МЫ ПРИЗНАНЫ НЕМЦАМИ
МЫ ПРИЗНАНЫ НЕМЦАМИ
Выйдя 21 июля 1958 года из поезда на центральном вокзале Франкфурта-на-Майне, я понимал, что в этот момент и на этом перроне началась новая глава моей жизни. Но я не знал, где и на какие средства предстоит мне жить в Германии, я и понятия не имел о том, что меня ожидало. Я выбрал Франкфурт в качестве своего первого местопребывания потому, что он находился в центре страны. Кроме того, здесь жил младший брат моей матери, адвокат и любитель бегов, служивший во время войны в Иностранном легионе. У него можно было найти временное пристанище.
Прежде всего следовало позаботиться о средствах к существованию, а значит, отправиться на поиски работы. Что я хотел делать? На этот счет я не испытывал сомнений — хотел делать то, что делал и до сих пор в Польше, по меньшей мере попытаться и в Германии работать критиком. Удастся ли это? Я был далеко не уверен. Мне не оставалось ничего другого, как стучаться в самые разные двери. Я должен был считаться с прямыми или косвенными отказами, с поражениями. Надо было предпринять одну, а потом еще несколько попыток. По финансовым причинам следовало действовать сейчас же — сначала прямо здесь, во Франкфурте.
Унизительная ситуация? Да, но я не воспринимал ее так. Для меня это был скорее вызов. Я был преисполнен твердой решимости ни в коем случае не занимать позицию преследуемого или эмигранта, нуждающегося в помощи, просителя. Я читал литературные страницы важнейших газет и думал: это везде делается одинаково. Я сказал себе: «Ну, я вам покажу». И еще: начинать надо было с самого верха. Едва приехав во Франкфурт, я отправился во «Франкфуртер Альгемайне» и представился заведующему литературным отделом Хансу Шваб-Фелишу. Он говорил со мной дружески и трезво. Разговор облегчило то обстоятельство, что когда-то мы учились в школе в Берлине в одно и то же время.
Он спросил, нет ли у меня с собой рукописи. Я вынул из портфеля статью о новой книге поэта Ярослава Ивашкевича, пользовавшегося в Польше большим уважением. Шваб-Фелиш углубился в чтение, он читал медленно и внимательно, а закончив, начал снова. Потом сказал совершенно спокойно и будто между прочим: «Годится, мы опубликуем еще на этой неделе». Я спросил: «Хотите сократить?» — «Нет», — кратко ответил он. Я сказал собеседнику, что в Польше пользовался псевдонимом «Раницкий», но настоящая моя фамилия — Райх. Как подписывать статьи? Он среагировал быстро: «Поступите, как я, возьмите двойную фамилию, но сначала односложную, а потом другую — ради ритма». Это звучало убедительно, и я ответил без колебаний: «Согласен, напишите “Марсель Райх-Раницкий”».
Шваб-Фелиш сказал, что рецензии на книги — не его епархия, и мне следует поговорить на сей счет с заведующим отделом литературы «Франкфуртер альгемайне» профессором Фридрихом Зибургом. Он назвал это имя с иронической двусмысленной улыбкой — так мне, во всяком случае, показалось. В то время Зибург считался самым оригинальным и влиятельным литературным критиком Германии, и вместе с тем, как издавна повелось в этом ремесле, он был тогда самым спорным его представителем. Он, писатель и журналист, придерживавшийся подчеркнуто консервативных взглядов, был решительным противником новой немецкой литературы, в особенности той, в которой прослеживалось влияние левых взглядов, даже презирал ее.
У него было много читателей и почитателей, но не было недостатка и во врагах и ожесточенных противниках. Он пользовался репутацией великолепного стилиста. Он писал мелодично и в то же время всегда точно, питал не вполне обычную склонность к фамильярно-разговорной речи, а с другой стороны — к исполненной достоинства, слегка устаревшей манере выражения, и это еще увеличивало вкрадчивость, присущую стилю Зибурга. О его прошлом в Третьем рейхе можно было услышать разное. Несомненно, жилось ему в ту пору очень хорошо: во время войны он находился в основном на дипломатической службе. У меня было достаточно причин не доверять ему. Было ясно, что Зибург не станет моим покровителем или тем более другом.
Живя в Баден-Вюртемберге, Зибург выполнял свои обязанности во «Франкфуртер Альгемайне» по почте или по телефону. Во франкфуртской редакции он появлялся, как правило, раз в две недели, по вторникам. Шваб-Фелиш рассказал ему обо мне. Разговор с Зибургом состоялся в следующий вторник, около пятнадцати часов. Он носил элегантный твидовый костюм, а на руке я заметил красивое, может быть, слишком красивое кольцо. Зибург явно очень спешил, разговор приближался к границе, за которой кончалась вежливость. У меня создалось впечатление, что он сегодня рано утром прилетел из Лондона, к вечеру должен не опоздать в Лиссабон, а завтра обедает в Стамбуле.
Зибург сразу перешел к делу. О чем хотел бы я писать для «Франкфуртер Альгемайне»? Мне бросилось в глаза, ответил я, что в литературном разделе вообще не рецензируются книги писателей из ГДР (не помню, употребил ли я действительно это сокращение или говорил о «зоне»).
Зибург опешил. Вряд ли его удивление было больше, если бы я позволил себе замечание, что, мол, «Франкфуртер альгемайне» не обращает внимания на монгольскую лирику, равно как и на болгарскую драматургию.
Он спросил меня не без легкой издевки, о каком, собственно, авторе из «зоны» я думал. Там, ответил я, недавно вышел новый роман Арнольда Цвейга. Лицо Зибурга просветлело: да, сказал он, это и вправду «явление литературы». Было ясно, что он имел в виду: проза этого автора осталась литературой, даже переместившись в Восточный Берлин. Во всяком случае, он кивнул, соглашаясь, и попросил меня указать в его секретариате точное название книги и издательство, где она вышла. Когда я назвал там издательство «Ауфбау», сотрудники секретариата пожелали узнать от меня его адрес. В 1958 году во «Франкфуртер Альгемайне» еще ничего не слышали о лучшем и наиболее значительном издательстве ГДР. Как бы там ни было, моя критическая статья о романе Арнольда Цвейга «Время созрело» открывала в сентябре 1958 года приложение к газете, посвященное книжной ярмарке. В следующие месяцы я написал для «Франкфуртер Альгемайне» еще восемь рецензий, и все они были тотчас же напечатаны без сокращений.
Сразу после визита во «Франкфуртер Альгемайне» я поехал в Гамбург, чтобы выяснить, на что можно рассчитывать там. В редакции «Ди Вельт», тогда важнейшей — наряду с «Франкфуртер Альгемайне» — немецкой ежедневной газеты, я побеседовал с заведующим отделом литературы Георгом Рамзегером, стройным худощавым мужчиной, который, очевидно, придавал большое значение тому, чтобы в нем узнавали бывшего офицера. Он был офицером запаса. В моей памяти он остался прежде всего как изрядный хвастун. Выслушав то, что я мог сказать, Рамзегер поднялся, демонстрируя молодцеватую выправку. Повернувшись на военный манер кругом, он театральным жестом открыл стоявший за ним шкаф и вынул наудачу несколько книг. Во всяком случае, он хотел произвести именно такое впечатление. Это были четыре или пять романов исключительно восточноевропейских авторов, что не могло, конечно, оказаться простой случайностью. Он вручил их мне не без торжественности, а потом сказал скрипучим голосом и тоном, напоминавшим об офицерском казино: «Напишите об этих книгах. Если статьи будут хорошие, мы их опубликуем. Если они будут плохие, мы их не опубликуем. Это все, что я могу для вас сделать». Большего я и не ожидал. Три года я писал для «Вельт» рецензии, заметки, а нередко и большие литературно-критические статьи.
Во время краткого пребывания в Гамбурге знатоки литературной жизни в Федеративной республике дали мне много советов. Разумеется, все они были продиктованы самыми добрыми намерениями. Одни говорили: «Вам надо зарекомендовать себя специалистом по славянским литературам. Со временем вы станете некоронованным королем среди тех, кто занимается Восточной Европой». Но я слышал и предостережения: «Только не дайте загнать себя в польскую или славянскую нишу. Того, что вы сможете там зарабатывать, едва будет хватать на жизнь».
Совершенно другой совет я получил от журналиста Хайнца Липмана, бывшего эмигранта, осевшего в Гамбурге. Он сказал: «Я прочитал две ваши статьи и могу вас успокоить: вы найдете свой путь в этой стране, но только при одном условии. Уж поверьте мне, стреляному воробью, я ведь до Гитлера писал для “Франкфуртер Цайтунг”. Вот что я вам скажу: надо сейчас же изменить фамилию. С фамилией “Райх-Раницкий” вы здесь пропадете. Во-первых, ее никто не запомнит, и, во-вторых, никто не будет знать, как ее правильно произносить. Заклинаю вас, смените фамилию, причем сегодня же».
Я самым сердечным образом поблагодарил за совет и сказал, что обдумаю предложение. Три года спустя, когда Липман переселился в Швейцарию, я встретил его в Цюрихе. Мы гуляли вдоль озера и болтали. Внезапно он остановился и спросил меня: «Помните, как вы были у меня в Гамбурге, а я посоветовал вам сразу же поменять фамилию, иначе у вас как у критика ничего не получится? Помните мой совет?» — «Да, — ответил я, — конечно». А Хайнц Липман сказал задумчиво: «Вот видите, как можно ошибаться».
Дал мне совет и Зигфрид Ленц — причем наиболее важный. Он считал, что, публикуя критические статьи в «Вельт» и «Франкфуртер Альгемайне», я создам себе имя, но жить на эти скудные гонорары не удастся даже мне, не говоря уже о Тосе и Эндрю, которые скоро приедут из Лондона во Франкфурт. Мне, считал Ленц, надо работать для радио, где платят гораздо лучше. Он ходил со мной от одного заведующего отделом Северогерманского радио к другому, он звонил руководителям ночных программ, студий, в которых они записывались, и отделов культуры радио. Ленц хотел проложить мне путь повсюду, и в большинстве случаев ему это удалось.
Недостатка в заказах не было, так что я смог позволить себе вернуть деньги, полученные от сестры, которая сама жила весьма стесненно. Кстати, мне не надо больше было жить у дяди. Ханс-Якоб Штееле, варшавский корреспондент «Франкфуртер Альгемайне», как раз тогда начал во Франкфурте свой ежегодный отпуск на родине. Здесь он и узнал от меня, удивившись совсем немного, что я решился остаться на Западе. Услышав об этом, Штееле реагировал спонтанно — не словами, а жестом, который я вижу и сегодня. К моему восхищению, он вынул из кармана кожаный футляр, положил его на столик, стоявший между нами, и пододвинул ко мне, сказав: «Вот тебе ключ от моей франкфуртской квартиры». Несколько недель я пользовался его гостеприимством. К сожалению, мне часто приходилось вспоминать старое изречение о том, что настоящий друг тот, на кого можно положиться в беде.
Мои немногочисленные друзья были и остаются хорошими друзьями. Среди них и Ханс-Якоб Штееле.
Заботу вызывало у меня разрешение на пребывание. Немецкая въездная виза истекала в октябре 1958 года, и продлить ее было нельзя, так как больше не действовал и мой польский паспорт. Конечно, я мог попросить политического убежища. Бюрократические формальности были бы, несомненно, быстро улажены. Вот только мое имя обязательно попало бы в газеты, от меня стали бы ожидать, а то и прямо требовать, что я выступлю с осуждением коммунистической Польши и, как обычно в таких случаях, выложу все начистоту.
Но мне не хотелось участвовать в «холодной войне». Я закончил свою деятельность в Польше написанием литературно-критических работ и с того же хотел начать ее в Германии. Так и должно было быть. Поэтому я обратился в польское ведомство, — консульств еще не было, — в компетенцию которого входила Федеративная республика, в военную миссию в Западном Берлине, в которой и сам когда-то работал. Я объяснил, что по причинам профессионального свойства решил продлить пребывание в Германии и прошу поэтому продлить срок действия паспорта. Можно легко себе представить, какой ответ я там получил — вообще никакого. Его нет и до сих пор. Что оставалось делать?
Мольеровский Журден не знал, что он говорит прозой, точно так же и мне не пришла в голову простейшая мысль — подать заявление о принятии в германское гражданство. Как оказалось, имелись достаточные предпосылки для принятия меня в германское гражданство, ведь я закончил немецкую школу, а в годы Третьего рейха был выслан и депортирован из Германии. Я подал прошение о признании меня немцем. Правда, еще надо было выяснить, могу ли я считаться принадлежащим к немецкому культурному кругу. Это должны были установить два чиновника, которые приехали из министерства в Висбадене и втянули меня в долгий разговор, причем не о «Фаусте» или о балладах Шиллера, а о «Докторе Живаго» Пастернака. Только что вышедший немецким изданием русский роман был у всех на устах.
Все закончилось благополучно, нас с Тосей признали немцами. Некоторые друзья сочли уместным выразить нам свое сочувствие. Они никак не могли понять, что мы были счастливы, получив наконец паспорта, которые обеспечивали наше существование и позволяли нам ездить, если только у нас были деньги на поездку. Критик Вилли Хаас, когда-то издававший журнал «Литерарише Вельт» и несколько лет назад вернувшийся из эмиграции в Индии, озабоченно спросил меня, что, собственно, так уж нравится мне в Федеративной республике. Я ответил: «Прежде всего то, что ее можно покинуть в любой момент». Хаас лишился дара речи, он ведь никогда не жил в государстве, обращавшемся со своими гражданами как с заключенными.
С новыми паспортами в карманах мы поспешили в ближайшее бюро путешествий. Мы хотели узнать о самой дешевой поездке в Лондон, желая возможно скорее увидеть Эндрю, которому тем временем исполнилось десять лет. Едва поздоровавшись со мной в Лондоне, сын потребовал меня к ответу, высказав серьезный упрек: я мог, сказал он, спокойно посвятить его в план переселения, он никому бы не проболтался о нашем намерении остаться на Западе. Я полюбопытствовал, зачем сыну было знать об этом. Тогда он мог бы кое-что захватить с собой из Варшавы, печально ответил мальчик. «А что ты хотел взять?» — спросил я. Ответ сына меня ошеломил. Оказалось, в Варшаве он как раз читал роман Генрика Сенкевича «Камо грядеши», который ему очень хотелось бы взять с собой и дочитать. Десятилетний мальчик жалел не об игрушке, а о книге. Роман «Камо грядеши» я купил ему в тот же день.