Глава девятая Бенефис
3 декабря с утра один за другим торопливо мелькали по Чернышевскому переулку прохожие, подходили к дому Шаляпина, как раз напротив английской церкви, поднимались на второй этаж, робко стучали в квартиру:
— К Федору Ивановичу! Он обещал мне билет на свой бенефис…
— Он еще спит, — грубо отвечал слуга Шаляпина.
Многие пожелавшие повидаться с Шаляпиным в этот день прошли по этой лестнице.
Сегодня состоится бенефис Шаляпина, впервые он выступал в роли Мефистофеля в одноименной опере Бойто, и, на свою беду, Шаляпин сам решил распределить билеты в Большой театр. Прослышав об этом, желающие стекались толпами все дни, но и сегодня желающих попасть на бенефис Шаляпина ничуть не убавилось, с каждым часом их становилось все больше и больше.
Федор Иванович проснулся поздно. Встал, накинул халат, потянулся и так, с поднятыми руками, прошел к большому столу, заваленному письмами, просьбами, визитными карточками… «Некогда отвечать, — горестно вздохнул Шаляпин. — Столько дел, столько приглашений…»
Легонечко поворошил лежавшие на столе и несколько покрывшиеся пыльцой неотвеченные письма. Но на подносе лежали вчерашние, еще неизвестные ему, а значит, что-то могло быть и интересным. Небрежно перебирая лежавшие отдельной горкой письма, Шаляпин быстро распечатывал их и пробегал глазами. Чаще всего это были просьбы о билетах на бенефис. Казалось бы, о всех позаботился, но вот как же он мог позабыть о Кругликове, который незамедлительно дает о себе знать: «Дорогой Федор Иванович! Не знаю всех театральных порядков. Помнится, императорские театры присылали в редакции журналов и газет для рецензентов билеты на каждое первое представление новинок и возобновлений. На этом основании я не хлопотал о билете на Ваш бенефис. Но сейчас мне внушили сведущие люди, что при бенефисах хозяин билетов не театр, а бенефициант, который может и не пожелать соблюдения давнего театрального обычая. Ввиду того, что билет для рецензента «Новостей дня» еще не доставлен, нахожусь в смущении и необходимости обратиться к Вам с вопросом, будет ли мне билет или нет, и с просьбой так или иначе устроить мое присутствие на празднике 3 декабря. Вы, конечно, понимаете, что мне на нем необходимо быть, что замолчать такой вечер популярной газете немыслимо, что у меня лично интерес ко всякой Вашей роли громаден. Не откажите мне ответить сегодня же и, пожалуйста, не стесняйтесь ценой билета. Пусть будет он какой угодно, — газета меня не подведет на расходы — сама оплатит его стоимость. Лишь бы мне только, как рецензенту «Новостей дня» и Вашему испытанному доброжелателю, не остаться без билета… Тверской бульвар, дом Романова, квартира 2…»
Шаляпин торопливо дочитал до конца. Чувствовалось, что он уже привык к такого рода посланиям от друзей, журналистов, купцов, художников, писателей… Но Кругликов, друг Римского-Корсакова, это особая статья. Ему непременно нужно добыть билет.
Взял другое письмо, Маныкин-Невструев сообщал что-то важное и интригующее: «Дорогой Федор Иванович. Во-первых — непременно прочти до конца. Во-вторых — письмо между нами. Буду просить об участии в концерте, и ни за что не стал бы обращаться с этой просьбой, но — кровь льется, люди гибнут, помочь надо! Славянское общество, в котором я работаю, дает концерт 29 декабря для тех, кому в данное время не смеет официально помочь ни одно правительство, — для македонян…» Ну, до 29 декабря далеко, больше трех, недель. Разберемся. Шаляпин положил письмо Маныкина-Невструева на кучу пропылившихся писем.
В следующем письме Вл. И. Немирович-Данченко напоминал Федору Ивановичу, что в прошлом и в нынешнем году он обещал спеть «в пользу бедных наших учеников». Просит спеть два-три романса в фойе театра, устроит так, что ему не будет трудно.
«А что же тут еще?» Нет, никому дела, оказывается, нет, что у него такие напряженные дни, что он выбивается из сил, готовясь к бенефису. Ну можно ли удовлетворить все просьбы, ответить на все письма, а главное, стоит ли отвечать на все письма? Всем кажется, что он двужильный. Ключевский, Зилоти, Рахманинов, Зимин, Немирович-Данченко, Горький, Леонид Андреев, Бунин, Коровин… Какие прекрасные, замечательные люди, какие крупные таланты… А что он, Федор Шаляпин-то, значит? Все говорят: «Гений, гений, великий артист…» Все заискивают, чего-то просят, всюду хотят видеть, приглашают, готовы баснословные деньги платить за выступление в концерте. А что он может? Вот простудится и охрипнет, кому будет нужен? Никто не хочет понять его состояния, все только просят и требуют. «Хорошо быть писателем, — думал Шаляпин, — садись за письменный стол и пиши, что тебе захочется. А тут? Нет, работа артиста — работа нервная. Я воспитывался не в салонах и хотя знаю, как не надо вести себя, но не всегда могу сдержаться. Что поделаешь, природа моя такова, иногда бываю резок, всегда говорю правду в глаза, а кто в паше время любит правду? К тому же я впечатлителен, и обстановка на меня сильно действует, с джентльменами я тоже могу быть джентльменом, а с хулиганами, извините, сам становлюсь… Как аукнется, так и откликнется. Вот недавно почему произошел скандал во время репетиции?»
Шаляпин встал, подошел к роялю, одним пальцем начал стучать по клавишам. И живо представилось ему, что возникло на репетиции…
«Мефистофеля» Бойто давно не ставили в Москве, никто, в сущности, не видел, как был поставлен этот спектакль в Италии. И мне хотелось в свой бенефис поставить этот спектакль и сделать то, что не удалось в Италии. И вот я предлагаю что-то дополнить из того, что так не хватало в Милане, а мне начинают ставить палки в колеса.
На репетициях я принужден был выступать перед товарищами как бы режиссером, приходилось объяснять и рассказывать разные разности даже балету. Многое приходилось разъяснять при постановке сложной сцены на Брокене. Я всегда бываю благодарен за ту или иную подсказку. Думал, что так же будут относиться и к моим подсказкам, но сразу же заметил, что артисты принимают мои объяснения с явным неудовольствием… «Чего он учит нас? — ворчали некоторые. — Какое право он имеет учить?» При чем здесь право? Об этом я не задумывался, потому что я чувствовал себя не учащим, а только советующим. Как я сам нуждался в советах, когда только что вступил на сцену Мариинского театра! Как я был бы благодарен всякому, кто меня бы чему-то научил. За советы мне приходилось еще и извинения испрашивать, хотя не было ничего обидного. Иногда срывался. Иной раз и назовешь действия какого-нибудь своего приятеля по сцене действиями «турецкой лошади». Ну разве знал я о том, что это безобидное мое выражение сидевший где-то в затишке журналист исказит так, что окажется, будто бы я называл хористок «коровами». Ничего подобного не было, тут бы и дать опровержение, но хористки не догадались, мне же самому показалось неудобным опровергать от своего имени. А сколько было еще различных «инцидентов»… Никому ничего не скажи, а стоит сказать что-то, так тут же сразу обидятся и будут делать во сто раз хуже, чем перед этим. Но я так и не мог ничего сделать с этой постановкой… Ах, эта боязнь наступить на чье-нибудь раскоряченное самолюбие! Как она мешает работать, жить, чувствовать себя свободным человеком и другом людей!» — раздраженно думал Шаляпин.
Шаляпин сначала тихонько, потом все громче стал напевать первые музыкальные фразы Мефистофеля в Прологе. Раздосадованный своими воспоминаниями о репетициях и предстоящем выступлении в неподготовленном, как ему казалось, спектакле, Шаляпин стал форсировать звук. Ему показалось, что голос не справляется с трудными словами, прозвучавшими без достаточной выразительности. «Ну вот, вечером будет еще хуже, — в ужасе подумал он. — Провалюсь на своем же бенефисе…»
Сколько хлопот доставил ему этот бенефис! Надо же было ему еще взяться и за распространение билетов у себя на квартире… А как же не браться, если барышники взвинчивали цены на билеты втрое и вчетверо. Жаловались, что не могут купить билеты в кассе театра. Потому и взялся, и тут же возникло неприязненное отношение к нему у его товарищей, в публике распространился слух о его жадности к деньгам. «Шаляпин — лавочник», — чуть ли не в глаза стали говорить обиженные.
«Как это несправедливо и оскорбительно для меня. — Снова Федор Иванович терзался в своих воспоминаниях. — Из веселого человека я превращаюсь в такого, кто подозревает всех в недоброжелательстве, становится раздражительным и скучным. Вот так, дорогой Федор Иванович, ты думал стать этаким Бовой-богатырем, избивающим метлой тысячи врагов, но это может быть только в сказке. А когда я уклоняюсь от новых знакомств в театральном мире, то про меня говорят: «Зазнается!» Ух, ненавистный мир, как не любят в этом мире всех, кто хоть сколько-нибудь возвышается над ними…»
Федор Иванович еще раз попробовал голос и, раздосадованный всем на свете, вышел в столовую.
Иола Игнатьевна, дети давно уже позавтракали, занимались своими делами, но предгрозовая обстановка начала чувствоваться и здесь. Кто-то уже звонил, кто-то справлялся о настроении бенефицианта, кто-то приходил спросить, не осталось ли билетика за любую цену. Обо всех новостях торопливо рассказывала Иола Игнатьевна, заметив на лице грозного «Мефистофеля» выражение недовольства и досады, неизвестно пока чем вызванное.
— Федя! Вот только что пришло письмо тебе от Сафонова…
Шаляпин взял письмо и вслух стал читать:
— «Дорогой Федор Иванович! В то время, когда ты будешь внимать грому рукоплесканий, прими эти несколько слов как выражение искренней радости твоему успеху от человека, всегда глубоко ценившего твое высокое дарование, свыше тебе ниспосланное. Ты в искусстве сила и правда, и дай тебе Бог еще многие годы здоровья, а остальное придет само собою. Сердечно скорблю, что не буду свидетелем твоего торжества, но за это время накопилось столько работы, что занят я с утра до ночи.
Нельзя ли повидаться нам как-нибудь после сегодняшнего твоего триумфа? Я не решался беспокоить тебя раньше, зная, как ты, вероятно, озабочен своими делами. 22 декабря я еду за границу, а до этого мне необходимо тебя повидать и сделать годичное собрание членов фонда перед концертом 11 января, о котором я уже говорил и фон Боолю и Теляковскому. Твой В. Сафонов».
Шаляпин скорбно посмотрел на Иолу Игнатьевну:
— Какой тут гром рукоплесканий, какое там торжество, я совсем не в голосе, хриплю, страшно раздосадован всеми этими приглашениями, просьбами, разговорами. Ты знаешь, что я лавочник? И все из-за того, что захотел оградить своих слушателей от спекулянтов и барышников, перепродававших билеты на спектакли с моим участием. Ух, не могу жить в этой стране.
— Ты не волнуйся, все будет хорошо, я же слышала твои пробы сегодня. Прекрасно звучит голос.
— В самом деле? — с радостным сомнением спросил Шаляпин.
Вскоре стали приходить друзья, которые всегда были вместе с ним перед ответственными выступлениями. Снова позвонили. Блестя своим веселым пенсне, вошел Петров-Скиталец. За последние дни он часто сюда заходил, уверенно и твердо шел в этот дом, где столкнулся сегодня со многими странностями, о которых не замедлил рассказать.
— Что тут сегодня происходит? Столпотворение какое-то. Весь переулок около дома забит народом, толпа не менее тысячи.
— Бенефис сегодня.
— Знаю про бенефис, но ведь и лестница сплошь запружена людьми, стоят вроде в очереди вплоть до самой двери.
— Да за билетами пришли, а билеты все кончились. — Шаляпин нехотя отвечал своему другу, с которым было столько пито-едено за последние месяцы.
— Просто поразительно, как мне удалось пройти через толпу и позвонить. Но и тут я наткнулся на препятствие. Дверь-то оказалась предусмотрительно на цепочке. Просунулся здоровенный кулак длиннобородого Ивана и уперся мне в грудь.
Все окружавшие Шаляпина да и он сам с интересом слушали Степана Гавриловича: авось немного развеселит, а то создавалась какая-то тревожная атмосфера.
Петров это понял и продолжал:
— Долго в таком положении невозможно было пребывать, я сказал, кто я, да и Иван, всмотревшись, быстро открыл дверь и впустил меня, грозно зарычав на тех, кто сунулся было вслед за мной.
— Что ж Иоанн-то, не помнит, что ли, тебя, проклятый, вот я ему покажу.
— Нет, нет, все в порядке. Извинился, назвал меня по имени-отчеству, снял с меня пальто: «Уж вы извините меня, Степан Гаврилович, я в суматохе и не посмотрел, кто идет, а прямо кулак выставил. Иначе нельзя — лезут! И ведь какие нахалы! Мы, говорят, друзья Федора, да мы с ним на «ты», как смеешь не пускать? А куда же тут пустить: их полон переулок, да и врут все… Друзья!»
Передавая речь старого приятеля Ивана, Петров так переменил свои голос, так напыжился, что все почувствовали, что говорит будто бы сам Иван, Петров сделался толстым, солидным, и столько было презрения в голосе Ивана — Петрова, когда он говорил о так называемых «друзьях», что присутствовавшие рассмеялись.
— Зачем же их привалило столько? — продолжал веселить собравшихся Петров. — «Да за билетиками же за даровыми! — Петров снова подражал голосу Ивана, приняв его внушительную позу. — Чай, сами знаете, нынче наш бенефис! Если таким «друзьям» даровые билеты раздать, даровой бенефис в ихнюю пользу получится! Русская-то клака еще хуже итальянской!»
— Так и сказал?
— Так и сказал и вернулся к двери, потому что уже кто-то царапался в нее… А что же тут происходит? Феденька, что с тобой? Скоро выступать, а ты в халате, небритый, бледный какой-то, да и вообще имеешь хворый вид: жалобно стонешь, как умирающий. Что с тобой, ну-ка, возьми себя в руки…
Шаляпин действительно не знал, куда себя деть в эти минуты перед бенефисом. Друзья успокаивали его, некоторые даже поддерживали под руки, настолько казался слабым и разбитым этот гигант.
— Ну, успокойся же, успокойся, все будет хорошо! — встревоженно говорили они.
— В чем дело-то? — недоумевал Петров, так и не дождавшись ответа от Шаляпина.
— Боится, — сердито сказал Коровин. — Волнуется перед спектаклем. Вы знаете, какую травлю подняли уличные газеты из-за высоких цен в первом ряду партера и лож бельэтажа? Галерка как была тридцать копеек, так и оставлена, а вот богатая публика подняла даже газетную травлю. Боится Федор, как бы спектакль не сорвали.
— Ничего я не боюсь, — вяло возразил Шаляпин. — Вы не слышите, как я хриплю, а партия такая трудная. — Шаляпин горестно махнул рукой, как бы говоря, что никто здесь не понимает его состояния. — Сорвут спектакль, вот увидите.
— Не посмеют! Что они, свистать, что ли, будут? Или гнилыми яблоками кидать? Публика не позволит!
Так шло время, в разговорах, спорах, в борении различных мнений. Но Шаляпину не было легче от этих разговоров, навевавших на него и без того дурное настроение.
Глядя на Шаляпина, Петров с недоумением размышлял: «Неужто это тот самый человек, который не побоялся в свое время всесильной итальянской клаки? Он испытывает смертельный страх перед своим «первым» выступлением в той же опере Бойто, которую он уже хорошо знает, проверил в Италии, покорив эту страну певцов. Почему он был так уверен в себе там — и так не уверен у себя на родине? Может, потому, что плохо знал итальянцев, а своих-то знает хорошо?»
Все разбрелись по группам, заспорили; как обычно, страсти накалялись. Шаляпин побродил по дому. Зашел в детскую. Иола Игнатьевна кормила Игрушку, как в шутку называл Шаляпин своего первенца Игоря… Нет, нет, он мешать не будет, только сядет в сторонке и посмотрит на эту потешную процедуру, может, это отвлечет его от скорбных мыслей и переживаний. Это счастье — иметь такого сына — одаренного, с абсолютным слухом, разумного, кроткого, ласкового. «Что бы я делал без него, без моего Игрушки? С каждым днем он становится все забавнее и милее. Чудак ужасный, и как потешны его представления, от которых можно умереть со смеху. Мой Гуля Ляляпин… Как он потешен, когда начинает мне подражать, кричит так, что хоть уши затыкай. Удивительный мальчишка, говорят, что я его просто боготворю, ну а что же делать-то? Игрушка — это мое наслаждение! Такой замечательный мальчик, что можно положительно считать себя счастливцем…»
Шаляпин, затаившись, нежно смотрел на милое, бледное личико с большими серыми глазами, не по-детски пытливыми и печальными. И постепенно возвращалась к нему уверенность в себе, твердость и сознание своего предназначения на земле. Сегодня надо хорошо не только спеть, это уж зависит от состояния голоса, но и сыграть. Он должен заставить содрогнуться сердца его слушателей. Сегодня он еще раз докажет, что ему равных нет в России. А может, и во всем оперном мире, включая Таманьо, Сальвини, Карузо.
— Ну вот, папочка, мы и кончили, забирай своего Игрушку.
Шаляпин быстро подошел, снял с Игоря слюнявчик и бережно перенес его в кроватку, расцеловал. «Как пушинка, — подумал Федор. Иванович. — Ради его счастья я готов биться со всеми, кто встанет на моем пути…»
Вернувшись в зал, где беседовали его близкие товарищи и друзья, без которых он теперь не начинал ни одного серьезного дела — так уж повелось еще в Мамонтовской опере, — Федор Иванович прошел в свой кабинет, где стоял рояль фирмы «Детлафф», подаренный ему Мамонтовым после пожара в Солодовниковском театре, рояль каким-то чудом уцелел, и попробовал взять первые музыкальные фразы: голос звучал прекрасно!
Огромный зал Большого театра был переполнен. На лицах — радостное ожидание. Зрители расселись по местам, постепенно затихали посторонние звуки, шорох платьев, шепот возбужденных спорщиков; скрип кресел и треск опускающихся сидений. Последние звуки настройки оркестра. Все замерло: капельмейстер стремительно проходит на свое место, взмахивает дирижерской палочкой, и первые звуки поплыли в зале.
Пролог. Ничто, казалось бы, не нарушает гармонии святой жизни на небесах. «Мгновенье, прекрасно ты! Продлись, постой!» Райское пение вдруг прерывается звуками, полными дерзости и сарказма, возвещая о появлении того, что чужд светлому божественному началу. Вот из темной бездны возникает и медленно поднимается к небу гигантская фигура Мефистофеля, могущественного духа зла, чтобы поспорить с силами добра и гармонии о том, что овладеет душой добродетельного Фауста, которому осталось жить совсем немного. Черный плащ на длинном и гибком теле, ниспадая, кажется уходящим в бесконечность, мощная обнаженная грудь, спина и руки, вызывающий взгляд огненных глаз, мертвенно-бледное лицо, могучие движения рук — во всем его облике чувствуется дерзкий вызов этого лукавейшего и вечного спутника человека, вызов силам, господствующим в царстве мировой гармонии. Мефистофель уверен в своей победе, могучим голосом заявляет о начале борьбы, его слова падают как ярость разгневанной природы, разбушевавшейся стихии, непокорной и уверенной в своей неотразимой силе. Гордое лицо Мефистофеля вдруг исказилось при словах, упрекавших его за постоянное противоборство. Он страшен в своем негодовании, глаза его засверкали теперь злобным огнем: он уверен, что может отбить у Господа душу Фауста, пусть дадут лишь ему полномочия.
Раздаются слова: «…Иди и завладей его душой и, если сможешь, поведи путем превратным за собою» — и мгновенно изменились черты лица Мефистофеля, нет никаких сомнений в том, что он завладеет душой Фауста и поведет его превратным путем.
Зрители, видя, с каким сатанинским презрением Мефистофель обращается с «ангелочками», насколько равным чувствует себя в споре с Господом Богом: «Охотно Старика встречаю я порой, хоть и держу язык, чтоб с Ним не препираться», — со все возрастающим интересом наблюдают за острым конфликтом, где силы зла вступают в открытую борьбу с силами добра за человеческую душу.
В писательской ложе находились Горький, Скиталец, Андреев. Ничто не напоминало им о том, что недавно исполнитель одной из главных ролей оперы находился в тяжелом состоянии депрессии; сейчас Федор Шаляпин был в ударе.
К этому дню готовился не только сам Федор, но и его друзья: бенефис подводил итоги художественных достижений артиста. Друзья его решили отметить праздник друга. Но как выделиться в могучем хоре поздравителей, когда будут подношения всех почитателей популярного артиста? За две недели до бенефиса Горький попросил Леонида Андреева и Степана Скитальца подготовить поздравительный адрес от имени его друзей-литераторов. Горький не мог этим заняться, потому что был настолько занят делами — «носа высморкать некогда», как шутливо писал он одному из друзей. Однако приехал в Москву, чтобы поздравить Федора Шаляпина. И среди подношений, выставленных для всеобщего обозрения, нельзя было не обратить внимания на большой ларец, сделанный в форме старинной книги. Этот ларец — от А. Пешкова. Адрес, подписанный Иваном Буниным, Максимом Горьким, Пятницким, Скитальцем, Алексиным, Телешовым, Чириковым, Андреевым и Скирмунтом, решили вручить после спектакля.
В директорской ложе — Теляковский со своими помощниками.
В царской ложе — великий князь.
В антракте только и говорили о Шаляпине.
А виновник тем временем отдыхал в своей гримуборной. Кто-то заходил, поздравлял, но это уже мало волновало Шаляпина: он нашел себя, почувствовал свой голос, вошел в роль, остальное не имело значения. Самое главное позади. «Пролог на небе» — пожалуй, лучшее место в опере Бойто — сразу поражает своей оригинальностью и необычностью. Привыкли все к «Фаусту» Гуно, где действие развивается уж очень мирно, по обычным земным законам, а тут спор с самим Господом Богом, отсюда и резкие контрасты в музыке. Это на небе, а на земле действие развивается обычным путем: прекрасная Маргарита, влюбленный Фауст, язвительный Мефистофель… «Дело пойдет», — уверенно думал Шаляпин.
Скиталец сидел рядом с Горьким, решившим не выходить во время антрактов, чтобы не привлекать внимания публики, падкой на подобного рода зрелища: только что освободившийся из ссылки писатель — такого они давно не видали…
Степан Гаврилович долго не мог прийти в себя, потрясенный игрой Шаляпина. Наконец он заговорил:
— Непостижимо, как он мог так преобразиться. Столько уверенности в нем, столько силы, а час тому назад он казался таким несчастным, таким разбитым и больным.
— Это с ним бывает, — глухо проговорил Горький. — Артист, чего ты от него хочешь, всегда так сыграет, что диву даешься.
— А я уж было начал бояться за него, когда увидел этот залитый огнями, раззолоченный зрительный зал Большого театра…
— А колоссальная золотая яма, переполненная тысячами людей, кого хочешь может смутить, но только не нашего Федора. — Горький пристально разглядывал собравшихся.
— Ты послушай, как торжественно гудит толпа, какой грозный гул мне слышится…
— Нет, Степан, это гул одобрения, теперь-то уж можно быть спокойным за Федора.
— На минуту я представил себя на его месте: а что, если он, захватив публику, не поразит ее, не даст чего-то сверхъестественного, чего она непременно ожидает от него, из-за чего, заплатив большие деньги, собралась в таком огромном количестве? С какой злобной радостью повергнет она тогда во прах своего кумира!
— Тут же растопчет, — согласился Горький.
— Признаюсь, Алексей, никакой славы не нужно, лишь бы не оказаться на его месте… Просто не выдержал бы нервной нагрузки. Глянул бы в зал, и закружилась бы голова от страха, отменил бы спектакль и без оглядки убежал из театра.
— А может, Федор в этот вечер переживает такое же состояние, но ему-то деваться некуда, жребий брошен.
В ложу вернулся Леонид Андреев. Публика рассаживалась на свои места. Горький, Скиталец и Леонид Андреев заговорили о бенефисном вечере, когда можно будет поблагодарить певца за доставленную радость, публично сказать ему то, что давно накопилось на душе.
— Хороший адрес ты написал, Леонид. С чувством и вкусом…
— Дорогой Алексей! — сказал Андреев. — Единственный человек, который мог бы написать хороший адрес Шаляпину, — это ты.
Горький, недовольный, махнул рукой:
— Ты не перебивай, Леонид… У тебя помимо прекрасного языка есть нравственная авторитетность, которой лишены мы, как оскандалившиеся в глазах правительства… Чтобы погладить мачту по головке, нужно влезть по меньшей мере на колокольню. К тому же я плохо себя чувствовал, явно был не в духе, а тут дел накопилось невпроворот…
— Да говорили, что был нездоров. — Андреев, посмотрев на Скитальца, посмеиваясь, добавил: — А тут еще одним больным прибавилось. Занемог очень странною болезнью Скиталец, он же Шкиталец, как называет его моя мать…
— Да брось ты рассказывать-то обо всяких пустяках, — грубовато перебил своего друга Степан Гаврилович.
— И сам Скиталец называет эту болезнь «трактирным переутомлением», — не обращая внимания на предупреждение друга, продолжал Андреев. — Главный ее симптом: при виде зелено-желтой вывески Скиталец испытывает зелено-желтое чувство и, хотя бы ничего в тот день не пил, — начинает пошатываться.
— Я не могу никак избавиться от посетителей, то один придет, то другой, и каждый знает, что не откажусь разделить компанию. Так вот и бываю осажден с утра до ночи праздным народом.
— Неужели нельзя отказаться от всего этого? — возмущенно спросил Горький.
— Да как же откажешься? По сердечной мягкости не могу избавиться от народа. Все идут и идут.
— Пора нам время беречь, ребятушки… Ну вот, кажется, начинается. — В голосе Горького послышались строгие нотки.
Медленно поднимался занавес. Действие начинается на земле. Во время праздничного гулянья ведут серьезный разговор Фауст и Вагнер. Народ благодарит Фауста за его бескорыстную помощь больным и бедным. Но не радует его эта благодарность: тяжелые противоречия и душевные муки давно уже не дают ему покоя: «…Но две души живут во мне, и обе не в ладах друг с другом. Одна, как страсть любви, пылка и жадно льет к земле всецело, другая вся за облака так и рванулась бы из тела…» И вот за ними «черный пес бежит по пашне», «кругами, сокращая их охваты, все ближе подбирается он к нам. И, если я не ошибаюсь, пламя за ним змеится по земле полян». Так, близко к тексту «Фауста» Гете, развиваются события на сцене. Прекрасный Собинов своим чарующим голосом заставлял слушателей поверить в происходящее на сцене, простые и будничные слова доктора Фауста приобрели неповторимую пластичность и убедительность. А уж когда вновь появился Шаляпин…
«Два певца словно бы соревнуются друг с другом, никто из них не выиграет, а зритель получает огромное наслаждение от этого соревнования», — думал Горький, слушая пение двух замечательных певцов.
Теляковский тоже доволен: пусть не он пригласил Собинова в Большой театр, но Шаляпин-то взят уже при нем. Вот так-то…
Кашкин, Кругликов, Зигфрид (Эдуард Старк), Юлий Энгель и многие другие музыкальные критики, представляющие чуть ли, не все современные журналы и газеты, присутствовали на этом спектакле Большого театра. Мнения критиков во многом разойдутся, но на одном сойдутся все: выступление двух выдающихся певцов — это праздник оперы.
Спектакль закончился, медленно опускался занавес, закрывая сцену. И тут поднялась ошеломляющая буря аплодисментов, хотя и не все поправилось в опере, некоторые находили, что вообще поторопились ставить эту оперу в России, что она менее звучна и красива, чем опера Гуно, но Шаляпин потряс всех. Да, в опере Бойто, по сравнению с «Фаустом» Гуно, мало что нового. «Пролог на небе» да встреча Фауста с Еленой, которую Бойто ввел лишь затем, чтобы Фауст в конце мог сказать: «Вкусил я любовь чистой девы, вкусил и богини любовь», — вот и все, что нового у Бойто. В остальном все сцены следуют по партитуре Гуно. Естественно, музыка — совсем иная, нет тех красивых мелодий, что пленяют у Гуно. Но действие развивается интересно, автор написал либретто живо, с большим хорошим пониманием сценического развития. И неудивительно: в Италии Бойто более известен как поэт, чем композитор.
«Публика аплодировала бенефицианту и заставляла его выходить бесконечное число раз на вызовы», — писал репортер «Московских ведомостей» об этом бенефисе. А в антрактах Шаляпину подносили подарки…
На бенефисном банкете в ресторане Тестова Горький вручил Федору Шаляпину адрес от друзей-писателей, в котором высказана признательность передовой России талантливому ее сыну за воскрешение ее художественных традиций. Вот он, этот адрес, и эти слова:
«Федор Иванович!
Могучими шагами великана ты поднялся на вершину жизни из темных глубин ее, где люди задыхаются в грязи и трудовом поту. Для тех, что слишком сыты, для хозяев жизни, чьи наслаждения оплачиваются ценою тяжелого труда и рабских унижений миллионов людей, ты принес в своей душе великий талант — свободный дар грабителям от ограбленных. Ты как бы говоришь людям: «Смотрите! Вот я пришел оттуда, со дна жизни, из среды задавленной трудом массы народной, у которой все взято и ничего ей взамен не дано! И вот вам, отнимающим у нее и гроши, она, в моем лице, свободно дает неисчислимые богатства таланта моего! Наслаждайтесь и смотрите, сколько духовной силы, сколько ума и чувств скрыто там, в глубине жизни!
Наслаждайтесь и подумайте — что может быть с вами, если проснется в народе мощь его души, и он буйно ринется вверх к вам, и потребует от вас признания за ним его человеческих прав и грозно скажет всем: «Хозяин жизни тот, кто трудится!»
Федор Иванович!
Для тысяч тех пресыщенных людей, которые наслаждаются твоей игрой, ты — голос, артист, забава, ты для них — не больше; для нас — немногих — ты доказательство духовного богатства нашей родной страны. Когда мы видим, слушаем тебя, в душе каждого из нас разгорается ярким огнем святая вера в мощь и силу русского человека. Нам больно видеть тебя слугой пресыщенных, но мы сами скованы цепью той же необходимости, которая заставляет тебя отдавать свой талант чужим тебе людям. Во все времена роковым несчастьем художника была отдаленность от парода, который поэтому именно до сей поры все еще не знает, что искусство так же нужно душе человека, как и хлеб его телу: всегда художники и артисты зависели от богатых, для которых искусство только пряность.
Но уже скоро это несчастье отойдет от нас в темные области прошлого, ибо масса народная, выросшая духовно, поднимается все выше и выше!
Мы смотрим на тебя как на глашатая о силе русского народа, как на человека, который, опередив сотни талантов будущего, пришел к нам укрепить пашу веру в душу нашего народа, полную творческих сил.
Иди же, богатырь, все вперед и выше!
Славное, могучее детище горячо любимой родины, — привет тебе!»
В этот день было высказано много прекрасных слов по адресу Федора Шаляпина.
Это было не простое подведение итогов определенного периода жизни артиста, это было завершение восхождения на художественный Олимп. И началом триумфального шествования по планете. Во всех уголках земного шара услышали голос Шаляпина и восхитились гением русского самородка. Конец Восхождения и начало Триумфа. Кончался 1902 год, впереди была целая жизнь, полная любви, ненависти, новых взлетов и драматических переживаний.
1977–1986
Конец первой книги