«ГРУППА 47» И ЕЕ ПЕРВАЯ ЛЕДИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ГРУППА 47» И ЕЕ ПЕРВАЯ ЛЕДИ

На ежегодном заседании «Группы 47» осенью 1958 года в Гроссхольцлёйте в Альгое на меня никто не обращал внимания. Большинство участников, многие из которых не виделись с последнего заседания, состоявшегося год назад, были заняты друг другом. Так что едва ли кого-то интересовал гость из Варшавы. Но у лирика и новеллиста Вольфганга Вайрауха имелись причины подойти ко мне. Когда я приезжал в Гамбург в конце 1957 года, он спросил меня, не смогу ли я ему помочь. Польское радио передало одну из его радиопьес, но не хотело переводить гонорар в валюте. В Варшаве я вмешался в это дело, и он получил совсем неплохой гонорар — именно в западной валюте. Теперь он рассыпался в благодарностях за мою дружескую помощь. Мы оживленно болтали, и через некоторое время я рассказал Вайрауху, что не вернусь в Польшу. Он посмотрел на меня несколько озадаченно, потом неожиданно сказал, что ему надо решить еще кое-какие вопросы, отошел от меня и исчез. Я больше никогда его не видел. И другие авторы, в особенности слывшие левыми, обходили меня стороной, слыша, что я собираюсь остаться на Западе.

Еще до приезда в Гроссхольцлёйте по приглашению Ханса Вернера Рихтера я знал, что «Группа 47» — очень странная организация, у которой не было ни устава, ни правления, которая не являлась ни союзом, ни клубом, ни обществом. Не было списка членов. Тем, кто слишком уж докучал вопросами, Рихтер говорил: «Только я знаю, кто входит в группу, но я не скажу никому».

Я уже давно знал, что писатели — трудные люди с индивидуалистическими, а зачастую и анархическими склонностями. Попытки добиться среди них единомыслия оказываются, как правило, напрасными. Ничто не вызывает у них большего отвращения, чем выступления коллег со своими произведениями. Но в «Группе 47» все было по-другому, организационная сторона дела не имела никакого образца, заседания не опирались ни на какую традицию. Сразу бросалось в глаза, насколько дисциплинированно все происходило здесь, где господствовал порядок — немецкий порядок. Все придерживались ритуала, пусть даже никогда не фиксировавшегося в письменном виде.

После чтения прозаического отрывка или, что бывало реже, нескольких стихотворений, без паузы начиналась импровизированная устная критика. В этой дискуссии мог участвовать каждый присутствующий, но автору нельзя было ни при каких обстоятельствах ни словом реагировать на выступления. Кое-кто находил такую процедуру жестокой. Но, не говоря о том, что никого не обязывали подвергаться такому критическому анализу, любое едва вынесенное суждение ставилось под вопрос и исправлялось, дополнялось и пересматривалось другими участниками заседания, в особенности профессиональными критиками. Общие соображения о литературе или об отдельных писателях считались нежелательными. Старались близко придерживаться рассматриваемого текста. Господствовало серьезное и напряженное настроение, очень редко обстановка становилась непринужденной.

Но важнейшее обстоятельство заключалось в том, что все без исключения участники группы признавали: во главе «Группы 47» стоит человек, которого никто не избирал, никто не наделял полномочиями и который тем не менее обладал неограниченной властью. Звали этого человека Ханс Вернер Рихтер. Именно он основал эту группу в 1947 году. Когда я присоединился к ней в 1958 году, Рихтеру было пятьдесят лет — он был на десять, а то и двадцать лет старше большинства ее участников. Он был признан в качестве жизнерадостного организатора, осмотрительного руководителя дискуссии, добродушного и все-таки строгого хозяина постоялого двора и в конце концов диктатора. От него зависело, кого приглашали на заседание и кому разрешалось читать рукопись, он, Рихтер, имел право прекратить любое чтение без объяснения причин, он решал, кто, когда и сколько будет выступать в дискуссии, он определял, будет ли присуждаться премия «Группы 47».

Его слушались все, в том числе и авторы, давно добившиеся успеха и известности. У того, кто не хотел подчиниться, оставалась только одна возможность — не участвовать в заседаниях. На встрече в шведском городе Сигтуна в 1964 году Рихтер сказал в полдень, что чтения временно прекращаются. Некоторые присутствующие сразу же поднялись с мест. На это Рихтер отреагировал словами: «Стоп, я еще не сказал, что объявлен перерыв». Как послушные школьники, все снова сели на место — Энценсбергер и Эрих Фрид, Хайсенбюттель и Александр Клюге и Юрген Беккер. Рихтер, который наблюдал за происходившим с явным удовлетворением, коротко сказал: «Перерыв». Вот так он и правил — энергично и с юмором, без торжественности и даже небрежно.

На чем основывался его авторитет? Рихтер происходил из простой семьи, — его отец был рыбаком, — которая явно не заботилась о воспитании сына. По его собственным словам, он ничему не учился, ни к чему не прилагал усилий, все далось ему большей частью словно само собой. Его образование, в том числе литературное, было и осталось скудным. Политика интересовала его больше, нежели литература, он был скорее журналистом, чем писателем. Все романы Рихтера, давно забытые, слабы. О современной литературе он и представления не имел. Но он был достаточно умен, чтобы окружить себя хорошими советниками и почти всегда следовать их рекомендациям и предостережениям. В дискуссиях Рихтер воздерживался от литературных оценок. Я никогда не мог отделаться от подозрения, что чтения были для него лишь неизбежным злом. И тем не менее верно, что этот страстный дилетант любил весь цех, пусть даже относясь к нему очень критически и давая увлечь себя своей слабости к общественной жизни. Ему нужна была не литература, а авторы, ему доставляло удовольствие льстить им и дипломатично обходиться с ними.

Воспринимали ли его члены «Группы 47» как интеллектуала, как новеллиста? Большинство их, конечно же, едва ли. Но его уважали как руководителя. Именно потому, что Рихтер не считал себя художником, потому, что он не умел по-настоящему писать и в качестве писателя не имел успеха, у него было время и настроение организовать «Группу 47», руководить ею и поддерживать ее на плаву. Своей популярностью, своим значением среди литературной общественности он, несомненно, был обязан не своим книгам или газетным статьям, появлявшимся все реже, а исключительно существованию «Группы 47» и взятой на себя роли ее центральной и руководящей фигуры.

Со складом ума Рихтера и его позицией связано и то обстоятельство, что литературы «Группы 47» никогда не было и нет. В многочисленных недоразумениях виновато простое слово «группа». Его использование создает представление о существовании литературного направления, школы или течения. Об этом никогда не могло быть и речи. Лучше было бы выбрать обозначение «Форум 47», «Студия 47» или «Арена 47». Эта группа была явлением не литературы, а явлением — и в высшей степени важным — литературной жизни Западной Германии после Второй мировой войны. Она была не более и не менее как своего рода резервуаром, центром немецкой литературы, работавшим три дня в году. Она была настоятельно необходимой репетиционной сценой и ежегодной демонстрацией мод.

Ритуал заседаний выглядел необычно: не разрешалось даже бросить взгляд на обсуждавшуюся рукопись, следовало говорить о литературном произведении, которое воспринималось только на слух. Я находил это сомнительным и рискованным, но скоро понял, что ритуал был допустим и даже необходим, чтобы сделать вообще возможными такие встречи писателей.

Слушатели очень внимательно следили за читавшимся текстом, все равно, казался ли он хорошим или плохим. Многие из них делали заметки. И я делал то, что считал само собой разумевшимся, — записывал ключевые слова и отдельные формулировки, а вскоре решился попросить слова. Рихтер позволил мне говорить, и то, что я мог сказать, было, как мне показалось, воспринято с интересом и благосклонностью.

Следующая встреча «Группы 47» состоялась в октябре 1959 года, но на этот раз не в скромной гостинице, а в замке в горах Карвендель. Точно в срок я получил от Рихтера приглашение, столь вожделенное в литературном мире. Содержание его письма ошеломило меня: я должен был, писал Рихтер, приехать в любом случае, он не может обойтись без меня как критика, ибо я внес в дискуссию новый тон, а в этом тоне группа безусловно нуждается.

Это письмо оказало на меня сильное впечатление, почти осчастливило. Потому ли, что Рихтер старался мне польстить? Не только. Еще в Польше, незадолго до отъезда, я читал кое-что, написанное лауреатами премии «Группы 47» — Ингеборг Бахман и Ильзе Айхингер, Генрихом Бёллем и Мартином Вальзером. Я знал имена многих авторов, присутствовавших в Гроссхольцлёйте, — Ханса Магнуса Энценсбергера или Вольфганга Хильдесхаймера, не говоря уже о Гюнтере Грассе.

В этой группе немецких писателей я чувствовал себя в общем и целом вполне хорошо, уж, во всяком случае, не чужаком. А теперь я узнал от Рихтера, что «Группа 47» приняла меня. Так я понял его письмо. Обосновавшись в Германии немногим более года назад, я был, как и прежде, одинок, но все же знал, где я ко двору. Я думал, что нашел своего рода убежище. Скажу сразу, что я не понимал ситуацию, в которой находился. Многие годы спустя мне пришлось убедиться в том, что желаемое я принял за действительное.

В своих воспоминаниях, опубликованных в 1974 году, Рихтер, похоже, счел необходимым отметить, что во время заседания в 1958 году я, хотя и участвовал в нем впервые, сразу стал делать заметки. Он прокомментировал это неодобрительным замечанием: «Вот как быстро идет акклиматизация». Несомненно, ему не понравилось, что я держался не как остальные иностранные гости «Группы 47». Как правило, они ограничивались ролью безмолвных наблюдателей.

Но в то же время тогда, в 1958 году, Рихтер порекомендовал меня еженедельной газете «Ди Культур» в качестве автора отчета о заседании в Гроссхольцлёйте, конечно, прежде всего потому, что он не без основания ожидал от меня благоприятной информации о «Группе 47» — группе, которая еще вызывала большие дискуссии среди общественности. В своей статье я назвал Рихтера, понятно в шутку, диктатором и сразу же добавил: хотя мы против всякой диктатуры, с такой охотно примиримся.

Это высказывание он не мог забыть. И 28 лет спустя Рихтер говорил о нем в своей книге «В общежитии бабочек». Он обиделся на меня за слово, употребленное в моем репортаже в «Культур», которое, судя по всему, задело или рассердило его. Но это не было слово «диктатура». Какое же? Он был недоволен тем, что я позволил себе употребить слово «мы»: «Райх-Раницкий писал “мы”, он, таким образом, уже считал себя частью группы, хотя я ничего не сказал на этот счет».

Только прочитав эти слова в 1986 году, я понял, как велико было тогда заблуждение, жертвой которого я оказался. Я был убежден, что Рихтер и члены «Группы 47» видели во мне критика, который сформировался под воздействием немецкой литературы и областью работы которого только она и была. Не знаю, подобало ли мне быть членом «Группы 47». Во всяком случае, я не мог претендовать на это, полагая лишь, что мне по праву принадлежит место, пусть самое скромное, в литературной жизни послевоенной Германии.

Пристыженный, я хочу признать мучительную истину: я действительно думал, что мое место «само собой» в «Группе 47». На это и было нацелено слово «мы», которое я легкомысленно употребил и которое, очевидно, не подходило ко мне. «Я пригласил его и приглашал вновь и вновь, — вспоминал Ханс Вернер Рихтер, — но он почему-то оставался посторонним, человеком, который хотя и был с нами, но все же не до конца. Не могу объяснить, почему так было или почему я так ощущал эту ситуацию».

Действительно ли он не мог? Или не хотел? Рихтер упоминает в своей книге «В общежитии бабочек», что я пережил холокост, но ни разу не говорит о том, что я еврей. В этой книге есть еще три статьи о евреях, участвовавших в деятельности «Группы 47», — о Петере Вайсе, Вольфганге Хильдесхаймере и Хансе Майере. Но и здесь напрасно придется искать слово «еврей» или какое-либо выражение, намекающее на еврейское происхождение этих авторов. А ведь их личность и литературное творчество в очень высокой, нет, в высшей степени определялись принадлежностью к еврейскому меньшинству и изгнанием из Германии.

Я как нельзя более далек от того, чтобы хоть в малой мере заподозрить Рихтера в подверженности антисемитским предрассудкам. Но он считал правильным и необходимым последовательно обходить вопрос о еврейском происхождении тех, чьи портреты создавал. Его отношение к евреям оставалось пристрастным и натянутым и через сорок лет после окончания Второй мировой войны. Полагаю, что и это обстоятельство делает его фигурой, типичной для своего времени.

В 60-е годы значение «Группы 47» все возрастало, а ее роль в общественной жизни становилась все более заметной. Это имело две связанные друг с другом причины — с одной стороны, успех многих писателей, которых идентифицировали с группой, с другой — тот очевидный факт, что группа, слывшая левой, непрерывно подвергалась нападкам и оскорблениям, чаще всего со стороны ХДС.

Наконец, в январе 1963 года один христианско-демократический политик дошел до того, что назвал ее «тайной Имперской палатой литературы».[57] И это было кульминацией публичных оскорблений. Вновь и вновь цитировавшаяся формулировка, которая привела даже к судебной жалобе, чрезвычайно популяризировала «Группу 47» именно в силу своей абсурдности. Более того, она обосновала миф о группе. Формированию мифа и огромному успеху группы способствовало также настойчивое сопротивление Рихтера всем попыткам четко определить ее позицию в соответствии с какими бы то ни было тезисами или постулатами, не говоря уже о программе. Сторонним наблюдателям было непонятно, почему Рихтер, годами активно участвовавший в политической жизни, не рассматривал группу как политическую организацию, оставаясь при этом последовательным. Когда в начале 60-х годов Мартин Вальзер попытался превратить «Группу 47» в своего рода социал-демократический ударный отряд, между ним и Рихтером сразу же возникли серьезные разногласия. В результате Вальзеру пришлось уйти.

Как бы жестко и строго Рихтер ни держал в руках бразды правления, ригоризм был ему все же чужд. Иногда случались отклонения от неписаных правил. Почему Рихтер допускал их? Чтобы время от времени разрядить обстановку? Может быть. Но, вероятно, существовала и другая причина. Рихтер действовал так, а не иначе потому, что именно это было ему по нутру, потому, что некоторый произвол доставлял ему удовольствие, потому, что эта «Группа» была и его собственной забавой. Поэтому-то — ограничимся только одним примером — Ингеборг Бахман позволялось играть здесь роль, резко противоречившую всему, что было обычно в «Группе 47», и не согласовывавшуюся со стилем группы, роль, которая признавалась за ней одной.

Я впервые увидел Ингеборг Бахман в 1959 году, на заседании в замке Эльмау. Она давно уже была известна, став еще в 1953 году, в 27 лет, лауреатом премии «Группы 47». Осознавали ли тогда, что она, возможно, самый значительный лирик нашего[58] столетия? Во всяком случае, к ней относились с особым уважением. Кроме того, несомненно, она очаровывала многих людей, в особенности интеллектуалов. В некоторых газетах ее называли первой леди «Группы 47».

В замке Эльмау Бахман читала свое прозаическое произведение «Всё». Она казалась нервной и рассеянной. До начала чтения часть рукописи упала на пол. Трое мужчин кинулись вперед, чтобы быстро сложить листки и осторожно положить их на стол, за которым сидела поэтесса. В зале стало совсем тихо, некоторые боялись, что Бахман полностью лишилась дара речи, но в конце концов ее голос все-таки зазвучал.

Для того, однако, чтобы хоть что-нибудь понять, приходилось порядком напрягаться. Ингеборг Бахман читала совсем тихо, иногда она просто шептала свой текст — застенчиво и робко. Она явно чувствовала себя стесненно, была беспомощной и немного смущенной. Было ли ей трудно говорить или она хотела, шепча, добиться самого большого внимания от присутствующих и абсолютной тишины? Может быть, она была комедианткой, как предполагали многие, в особенности женщины? Это, на мой взгляд, слишком жесткое слово. Она была, несмотря на свои успехи, человеком очень неуверенным. Казалось, что ей что-то угрожало и она искала защиты в притворстве. В последовавшей за чтением дискуссии, выдержанной в очень уважительном тоне, притчу «Всё» толковали наряду с другими три критика — Вальтер Иенс, Ханс Майер и я, причем каждый по-своему. Несколько позже Ингеборг Бахман читала лекции и вела семинары в рамках вновь основанной доцентуры для приглашенных по поэтике в университете Франкфурта-на-Майне. Как-то раз ее спросили, с какой из трех интерпретаций рассказа «Всё» она больше всего согласна. Ее шелестящий ответ гласил: «Ни с одной». Больше на эту тему от нее ничего нельзя было услышать.

Следующее чтение Ингеборг Бахман на заседании «Группы 47» состоялось в октябре 1961 года в охотничьем замке Гёрде в Люнебургской пустоши. Хотя Бахман опять пребывала в кризисе, который сделал работу почти невозможной, она находилась на самом верном пути к превращению в абсолютную примадонну современной немецкой поэзии. Поэтому Рихтер не хотел отказываться от ее участия. Она должна была читать в воскресенье утром в завершение заседания, только она, и никто больше. Но она привезла с собой лишь одно, да и то довольно короткое, стихотворение. Это не помешало Рихтеру организовать выступление Ингеборг Бахман. Оно в еще большей степени, чем в замке Эльмау, превратилось в церемонию посвящения, правда, производившую особенно тягостное впечатление.

Она читала стихотворение «Ко мне, слова», состоящее из 37 строк и начинающееся со строки «Ко мне, слова, за мной!». На мой взгляд, это неудачное, просто плохое стихотворение. Чтение длилось всего несколько минут, затем воцарилось странное молчание. Свидетельствовало ли оно о глубоком уважении или, скорее, о смущении? Рихтер ждал недолго и заявил: «Я за то, чтобы Ингеборг еще раз прочитала свое стихотворение». Все молча согласились, но спрашивали себя: что должно последовать за этим? После второго чтения Рихтер ошеломил присутствовавших высказыванием, равнозначным приказу, таким, которого я еще никогда не слышал на заседании «Группы 47». «Я за то, — заявил он, — чтобы мы не обсуждали это стихотворение». Почему не обсуждать? Не из-за выдающегося ли качества? Если кто-то и мог так думать, то только сама поэтесса.

Или мы должны были воздержаться от критики из-за сомнительности этого текста? Рихтер и не думал обосновывать свое необычное решение. Никто не протестовал, и я тоже. Тишина казалась мне неприятной. В конце концов собравшиеся поднялись и покинули зал. Теперь-то мне и пришло в голову, что надо было сказать: это стихотворение вовсе не так плохо, чтобы оставить его вне критики. Но мое молчание оказалось правильным. Ведь беспомощное стихотворение было обойдено критикой в конце концов не из уважения, — и Рихтер хотел, чтобы так понимали его решение, — а из тайного сожаления.

Моя следующая встреча с Ингеборг Бахман состоялась в апреле 1965 года. Она держалась со мной довольно прохладно — вероятно, ей не особенно понравилось то, что я написал о ней и ее творчестве в моей вышедшей тем временем работе «Немецкая литература на Западе и Востоке». Во всяком случае, она подарила мне написанное ею либретто к опере Ханса Вернера Хенце «Молодой лорд». Премьера оперы только что состоялась. Я попросил ее написать посвящение. Она сочла просьбу глупой, но, если я настаиваю, что ж, она сделает так, как всегда поступает в таких случаях: она откроет какую-нибудь страницу книги и, не глядя, отметит шариковой ручкой любую строчку. Это и будет посвящение. Я ничего не имел против. Но, найдя эту строчку, она посмотрела на меня удивленно и смущенно. Предназначенные мне слова, очевидно, не вполне устраивали ее. Это была строчка из второго акта оперы: «Да будет милостив к вам добрый Бог…» Ингеборг Бахман, поколебавшись мгновение, написала: «Да будет милостив к нему добрый Бог…»

В декабре 1968 года я встретил ее в Риме. Я выступал в Институте немецкой культуры с докладом на очень популярную тогда тему «Роль писателя в разделенной Германии». На состоявшийся после этого прием в немецком посольстве, к моему изумлению, пришла и Ингеборг Бахман. Прошло немного времени, и мы договорились вместе быстро покинуть официальную часть. Мы провели несколько часов в разных кафе в центре города. Как ни странно, я не могу вспомнить о наших разговорах, но помню, как выглядела моя собеседница. За три года, прошедшие с момента нашей последней встречи, Ингеборг Бахман очень изменилась. Она явственно постарела, ее лицо казалось отмеченным болезнью. На ней было светлое, несколько экстравагантное, вероятно, очень дорогое платье, показавшееся мне слишком коротким. Она говорила задумчиво и вполне разумно, но ощущение самоконтроля было у нее несколько нарушено. После этого я никогда больше не видел Ингеборг Бахман.

Но я испытал еще одно переживание, связанное с ней, пусть даже совершенно другого рода. Тогда, в марте 1971 года, я преподавал в Стокгольмском университете, не прерывая работу в «Цайт». Я активно занимался только что опубликованным первым романом Ингеборг Бахман «Малина». Ему предшествовал долгий десятилетний перерыв в публикациях. Такие, как правило, безмолвно-драматические паузы точно регистрируются литературной общественностью — кем-то с беспокойством, многими с желанием узнать о сенсации и всеми с любопытством. Ведь большинство писателей переживают кризис, или только что его преодолели, или, наконец, боятся кризиса. Поэтому они почти сладострастно наслаждаются кризисом, который переживает коллега.

Я читал роман как поэтическую историю болезни, как психограмму тяжелого страдания. Я читал «Малину» как книгу об Ингеборг Бахман. Рассказчица, от имени которой ведется повествование, осознает: «Я не в состоянии… разумно использовать мир». Она говорит в письме о «чудовищности моего несчастья». Я отнес эти признания героини романа к самому автору. Тогда, в марте 1971 года, в своем одиноком номере стокгольмской гостиницы я увидел Ингеборг Бахман на экране. Было видно, как она пыталась не уходить от вопросов вежливого интервьюера. Говоря о «болезни мужчин», она сказала: «Ведь мужчины неизлечимо больны… Все». Я читал в романе «Малина»: «На меня что-то нашло, я теряю рассудок, мне нет утешения, я схожу с ума».

Я был потрясен. Я чувствовал, я ощущал, что ей, Ингеборг Бахман, предстоит нечто ужасное, может быть, ужасный конец, и, может быть, очень скоро. В памяти у меня возник старинный стих, от которого я никак не мог избавиться. Он, этот стих, постоянно раздражал меня, слова «И не хочу я быть тому виной» превратились в навязчивую идею. Я решил ни в коем случае не заканчивать критическую статью, которой от меня ждали и которую я написал примерно наполовину. Мне надо было сообщить в редакцию, что я потерпел поражение с этим романом, что я оказался несостоятельным. Дитер Э. Циммер, возглавлявший тогда в «Цайт» отдел литературы, понял мое решение.

Когда 16 октября 1973 года Ингеборг Бахман умерла при обстоятельствах, которые так никогда и не были выяснены, меня попросили написать некролог. Он заканчивается признанием в том, что некоторые стихотворения из ее сборников «Отсроченное время» и «Призыв к Большой Медведице» я причисляю к лучшим, которые были написаны в этом[59] столетии на немецком языке. Я спрашивал себя, сознавая свою вину, почему же я никогда не сказал это ей, Ингеборг Бахман.