говорил, что весь репертуар русский исчерпали, нечего ставить. А каждый сезон должен иметь свою изюминку. — Шкафер тоже был уверен, что ничего уже и не осталось из русских опер, которые не ставились в русских театрах.
— А почему бы не поставить очаровательного оберовского «Бронзового коня»? Москва, кажется, не знает совсем этой вещи. Там две басовые партии, Шаляпин сможет блеснуть своей колоратурой в партии Фермера. Это будет новостью для Москвы.
— Когда я уезжал из Москвы, стали упрямо поговаривать о постановке «Бориса Годунова»…
— А вот и прекрасно. «Борис» сделает большое дело. Я недавно столько наговорил Шаляпину про Бориса, что разогрел его до последнего градуса, и, должно быть, он сам упросил Мамонтова поставить «Бориса Годунова».
— «Бориса» еще не решено, Мамонтов колеблется, боится, что не вытянем… А вот «Анджело» решено твердо ставить, уже и вам отведена роль.
— Да, я уже знаю, Мамонтов мне написал… И чем больше я изучаю оперу, тем больше я люблю ее, и люблю не только свой потраченный на нее труд, а с каждым новым днем открываю все новые и новые красоты. Роль моя почти готова. Я истратил три недели на изучение и только теперь постиг удивительные вещи этой партитуры… И меня занимает вопрос… Если я с трудом понимаю ее красоты, то, спрашивается, когда же поймет оперу публика… По теории вероятности — никогда, что и случилось при первой постановке, двадцать пять лет назад, когда опера была поставлена в бенефис отца. Это был, кажется, первый бенефис отца… Кроме потрясающей драмы, каждая роль имеет свои красоты. Но самая большая роль — это роль Секара, сколько в этой роли красоты, чисто итальянского, трагического характера, и как нельзя лучше соответствует данным Секара. А Шаляпин может дать удивительную фигуру Подесты, в длинном сенаторском балахоне с черной бородой чуть не по пояс, словом, эту фигуру, которую вы видите на маленьком офорте в самом начале драмы. Помните?
— Да, я тоже начал изучать драму, — заинтересованно сказал Шкафер.
— А для грима я бы порекомендовал лицо маркиза, брата жены Сергея Саввича, только лет сорока — сорока пяти, с длинной широкой бородой. Вот каким я бы представил Подесту.
— Ну уж если возьмется за эту роль Шаляпин, то он сделает так, как ему захочется.
— Так хочется работать в театре Мамонтова, сколько можно было бы хорошего сделать, — мечтательно заговорил Мельников, который все еще переживал свою неудачу прошедшего сезона. — Мы с Секаром вскоре начнем разучивать свои дуэты по «Анджело». И вообще как я счастлив, что вы с Секаром приехали. Я надеялся, что приедет и Федор, но любовь превыше всего…
— Цезарь Кюи уже не раз спрашивал Мамонтова, когда же он поставит его оперу, а Савва Иванович все почему-то тянет…
— Видимо, пугается больших затрат… Декорации, костюмы… Но для постановки такой оперы ничего не нужно жалеть… Бесподобный получится спектакль, если его поставить с душой, как Савва Иванович это может…
— Согласен, сильное впечатление может произвести этот спектакль… Но и работа нас ожидает трудная.
— Я понимаю «Анджело» как истинную музыкальную драму… Это тоже драма, которую мы видим во Французской комедии, где всякий актер тщательно, четко и не торопясь поет стихи своей роли. Кюи так же, как и Мусоргский в «Хованщине», приходит на помощь актеру и рисует ему музыкальную ткань декламации, но все-таки декламация должна быть на первом плане… Мучаюсь, думаю, работаю, но не знаю, достиг ли я этого в передаче авторского замысла и достаточно ли четко произношу слова. Вот что меня интересует…
— Если хотите, я послушаю вас с Секаром, когда вы будете готовить дуэты… Мне это тем более интересно, что Мамонтов обещал и мне дать роль в «Анджело»…
— Это замечательно. Вы знаете, там все роли интересны. Вот вам сыграть бы короля. Как можно бы красиво обставить выход короля, правда, ему должно быть не больше девятнадцати лет.
— Боюсь, я не готов для такой характерной роли… Может, мне в качестве режиссера попробовать свои силы?
— Режиссеру-то трудно работать над этой оперой… Декорация одна и та же от начала до конца. Это скучно, но в то же время лишняя причина написать ее тщательно… А роли все действительно интересны… Тут есть над чем поработать… И если постановка «Анджело» действительно решена и мне поручат роль Галеофы, то я, пожалуй, съезжу в Падую и посмотрю на места, где происходит действие, не найду ли что любопытного для постановки. Что вы скажете?
Шкаферу было интересно говорить с этим молодым талантливым человеком, который самостоятельно и серьезно судит об искусстве, готовясь к театральной деятельности.
— Конечно, это просто будет очень кстати… А как вы находите Большую оперу в Париже?
— А… — Мельников досадливо махнул рукой. — В последний раз я был на «Фаусте», и на меня пахнуло немного Большим театром в Москве. Та же страшная рутина, которая чувствуется в постановках «Гугенотов» и «Пророка». Даже тошно делается. Те же люди превосходно ставят новейшие произведения и терпят такую гнусность в старых шедеврах. Ну ни одного светлого проявления режиссерской мысли за весь спектакль, черт знает что такое! Мефистофель Дельмаса — это канатный плясун, Тонио из «Паяцев» в первых трех актах и какой-то кардинал в последнем. О Фаусте Ларри и говорить даже не хочется. Ну, словом, все скверно и прямо позорно для Французской академии… А вот «Богема» — совсем другое впечатление…
— Мамонтов собирается поставить «Богему».
— Да, он удивлялся, почему мы не свели знакомства с художниками или артистами, хотел через нас познакомиться с настоящей богемой. Вот мы и познакомились, я проник в настоящую богему… Завел дружбу с настоящим Рудольфом и настоящей Мадлен. Мы даже встречали вместе Новый год, когда жили здесь зиму, компания попросила меня спеть, я имел шумный успех и на другой день получил от Рудольфа сонет… Довольно презабавный…
— Это все может пригодиться, когда мы будем ставить «Богему».
— Возможно, наблюдений предостаточно…
— Но вы знаете, Петр Иванович, самой главной работой очередного сезона Мамонтов считает «Орлеанскую деву». Понятно, мы будем работать и над «Богемой» и «Вражьей силой», возможно, и «Бориса Годунова» поставим, но прежде всего «Орлеанскую деву».
Мельников словно ждал этой темы, радостно взмахнул руками и весь расплылся в улыбке. Шкафер будто подслушал его мысли, тайные мечтания поработать и над этой одной из любимых его опер.
— О, я уж давно мечтал, когда Савва Иванович решит поставить эту оперу. В Париже я нашел у букинистов издание истории Иоанны д'Арк, иллюстрированное в красках. По рисункам оно напоминает старое английское издание иллюстраций шекспировских трагедий в одних контурах. Не знаю, случалось ли вам видеть это дивное издание. — Шкафер горестно пожал плечами. — У моего отца оно есть, и он страшно им дорожит… И вот эту книгу я пошлю Мамонтову, вся монтировка «Орлеанской девы» как на ладони. А какие чудесные костюмы! Сколько стиля и простоты. Когда я приобрел эту книжицу, я не мог целыми днями наглядеться, бесконечно мог разглядывать рисунки…
— А когда вы собираетесь послать книгу Савве Ивановичу, он ведь собирался сначала на свадьбу Шаляпина, а потом в Карлсбад, в Италию…
— Как это похоже на Савву Ивановича… Ни минуты покоя… Кстати, в Карлсбаде живет сейчас Лакруа. Вот кто мог бы как нельзя лучше спеть, голос ее чрезвычайно подходит ко всем требованиям Чайковского.
— Голос-то голосом, но какова она на сцене, вы знаете ее? Савва Иванович сейчас особое внимание обращает на эту сторону артиста.
— Мне удалось ее видеть всего раз… в «Песне торжествующей любви»… Она была трогательна, прекрасна, дала полную иллюзию на сцене. И ее недостаток — ее холодность на сцене — как нельзя больше подойдет к Иоанне.
— Разве холодность — главная особенность Девы? Савва Иванович видит прежде всего в ней силу и героизм и на этом будет настаивать…
— Вот та книга, которую я вам покажу в Париже, увлекала меня настолько, что я был покорен тем толкованием образа Девы, которое дано в рисунках. Думаю, что и Мамонтов тоже пересмотрит свои взгляды на этот образ, да и вообще на оперу… Просматривая книгу, я словно бы вместе с художником проигрываю все на сцене и сближаюсь с ним в толковании Девы, в понимании ее характера и ее роли в истории Франции.
— Так что же вы имеете в виду?
— Существуют два толкования образа Девы. Первое — немецкое, выработанное не Шиллером, а немецкими актрисами, которых я пересмотрел пять или шесть, сейчас точно не припомню. Это какой-то гренадер, утративший всякую женственность, который прет в сражение с распущенными волосами. Единственное обстоятельство, заставляющее зрителя предполагать, что под кирасой женское тело. И вот поймите… Если б так было в действительности, то скоро б нашелся здоровый детина, который, будучи сильнее ее физически, уложил бы ее на месте. Нет, не в том была ее сила, заставившая без оглядки бегущие войска остановиться, а потом повернуть на преследовавшего неприятеля и одержать победу… Это была внутренняя сила, которая всего лишь несколько раз, как ярко вспыхивающее на мгновение пламя, разгорелась в этом хрупком детском тельце… Так поражала она все вокруг себя, что свои шли на самые отчаянные подвиги, а неприятель бежал. Вспомните, по истории Иоанна даже не умела владеть мечом, шла со своим знаменем, и только раз шальная стрела поразила ее в икру. Вот почему я согласен со вторым, чисто французским, современным толкованием Девы… Это хрупкое детское тельце — ведь Иоанне всего лишь девятнадцать лет. Ничего в ней необыкновенного нет, и только в минуты необходимости разгоралось в ней вдохновение, все в ней преобразовывающее, и окружающие поклонялись ей как святыне… Вот две основные черты роли, и их строго надо разделить и оттенить…
— Петр Иванович! Но вы только что говорили, что Лакруа холодна в своем исполнении… Как же она…
— Понял. Беру свои слова обратно. Нет, не Лакруа должна петь Иоанну, она ее не поймет и сведет на немецкое толкование: распушит волосы, которые все время должны быть заплетены в детские косички. Пожалуй, две артистки могут дать настоящую Иоанну — это Пасхалова и Цветкова. Первая превосходно даст деревенскую девочку с косичками, но будет слабее Цветковой в моменты ее вдохновения. Цветкова, уже испытанная, талантливая артистка, с ее чудесными глазами, даст просто превосходно. И фигура Цветка — этой Снегурочки — отлично будет гармонировать. Только надо Татьяне Сергеевне поручить, чтобы ни одно полотенце не утолщало бы ее корсета. А Пасхалова будет дублировать ее… Вот вам и решение главного вопроса…
— Мы-то решим здесь, а Мамонтов уже все наметил. И будет так, как он скажет…
— Ну что ж, хозяин барин, как говорится, тут мы можем ему только советовать…
Мельников умолк, подавленный сказанным. Действительно, он так сроднился с этой эпохой, так проник в образ юной Иоанны, дивный в своей героической прелести образ, полюбил эпоху, так ярко и рельефно показанную Шиллером и художником, создавшим иллюстрации к драме. И вот все может пойти прахом… Если уж Мамонтов упрется, его не переубедишь, и получится еще одно немецкое толкование этого неповторимого характера.
— Да, пожалуй, вы правы… Грустно бывает… Все вроде бы продумаешь, а результат не тот… А я уж продумал почти все картины. Думал и о костюмах… Самое интересное… Основной тон костюмов характеризуется в излюбленной Василием Дмитриевичем Поленовым гамме тонов костюма Мефистофеля…
— То есть полиняли красно-коричневые и оранжевые тона?
— Вот именно… Это очень красиво, и веет чем-то архаическим. Как был бы хорош епископ в таком одеянии, строго допрашивающий Иоанну. В той книге, о которой я вам говорил, есть полная церемония коронования, вся как на ладони… Фигур не много… Надо обязательно заготовить трубы. И как хорош был бы в вашем исполнении образ короля, у вас масса данных для этого образа…
— Савва Иванович, может, и даст что-то в этой опере, но определенного еще ничего… Определенно Мамонтов лишь говорил, что в образе Девы он видит прежде всего силу и героизм.
— Ах да… Теперь относительно самой Девы… Я позволю себе отстаивать свой взгляд на этот образ… Сила и героизм… Но как это понимать… Нравственная сила — да… Но по-моему, в основе этого образа лежит таинство. Повторяю, это не личность, это идея. Ее-то и надо воплотить, вот блестящая задача перед всеми исполнителями «Орлеанской девы». Тут Мамонтов может показать себя… Пусть публика с Кондратьевыми и Барцалами поймет, как надо работать и трактовать такие высокие сюжеты, и приступать к ним надо как к священнодействию.
— Все восхищаются постановкой в Малом…
— Я не видел постановки в Малом театре, но не раз слышал восторженные отзывы о Ермоловой и общем исполнении трагедии. Но вот у меня не укладывается в голове Ермолова с Орлеанской девой… К несчастью, как-то увидал я ее портрет в костюме Девы, чуть не в белых атласных туфлях. Да я бы за одну такую внешность не пустил ее на сцену! Вот Частной опере следует показать, что мы такое, и утереть нос Малому театру да посбить им спесь немножечко…
— Петр Иванович, разве дело в том, чтобы устраивать соревнование… Нужно взять у них самое лучшее в игре драматических актеров, поучиться у них игре, распределить роли так, чтобы каждый мог выявить свои лучшие данные…
— Конечно, если Мамонтов будет настаивать на своей трактовке «Орлеанской девы» и давать в спектакле, в образе Иоанны, «силу и могучую энергию, а главное — талант и восторженность», то вряд ли получится что-то новое и оригинальное по сравнению со всеми предыдущими постановками. И главное, не согласен относительно силы… Ну давайте рассмотрим оперу. Где артистка может проявить силу? Разве только в начале сцены с Лионелем, и нигде больше. Первый акт — смирненькая девочка, требующая восторженности, тут я с Мамонтовым согласен. Второй акт — у короля: ее рассказ и чудесная передача молитв короля. И чем исполнительница будет проще, тем лучше. Опять-таки силы никакой не требуется… О третьей картине мы уже говорили… В четвертой и пятой: любовный дуэт и раскаяние… Вот и все… Имея сильную исполнительницу, театр может дать один маленький хороший момент в опере, а все остальное, главное, проиграет. В исполнении же маленькой Иоанны проиграет один мимолетный сильный эпизод, кстати не представляющий ничего особо важного, но зато выплывает вся простая, поэтичная и трогательная Дева. Судите сами… Скорее всего, вам придется помогать Мамонтову…
— Кто знает… Не исключено, конечно… — Но уж очень много интриг вокруг каждой постановки…
— С мужскими-то ролями интриг меньше… Тут все просто… Роль Карла Седьмого написана как будто для вас, Василий Петрович. Вы дадите прекрасную фигуру короля… Кардинал — настоящая роль Бедлевича… Зычен, величаво-неподвижен — словом, оперный кардинал. Теперь две интересные фигуры: Дюнуа и Лионель. Лионель — обыкновенный баритон-любовник, партия певучая, подходящая Соколову по певучести, только фигура его может испортить знаменательный момент, когда лунный луч падает на обезоруженного Лионеля и меч Иоанны замирает в воздухе — так неотразим был Лионель. Кстати, Соколов остается в труппе?
— Ничего невозможно пока понять… Я ничего не могу вам сказать… Все так сложно…
— Ну да ладно… Фигура Дюнуа сложнее и интереснее. Мне кажется, что Чайковский писал его для отца, ибо его лучший номер — дуэт с королем — написан в чисто басовой тесситуре, тогда как все другие ансамбли Дюнуа поет выше Лионеля. Партия меньше Лионеля, но надо дать фигуру дышащего благородством, энергией и мужеством. Мне кажется, эта фигура лучше всех удалась бы Федору Шаляпину, но вопрос, стоит ли так расходовать его, чуть ли не во всех операх… В Петербурге эту партию пел Стравинский и был плох… Меня самого тянет на Дюнуа, но не знаю, сумею ли дать этого благородного героя. Может, славный голос Мутина и его фигура будет здесь на месте. Партию крестьянина Бертрана надо обязательно дать Малинину, там есть небольшая кантилена, в которой Миша большой мастер, роль не требует большого актера и дает интерес бедняге Мише…
— А Воппа?
— Умирающего в доспехах Воппа, умирающего перед королем, лучше всех сыграет Брехов. Этого маленького человека я уважаю за серьезное отношение к делу. Не знаю, кто будет режиссировать…
— Вот вам бы и режиссировать… Так у вас все отлично получается, вы уже все знаете и все точно распределили… Мадам Бертрами всех поначалу хвалит, но что можно за месяц сделать… Вряд ли я успею подготовиться к началу сезона…
— Вы знаете, я с удовольствием буду помогать ставить спектакль, только с Мамонтовым очень трудно. Вот он был здесь, слушал в Париже двух певиц, наших пансионерок, прошедших школу у лучших вокалистов. И что же? Конечно, выбрал Папаян… Ее, естественно, нельзя считать новичком, она на своих плечах с честью вынесла уже не один сезон на профессиональной сцене, и не думаю, что она в Частную оперу пойдет на маленькие условия. Впрочем, я на этот счет ничего с ней не говорил и не знаю. А вот что касается Ильиной, то, откровенно говоря, я не понимаю, как Мамонтов не обратил на нее должного внимания… Правда, Папаян, как более живая, яркая стрекоза, с большим блеском мелькнула перед его усталыми от зимних трудов глазами и таким образом отвлекла на себя все его внимание и оставила в тени Ильину. Эта же, как нарочно, в тот же день вернулась из Гавра, после двух бессонных ночей да вдобавок утром перебиралась в другой отель и в результате была кислая и усталая. Савва Иванович не понял Ильину… А какой серьезный взгляд у нее на искусство. Посудите сами… Ей предложили два ангажемента: один в американское турне Мельба, где ей предложили две тысячи франков в месяц на всем готовом, в том числе и расходы по отелю. Турне идет два года. С нашей русской точки зрения, чего бы лучше. Но нет, она понимает, что в таком коммерческом мероприятии вопросы художественные отходят на задний план, и она приняла скромный ангажемент в 500 франков в месяц, на восемь месяцев, в Брюссель… Прекрасная актриса, она взяла три урока у знаменитого Дюбюлля, и этот очень хороший, славный человек сразу сказал ей, что ничему особенному выучить ее не может. Выучить играть, по его словам, чепуха, в каждом театре свой режиссер, свои требования. Сам он, когда пел Мефистофеля, по требованию режиссера несколько раз должен был менять весь план роли. И в этом он, безусловно, прав… Ильиной он показал, как следует ходить, руками двигать и что-то в этом духе…
— Если она лучше Маши Черненко, то он еще вашу Ильину не скоро возьмет…
— Вот-вот, интриги, интриги… В Савве Ивановиче живет вечная мысль об интриге и временами вообще черный, отрицательный взгляд на вещи: он склонен все повернуть в обратную сторону, если почувствует интригу против Маши… Но за мной этого не водилось, и вот почему я ничего не стал говорить про Ильину, когда он ее слушал здесь… Пусть сам решает… А Маша сюда приехать от него должна из Карлсбада… Так-то вот…
Долго гуляли по набережным Трувиля два молодых певца, мечтавшие о больших делах в Частной опере, и не могли до конца выговориться. Столько накопилось у них заветных мечтаний… А с кем поговорить, как не друг с другом… Секар-Рожанский был уже прославленный певец, его не волновали мелкие дрязги Частной оперы. Маша Черненко, иной раз приезжавшая к мадам Бертрами немножко поучиться, тут же уезжала вслед за Мамонтовым… Шаляпин в прошлом году промелькнул как метеор и скрылся где-то в гастрольных поездках в провинциях России.
Так что приехавший Шкафер был для Мельникова, еще не остывшего от обид прошедшего сезона, как бы целительным бальзамом, и уж ему-то все хотелось и высказать, заветное, продуманное, дорогое.
— Как-то там Федор Иванович… — после долгого молчания сказал Петр Мельников.
Шкафер понимающе посмотрел на друга.