Глава пятая «Радость безмерная»

Раскаты шаляпинского баса донеслись до Петербурга. Интерес к московской Частной опере все больше возрастал, особенно после того, как успешно были поставлены оперы «Хованщина» Мусоргского и «Садко» Римского-Корсакова. Оперы привлекали всеобщее внимание своей оригинальностью, новаторством, смелостью музыкальных решений, глубиной национальных проблем, могучим пафосом утверждения нового в жизни России. Образы Досифея и Садко — могучие характеры, воплощающие высокие исторические черты русского человека в переломные годы, — появились наконец на русской сцене.

…Характер Досифея так до конца и не был понятен Шаляпину, как он ни бился над раскрытием его музыкальными средствами. Знаменитая мадам Бертрами помогла ему в вокальном отношении, но постигнуть смысл характера Досифея в то время Федор никак не мог.

Вернувшись в Москву, Шаляпин рассказал Мамонтову о своих затруднениях в трактовке образа Досифея.

— Не вижу Досифея… — Шаляпин как-то виновато посмотрел на Мамонтова. — Давно были такие люди… Я их не понимаю…

— А сегодня разве нет таких, как Хованский, Голицын, Марфа? Разве нет таких, как Досифей? Сходите на Преображенскую заставу или на Рогожскую… Сколько там увидите персонажей из нашей оперы…

Вошел молодой человек приятной наружности. Шаляпин никогда не видел его в театре. Недоуменно посмотрел на Савву Ивановича.

— Познакомьтесь. Это Василий Шкафер, мой новый помощник, певец, тенор. Я только что взял его вместо сбежавшего в Париж Петруши Мельникова.

В кабинет Мамонтова вошли Коровин, Серов, Врубель.

— Вот и хорошо, что все собрались. Пора нам начинать серьезные репетиции «Хованщины»… Сезон вот-вот начнется, а мы еще ничего, в сущности, не сделали, так, эскизики да отдельные сцены без декораций… Надо пойти к нашим теперешним старообрядцам, посмотреть, как они живут, поближе на них взглянуть, прикоснуться, так сказать, к этим людям. Что-то там еще, вероятно, осталось от старины… Рогожское, Преображенское, нельзя всего этого не посмотреть… Эту оперу мы подготовим в срок. А вот что будем делать с «Садко»? Работы — непочатый край. К Рождеству мы ее должны поставить, так и знайте. Работать только над этой оперой… «Садко» должен быть гвоздем сезона! А в феврале поедем на гастроли в Петербург…

Шаляпин угрюмо слушал Мамонтова. Когда вышли из его кабинета, Коровин спросил Федора:

— Что с тобой?

— Ты не поймешь, — нехотя начал Шаляпин. — Я, в сущности, и объяснить-то не могу. Понимаешь, как бы тебе сказать… В искусстве есть… постой… как это называется… Есть «чуть-чуть». Если этого «чуть-чуть» нет, то нет искусства. Выходит «около». Дирижеры не понимают этого, а потому у меня не получается то, что я хочу… А если я хочу и не выходит, то как же? У них все верно, но не в этом дело. Машина какая-то. Вот многие артисты поют правильно, стараются, на дирижера смотрят, считают такты — и скука!.. И вот я понял раз и навсегда, что математическая точность в музыке и даже самый лучший голос мертвы до тех пор, пока математика и звук не одухотворены чувством и воображением… Искусство пения нечто большее, чем блеск пресловутого бельканто…

— Ну и что ж… Ты говоришь об этом ведь не потому, что хочешь начать теоретический разговор… Что-то опять не получается?

— Непонятен мне Досифей, да и Олоферна не вижу… А когда не вижу, не могу играть… Есть дирижеры, которые не знают, что такое музыка. Можешь назвать меня сумасшедшим, а я говорю истину. Труффи следит за мной, но сделать то, что я хочу, не может, ему трудно понять меня. Ведь оркестр, музыканты играют каждый день — даже по два спектакля в воскресенье! Нельзя с них спрашивать много-то, играют, как на балах. Вот и получается, что и опера скучна. «Если, Федя, все делать, как ты хочешь, — говорит мне Труффи, — то это потребует такого напряжения, что после спектакля придется ложиться в больницу». В опере есть места, где нужен эффект, его ждут — возьмет ли тенор верхнее до, а остальное так, вообще. А это вот и неверно…

Коровин и Шаляпин, не сговариваясь, пошли по направлению к мастерской художника на Долгоруковскую улицу.

— Знаешь, — заговорил вновь Шаляпин о наболевшем, — я все-таки не могу объяснить. Верно я говорю, а в сущности — не то. Все не то. Это надо чувствовать. Понимаешь, все хорошо, а запаха цветка нет. Ты сам часто говоришь, когда смотришь на картину, — не то. Все сделано, все выписано, нарисовано, а не то. Цветок-то отсутствует. Можно уважать работу, удивляться труду, а любить нельзя. Работать, говорят, нужно. Верно. Артист думает всю жизнь, а работает иной раз полчаса. И получается, если только он действительно артист. А как — неизвестно… Как вот играть Досифея? Непонятен мне он… А после Ивана Грозного не могу на авось играть. Почувствовать его характер и увидеть его внешний облик я должен, а я его не чувствую и не вижу… Вот в чем беда-то! Ведь я скоро должен выйти на сцену, а не с чем…

— Ты не кипятись. Время еще есть. Я, во всяком случае, вижу его, твоего Досифея… Мне ведь легче понять такие характеры, я вырос среди старообрядцев, как раз на Рогожской улице, в доме деда моего, Михаила Емельяновича Коровина, московского купца первой гильдии…

Коровин и Шаляпин пришли в мастерскую, разделись.

Коровин подошел к своим эскизам и начал показывать их.

— Вот посмотри… Тут Досифей — гневный изувер, а вот — страстный и прямолинейный фанатик, а здесь — добрый пастырь… Сколько же различных, прямо противоположных душевных движений нужно пережить тебе, Федя, чтобы воплотить столь противоречивую, сложную натуру, как князь Мышецкий-Досифей, на сцене…

— Да, ты здорово поработал… Досифей у тебя как живой… Особенно глаза, мудрые и страстные…

— Только такие и могут пойти на самосожжение.

Шаляпин хорошо знал, что Коровин давно занимается этой оперой, но то, что он увидел, поразило его продуманностью и точностью деталей, касающихся историко-бытовой обстановки петровского времени.

В мастерской Коровина было много начатых эскизов: к операм «Садко», «Псковитянка», «Снегурочка». Какую бы оперу ни задумал поставить Мамонтов, он всегда обращался к своим любимым художникам прежде всего. Они и декорации готовили, и эскизы костюмов, а иной раз и принимали участие в спектакле в качестве сорежиссеров-постановщиков. Чаще всего Мамонтов рождал идею, давал указания о постановке в общем плане, а на отделку мелочей у него не хватало времени. Он не был способен к методичной, шаг за шагом, сцена за сценой, отделке деталей и мелочей. Докапываться до глубин, заниматься кропотливой исследовательской работой он был просто не способен. Он давал общие указания, а деталями занимались чаще всего художники, режиссеры.

«В опере нет надобности, как в драме, выявлять мелкие подробности…» — вспоминал Шаляпин слова Мамонтова. — Музыка и пение занимают здесь главенствующее место. Но игра актеров все же должна быть на высоте. Что бы мы ни ставили, будь то «Снегурочка», «Псковитянка», «Юдифь» или «Садко», — это прежде всего зрелище, музыкальная драма, и каждая роль в ней должна получить исполнителя крупного актерского дарования. Коровин тоже высказывался в подобном духе».

Шаляпин первоначально был согласен с Коровиным, но все чаще ловил себя на мыслях, которые противоречили высказываниям художника. Нет, и в опере, и в драме важны подробности, вплоть до мельчайших… Как одевались раскольники? Как одевались стрельцы? Да и вообще все играет роль в оперном спектакле, как и в драме.

Федор пришел на следующую репетицию задолго до ее начала: что-то беспокоило его по-прежнему, хотя и Коровин ему многое растолковал. На лестнице он встретил нового режиссера Василия Шкафера.

— Ну, ездили к раскольникам на Преображепку? — приветливо спросил его Шаляпин.

— Просто поразительно, как много старины еще сохранилось в этом селе! — восторженно воскликнул режиссер. — Это ж окраина Москвы, маленькие домишки, почти что избы, незамощенные грязные улочки, огромные пустыри… А люди — удивительно разнообразные типажи… И не деревенские, и не городские, а какой-то особенный люд, все они какие-то иные, елейные, что ли, тихие, смиренные, особенно женщины.

— Жаль, что я не мог поехать с вами, — вздохнул Шаляпин.

— Да, все были довольны поездкой… Многое стало понятнее. Мы прошли к единоверческому храму, около которого раскинулось небольшое кладбище, поодаль флигелечки, богадельня для престарелых. В храме, куда мы вошли, шла служба, пели по крюкам, старинным напевом, унисоном, как будто нестройно и фальшиво, но громко, крикливо и неприятно. Такое пение резало слух, а интересно, нигде этакое не услышишь…

— А что там за люди-то были? Типажи интересные?

— Удивительно разнообразные!.. Каждого встречного мы рассматривали только с точки зрения нашего задания… Стоило пройти мимо нас стройной женщине в черном сарафане, покрытой большим платком, как кто-то сказал рядом: «Это Марфа»… И вы знаете, Федор Иванович, сколько мимо нас проходило Сусанн, начетчиц и начетчиков в длинных, до полу, кафтанах! Нам казалось, глядя на них, что живы религиозные фанатики, в них не погасла глубокая вера в свои догматы… И какие лица! Художник Нестеров, видно, здесь часто бывал… Разговорились со сторожем у ворот кладбища, он все расспрашивал нас, кто мы да откуда. А я смотрел на него и думал: какой живописный облик, прямо точь-в-точь ожившая икона древнего письма, нигде я не видел таких… Смотрит выразительно, остро, глубоко и пытливо… Все рассказал о мытарствах раскольников и о преследованиях, которым подвергалась их старая вера. В словах старика была та правда, за которую он крепко стоял и которой стойко держался.

— Мой Досифей такой же, видно. Только покрупнее характером…

— Впечатление все это произвело глубокое и сильное. До сих пор будоражит ум и сердце. Конечно, это не подлинная допетровская Русь, не всамделишный сколок той эпохи, но мы все-таки получили хотя бы намеки, легкие штрихи их быта… И кажется, мы ушли не пустыми…

Репетиции продолжались упорно и настойчиво. Одновременно с «Хованщиной» шла подготовка «Садко». Здесь уже господствовал Антон Владиславович Секар-Рожанский, исполнявший партию Садко. Шаляпину очень нравилась роль Варяжского гостя, но, занятый образом Досифея, он не горел пока желанием исполнять ее. Роль была эпизодической, коротенькой и, думалось ему, невыигрышной. Другое дело роль Досифея. Да и роль Олоферна тоже у него не получалась. Но эта опера откладывалась на неопределенное время, а потому и не волновала так, как «Садко». Все готовились к «Садко». Разучивали партии, создавали декорации. Художники Коровин и Малютин со своими помощниками готовили подводное царство, где должна была состояться свадьба Садко с царевной Волховой.

Шаляпин увидел страшное глазастое чудище на дне подводного царства. Как живое, это чудище вращало глазами, качалось на волнах и шевелило плавниками морские водоросли. Настоящими казались и морские звезды. А на переднем плане проплывали самой причудливой раскраски и затейливой формы рыбы и другие морские обитатели. Подсвеченное морское дно действительно казалось волшебным царством и просто очаровывало.

Федор уже видел красочное «Торжище», готовый к отплытию «Сокол-Корабль», а вот теперь и подводное царство… Весь спектакль становился ярким, красочным, праздничным… «Может, и действительно этот спектакль станет торжеством русской оперы, русской музыки вообще?» — думал Шаляпин.

В театре чаще всего исполнялись иностранные оперы с исполнителями-гастролерами в центральных партиях. Шаляпин пел вместе со знаменитой Марией Ван-Зандт, Жюлем Девойодом, который с поразительной глубиной и силой исполнил партию Риголетто. Сцену третьего акта, когда несчастный шут обращается ко всем приближенным герцога, Жюлю Девойоду пришлось повторить по настоянию зрителей, настолько публика была потрясена талантливым исполнением.

Жюль Девойод сразу вошел в труппу Мамонтовского театра: чуткий, отзывчивый по своей натуре, он оказался хорошим товарищем, вел себя без всякого высокомерия, иной раз присущего заезжим гастролерам. Более того, он не делал секрета из своего искусства. Охотно рассказывал о французской школе оперного исполнительства. И Мамонтов, не раз слушая Жюля Девойода, надумал предложить ему руководить оперным классом, который он предполагал в скором времени открыть при своем театре.

Шаляпин удивлялся простоте и естественности этого замечательного человека. Все баритоны театры обращались к нему за помощью. И он никому не отказывал. Ощупывали его диафрагму, осматривали его горло, язык, маленький язычок. Знаменитый певец превосходно понимал, что молодые артисты хотят учиться у него, и делал все, чтобы удовлетворить их естественный интерес: его голос одинаково сильно звучал во всех регистрах, от крайних басовых низов до верхнего ля. Вот это-то и привлекало всех. Во время репетиций можно было слышать не совсем привычное мычание, подобное тому, какое издает корова. И вскоре все узнавали, что это Жюль Девойод дает уроки постановки голоса какому-нибудь молодому артисту. Его советы по правильному держанию звука иной раз приносили существенную пользу.

По обыкновению, Шаляпин заглянул в кабинет Мамонтова. Савву Ивановича он не мог застать уже несколько дней: с постановкой «Садко» родилось большое количество вопросов, и тому нужно было посоветоваться с Римским-Корсаковым. И вот он здесь. В кабинете уже были Коровин и Серов.

Мамонтов радостно приветствовал Шаляпина:

— А-а, Феденька, заходите, заходите. Виделся с Римским-Корсаковым. Очень интересуется Частной оперой, хотел бы приехать на генеральную репетицию… Подробно расспрашивал, как разошлись роли, кто дирижер… Опасается, что хор маловат, да и оркестр тоже не для такой большой оперы…

— А спрашивали его относительно ручейков и речек светловодных? — спросил Коровин Мамонтова.

Все заулыбались. Шаляпин хорошо знал, что имел в виду Коровин: при первом чтении клавира оперы в присутствии всей труппы Мамонтов был озадачен некоторыми словами и тут же высказал свое недоумение:

— У автора здесь написано: «Ручейки зеленые и речки светловодные»… Сестры царевны Волховы, как поет хор… Как же их показать на сцене?.. Завтра выезжаю в Петербург, увижусь с Корсаковым и обо всем с ним переговорю.

Шаляпин с любопытством ждал ответа Мамонтова. А тот, смеясь, сказал:

— Что он мог ответить… — Хмыкнул и надолго задумался… — «Право, не знаю, как это сделать. У вас есть художники, это уж их дело, а я что ж, музыкант…» И дальше, Феденька, заговорил о «Псковитянке», благодарил. Вот у вас, говорит, Шаляпин спел Грозного, его мне очень хвалят. Приеду как-нибудь после Рождества, посмотрю и «Садко» и «Псковитянку»… Так что ждите строгого суда…

— Опера будет яркой, красочной, действительно фантастической… Много фантазии вложили мы в эту оперу, — заговорил с улыбкой Коровин. — Вы понимаете, очень трудно было одеть настоятелей. Они ведь дурачье, в них есть эта баранья тупость. Мы их оденем, как наших городских голов. Будут важные степенства, купцы, обиралы — торгаши, одним словом.

Мамонтов понял ход мыслей своего любимца и продолжил:

— Один, с рыжей бороденкой, севрюгой торгует, а другой, с брюхом, все молится, вздыхает и свечки в церкви ставит, очень верующий. О Господи! Помилуй и спаси нас, грешных!

Все засмеялись, представив этих настоятелей.

— Костя, — заговорил обычно молчаливый Серов. — Ты морскому-то царю сделай отвислый животик, ведь он, подлец, рыбу жрет, смешно будет…

Снова засмеялись.

— Ну а теперь за работу… Времени на репетиции совсем мало осталось, — сказал Мамонтов.

Но Коровин уже разошелся, никак не унимался:

— Сейчас, Савва Иванович! Никак не могу передать свое восхищение этим произведением… Сижу, думаю и все восхищаюсь, как это здорово все у Николая Андреевича… Вы понимаете, до чего глупо-то: идут на спор с Садко, рукавицы снимают медленно, спесиво — важный спор… А Садко-то закинул — и готово, поймал рыбу золотую…

Все давно знали, что Коровин заядлый рыболов и его уже ничем не остановить: затронул любимую тему.

— Рыба-то хвостом машет, играет в руках-то, живая. Вот те черт! А потом закинул — золото! Оно горит, а купцы-то, дурачье, ха-ха-ха, и не знают, что случилось, стоят дураками! Правда, ловко это сделано, а? До чего же глупо, понимаете? А Садко-то и поплыл… «Высота, высота поднебесная, глубота, глубота, океан-море…» Действительно, высота и глубота — это музыка Римского… Как бы нам быть ее достойными…

Последние слова Коровин произнес уже серьезно. И все понимали, что он хотел сказать. До премьеры оставалось чуть больше месяца, а работы было еще очень и очень много.

12 ноября 1897 года в Частной опере Мамонтова состоялась премьера «Хованщины».

Шаляпин исполнял свою роль с подъемом, но внутренне все время чего-то опасаясь. Все у него получалось на редкость гармонично, жесты, движения как бы сливались с музыкой. И уже казалось ему, что все прошло благополучно. Подходил к концу последний акт. Хор раскольников в белых одеждах со свечами в руках… Марфа ведет Андрея Хованского, сломленного и несчастного. Языки пламени уже начинают касаться краев одежды… Вот-вот прозвучат последние аккорды трагической музыки. Вдруг в напряженной тишине раздался грубый голос из зрительного зала:

— Довольно Бога! Опустите занавес, не кощунствуйте!

Шаляпин вздрогнул, как будто его ударили хлыстом по лицу.

Оркестр умолк. Занавес опустился, но не было обычных шумных аплодисментов, к которым Федор уже привык за последний год. Вышел на авансцену и увидел, что публика спешила покинуть зал…

Утешением Шаляпину послужили газетные отчеты, вышедшие на следующий день. «Московские ведомости» писали: «Г-н Шаляпин дал отличный внешний облик Досифея, прекрасно пел и сумел оттенить в игре, мимике и гриме ту перемену, которая произошла в Досифее, когда наступили грозные для раскольников события». «Русские ведомости» еще более высоко отозвались об исполнении Шаляпина: «Между исполнителями сольных партий мы назовем прежде всего г-на Шаляпина, создавшего очень законченную и выдержанную фигуру Досифея с его умом и фанатической убежденностью в правоте своего дела, чисто человеческими чертами сочувствия страдающей Марфе и с горестной угнетенностью старика, чувствующего свое бессилие в борьбе и неизбежную гибель единомышленников. Мы достаточно уже высказались о таланте артиста и не будем еще раз повторять ему наших похвал…»

Настоящим триумфом Шаляпина была опера «Садко». 26 декабря 1897 года состоялась премьера оперы, как и было задумано Мамонтовым. Много было недостатков в исполнении, особенно хор и оркестр допустили много ошибок, но опера была встречена как большой праздник русского искусства. В первых спектаклях Шаляпин не участвовал. В третьем спектакле он исполнил роль Варяжского гостя.

30 декабря на третьем спектакле присутствовали Римский-Корсаков с женой Надеждой Николаевной, Владимир Васильевич Стасов…

Римский-Корсаков был возмущен тем, что опера была разучена плохо, оркестр допускал много фальшивых нот, не хватало многих инструментов, хористы в первой картине пели по нотам, держа их в руках, словно обеденное меню, а в шестой картине хор вообще не пел, играл один оркестр. Понравились лишь декорации да некоторые артисты. Но буря аплодисментов долго не смолкала, требуя автора и исполнителей. И, чувствуя, что опера имеет успех у публики, автор смирился с недостатками. В конце концов, опера исполнялась впервые на сцене, причем на частной. Откуда взять большие средства для большого оркестра и большого хора?

Римский-Корсаков успокоился и во время антракта пошел за кулисы поблагодарить труппу. Тут и познакомился с Забелой, ученицей Петербургской консерватории, художником Врубелем, ее мужем, поблагодарил остальных участников спектакля.

Поразил его Варяжский гость. Действительно, могучий викинг предстал перед ним таким, каким он и хотел его изобразить. Воплощение его замысла было исключительно точным и глубоким.

— Шаляпин, браво! Браво, браво, Шаляпин! — неслось, как буря, по театру.

«Так вот он, исполнитель моего Ивана Грозного!» — подумал Римский-Корсаков, радуясь первому знакомству с талантливым артистом.

О своем первом впечатлении от игры Шаляпина Владимир Стасов писал: «Итак, сидел я в Мамонтовском театре и раздумывал о горестном положении русского оперного, да и вообще музыкального дела у нас, как вдруг в III картине «Садко» появился предо мною древний скандинавский богатырь, поющий свою «варяжскую песнь» новгородскому люду на берегу Ильмень-озера. Эта «варяжская песнь» — один из величайших шедевров Римского-Корсакова. В ее могучих, суровых звуках предстают перед нами грозные скандинавские скалы, о которые с ревом дробятся волны, и среди этого древнего пейзажа вдруг является перед вами сам варяг, у которого кости словно выкованы из скал. Он стоял громадный, опираясь на громадную свою секиру, со стальной шапочкой на голове, с обнаженными по плечо руками, могучим лицом с нависшими усами, вся грудь в булате, ноги перевязаны ремнями.

Гигантский голос, гигантское выражение его пения, великанские движения тела и рук, словно статуя ожила и двигается, взглядывая из-под густых насупленных бровей, — все это было так ново, так сильно и глубоко правдиво в картине, что я невольно спрашивал себя, совершенно пораженный: «Да кто это, кто это? Какой актер? Где они отыскали в Москве? Вот люди-то?» И вдруг в антракте, в ответ на мои жадные вопросы, узнаю, что это — не кто иной, как сам Шаляпин».

Занавес опустился. Взрыв аплодисментов, бесконечные вызовы автора и исполнителей. Смущенный автор кланяется. Он вовсе не ожидал такого бурного успеха своей отклоненной императорским театром оперы. За кулисами крепко обнимает Римского-Корсакова его давний друг Семен Кругликов, профессор консерватории, музыкальный критик, консультант Мамонтовского театра.

— Как прекрасен ваш триумф, Николай Андреевич… Пусть позавидует Мамонтову Мариинский театр… Всеволожский теперь будет кусать локти… Вы имеете свой театр…

Своей «радостью безмерной» поделился семидесятичетырехлетний Стасов в статье.