СЛОВА БЕЗУМЦА
СЛОВА БЕЗУМЦА
Время от времени в гетто можно было увидеть еще молодого человека, закутанного в лохмотья, который, подскакивая и пританцовывая, бежал по улицам, всегда в сопровождении забавлявшихся детей и подростков. Прохожие удивлялись, но приветствовали его аплодисментами. Его отличительным знаком были два еврейских слова, которые он громко выкрикивал и быстро повторял на манер газетчика: «Але глах», что означает «Все одинаковы». Никто не знал, шла ли при этом речь о констатации факта, предсказании или предостережении, был ли он сумасшедшим или только изображал безумного. Этот зловещий человек по фамилии Рубинштейн, которого называли «Але глах», был шутом Варшавского гетто.
Были ли мы все и вправду равны? Известные ученые и простые носильщики, замечательные врачи и жалкие нищие, преуспевающие художники и простые разносчики, богатые банкиры и мелкие обманщики, деятельные коммерсанты и недалекие ремесленники, ортодоксы, ни на миг не усомнившиеся в вере своих отцов, и обращенные в христианство, знать ничего не хотевшие об иудаизме и большей частью действительно не знавшие, — все они оказались в гетто, все были осуждены на бедствия и нищету, все должны были страдать от голода, холода и грязи, находясь во власти тысячи страхов. Над всеми ними, молодыми или старыми, хитрыми или простоватыми, распростерлась ужасная мрачная тень, от которой нельзя было уклониться, — тень смертельного страха.
Но неправильно было бы думать, что все эти очень разные люди находились в гетто в одинаковой ситуации, что им приходилось выносить одни и те же тяготы. Во всяком случае, поначалу дело обстояло не так. Те, кто располагали сбережениями, кто обладали чем-то, что можно было продать, прежде всего украшениями, золотом или серебром, старинными светильниками или другими предметами культа, могли позволить себе продукты, недоступные для большинства обитателей гетто и необходимые всем, всем без исключения. Выжить с официальной нормой питания было совершенно невозможно, ибо ее хватало только для того, чтобы не умереть с голоду.
Многое зависело от профессии. Тяжелее всего приходилось учителям, адвокатам и архитекторам. В гетто ведь не было ни школ, ни судов, здесь ничего и не строили. Правда, многие юристы нашли работу в управлении гетто или в комендатуре службы порядка, то есть еврейской милиции, кстати, пользовавшейся всеобщей нелюбовью. Куда лучше жилось врачам, в том числе дантистам, они всегда требовались. То же касалось и ремесленников, прежде всего столяров, слесарей, жестянщиков, электротехников, а также портных и сапожников.
В то же время возникла новая профессия — контрабандист. Тысячи людей, чаще мужчины, чем женщины, и скорее молодые, даже подростки, ежедневно отправлялись на работу на немецкие предприятия за пределами гетто. Они делали это добровольно, хотя заработок был минимален. Причина заключалась в возможности захватить с собой из гетто что-нибудь на продажу, в особенности одежду, порою часы или украшения. Все это быстро сбывалось по бросовым ценам. На выручку приобретались продукты, которые вечером, при возвращении еврейских колонн, контрабандой проносили в гетто.
То, что происходило у входов в гетто, нельзя было предвидеть, ибо немецкие жандармы вели себя как им заблагорассудится. Иногда они самым жестоким образом отбирали у переходивших «границу» все то, что люди прятали на теле, — сало, колбасу или хотя бы картофель. Во время такого контроля нередко стреляли, и не было недостатка в кровавых жертвах. Но встречались и жандармы, которые вели себя по-другому: им было все равно, что несли с собой в гетто эти бедолаги, еврейские контрабандисты-любители.
Куда более важную роль играли контрабандисты профессиональные — евреи пролетарского происхождения, как правило, дюжие парни, которые до войны работали носильщиками или были неквалифицированными рабочими на промышленных предприятиях. То были люди, осознанно шедшие на риск и явно не боявшиеся смерти. Они делали общее дело с польскими компаньонами такого же происхождения и с немецкими часовыми у входов в гетто.
Каждую ночь продукты питания транспортировались в огромных количествах. Сотни мешков с мукой и рисом, с горохом и бобами, салом и сахаром, с картофелем и овощами… Контрабандисты быстро перебрасывали мешки через стену в определенных местах или передавали через отверстия в стене. Затем они на время снова заделывали эти отверстия. Временами «поставки» осуществлялись с использованием конных повозок или грузовиков, которым разрешалось беспрепятственно проезжать через официальные входы в гетто — по согласию с немецкими жандармами, разумеется подкупленными.
Тот, кто участвовал в этой контрабанде, зарабатывал много. Цены на продукты были за стенами по меньшей мере в два раза выше, чем в остальном городе. Поэтому отчаянные еврейские контрабандисты могли жить в свое удовольствие, они входили в число тех, кто составлял публику немногочисленных и очень дорогих ресторанов в гетто. Но им приходилось считаться и с большой опасностью. Рано или поздно немецкие партнеры начинали понимать, что не стоит иметь соучастников-евреев, — куда умнее не мешкая отделаться от одного или другого, к примеру, выстрелом из пистолета.
Прямо посреди гетто проходила одна из важнейших варшавских магистралей — ось Восток-Запад. Вермахт был очень заинтересован в ней, особенно весной 1941 года, то есть непосредственно перед началом войны против Советского Союза. Все сообщение с запада на восток могло осуществляться только по этой дороге, и поэтому ее отделили от гетто. Так квартал, предоставленный евреям, оказался разделен. Возникли так называемые большое и малое гетто, соединенные переходом — деревянным мостом, который, кстати, строил и финансировал «Юденрат».
Немецким часовым на этом мосту доставляло удовольствие особым образом обращаться с евреями, которым приходилось проходить по нему (по-другому нельзя было попасть из малого гетто в большое и наоборот). Многих пропускали, но кого-то подвергали садистским мучениям. Если шел, скажем, бородатый, старый еврей, ему командовали: «Пятьдесят приседаний!» Этого никто не выдерживал, все падали, обессилев, после двадцати или тридцати. Несколько месяцев мы жили совсем рядом с мостом, и я часто наблюдал за мрачными представлениями, которые разыгрывались там почти ежедневно и которыми часовые, очевидно, не могли вдоволь налюбоваться. К ночным выстрелам и крикам привыкали быстро.
Как ни странно, в гетто существовали и такси, правда, не автомобили и не дрожки, а рикши. Их экипажами были велосипеды, на которые находчивые люди, большей частью молодые техники, монтировали широкое сиденье. Его хватало для двух седоков. Правда, поездку на рикше могли себе позволить лишь немногие — те, у кого были деньги. А что же общественный транспорт? В гетто ходил трамвай, который, как и в прошлом веке, тянули лошади. Он всегда был битком набит, и именно поэтому мы, мои друзья и я, никогда им не пользовались. Мы боялись вшей, основных разносчиков сыпного тифа, и поэтому всегда ходили пешком.
Правда, большинство улиц было постоянно переполнено. Я никогда не видел в гетто пустой улицы, а полупустую очень редко. Опасного контакта с другими пешеходами не всегда удавалось избежать, так что подцепить вошь можно было и на улице, став жертвой эпидемии, которая большей частью вела к смерти. А ее в гетто встречали на каждом шагу. И это следует понимать в буквальном смысле: на обочинах улиц лежали, большей частью утром, едва прикрытые старыми газетами трупы тех, кто умер от истощения, голода или тифа. Никто не хотел брать на себя расходы по погребению этих людей.
Частью уличного пейзажа гетто были бесчисленные нищие, которые сидели на земле, прислонившись к стене, и, громко жалуясь на судьбу, просили о куске хлеба. Их состояние позволяло предполагать, что скоро они будут не сидеть, а лежать, прикрытые газетами. Большой шум создавали профессиональные уличные торговцы и бедняки, предлагавшие на продажу всякую всячину, временами одежду, чтобы на вырученные деньги купить себе хоть какой-нибудь еды. Характерными персонажами улицы были и «щипачи». Так называли подростков, которые поблизости от магазинов поджидали прохожих, покупавших хлеб или, во всяком случае, что-нибудь съестное. Они внезапно вырывали у покупателей пакеты и сразу же исчезали, а то и вгрызались в добычу на месте, не обращая внимания на бумажную упаковку.
Население гетто быстро беднело, а немецкие власти прилагали все усилия, чтобы еще ускорить этот процесс. Например, в 1941 году были конфискованы все меха, находившиеся в собственности евреев. Конечно, в гетто воровали, но не было ни одного случая убийства. Произошел, однако, случай каннибализма. Женщина тридцати лет, впавшая от голода в безумие, вырезала из трупа своего двенадцатилетнего сына часть ягодицы и попыталась съесть ее. Когда я переводил сообщение о случившемся на немецкий, мне указали на необходимость сохранения тайны.
В гетто был единственный автомобиль, маленький старый «форд», предоставленный старосте «Юденрата», то есть бургомистру гетто, Адаму Чернякову, в качестве служебного транспорта. Если появлялась какая то другая машина, то все разбегались, улицы сразу же пустели. Нельзя было исключить, что те, кто сидел в машинах, — разумеется, немцы, эти непредсказуемые существа, — внезапно пустят в ход оружие и начнут без разбора стрелять в толпу. Немцы большей частью появлялись в гетто в качестве туристов. Они хотели осмотреть экзотический мир евреев и, конечно, часто испытывали настоятельную потребность избить их, а при случае и ограбить.
В гетто снимались фильмы. Немало немецких солдат и офицеров хотели привезти домой сувенир. Работали и профессиональные кинематографисты, служившие в ротах пропаганды. Нищие и калеки представляли собой их излюбленные сюжеты, — вид этих людей должен был стать свидетельством того, сколь грязны евреи, и вызвать отвращение. Снимались и специально поставленные сцены. Киношники приводили в ресторан гетто евреев, производивших жалкое, если не отталкивающее впечатление. Хозяину заведения приказывали возможно более богато накрыть стол для гостей, пришедших не по своей воле. Режиссер или оператор инсценировал пирушку. Следовало показать, как хорошо живется евреям.
Снимали и сексуальные сцены. Под угрозой пистолета немецкие кинодокументалисты заставляли молодых мужчин совокупляться с пожилыми и далеко не привлекательными женщинами, а девушек — со стариками, но эти фильмы, обнаруженные после войны в берлинских архивах, так и не были публично показаны. Министерство пропаганды и другие инстанции опасались, вероятно, что такие съемки вместо отвращения вызовут сочувствие.
Слова юродивого из гетто, двигавшегося по улице странными прыжками и, несомненно, стремившегося к какой-то неведомой цели, не соответствовали действительности. Казалось, что повседневность опровергала его издевательский лозунг, выкрикивавшийся пронзительным голосом. Исчезающе малое меньшинство обитателей гетто, прежде всего контрабандисты, имело достаточно денег, чтобы жить почти как до войны. Больше было тех, кто хотя и не ел досыта, но мог сносить голод. Эти люди следили за своей одеждой и регулярно посещали парикмахера, таким образом сопротивляясь деклассированию, повсеместно наблюдавшемуся в гетто.
Как правило, ассимилированным евреям, говорившим исключительно по-польски, приходилось несколько лучше, чем ортодоксальным и тем, кто, независимо от отношения к религии, сохранил верность среде, в которой говорили на идиш. До войны контакты между этими двумя большими группами были исключением, ибо они представляли собой два несоприкасавшихся мира, обращали друг на друга мало внимания, если даже не презирали друг друга. Ассимилированные упрекали ортодоксальных в отсталости почти во всем, а те, в свою очередь, полагали, что ассимилированные отвернулись от веры и традиции отцов, и сделали это прежде всего по соображениям целесообразности. Все это не изменилось и после 1939 года, как и прежде, в Варшаве существовало два раздельных еврейских мира. И я совсем не знал в гетто людей из среды тех, кто говорил на идиш.
Моя семья и я не входили в число привилегированных. Никто из нас ни разу не посетил ни один из пресловутых роскошных ресторанов. Но наша нужда не была безграничной. Брат пользовался хорошей репутацией в качестве зубного врача, и, следовательно, у него имелось достаточно пациентов. Моя работа в «Юденрате» не была трудной и не наводила скуку. Кстати, не могу пожаловаться: никогда в жизни моя профессиональная деятельность не вызывала у меня скуку.
Многочисленные отчеты и прошения, перевод которых мне надлежало контролировать, и многочисленные письма, которые переводил я сам, показали мне всю степень бедствий и нищеты, царивших в гетто. Вскоре я понял, что нахожусь в необычной ситуации, — я обладал доступом к документам, имевшим историческое значение. Как-то раз в моем бюро появился человек, оставшийся у меня в памяти как одна из самых сильных личностей среди обитателей гетто. Попросив уделить ему немного внимания, он спросил, готов ли я ему помочь. Я слышал лишь что-то неопределенное о нем, историке Эммануиле Рингельблюме, и его конспиративной деятельности, но мне польстило, что он доверял мне и просил о сотрудничестве. Уже тогда существовал основанный и руководимый им подпольный архив.
В нем собиралось все, что могло свидетельствовать о жизни в гетто: объявления, плакаты, дневники, циркулярные письма, билеты, статистические материалы, журналы, выходившие в подполье, научные и литературные работы. Это должно было послужить будущим историкам. На основе этих материалов составлялись и отчеты для польского подполья и эмигрантского правительства в Лондоне. Понятно, что переписка «Юденрата» с немецкими ведомствами имела большое значение для архива. Мне надлежало копировать все важные письма и отчеты и передавать их сотруднику Рингельблюма в секретариате «Юденрата».
Весь архив был закопан в десяти металлических контейнерах и двух молочных канистрах в трех разных местах. Из трех частей архива после войны нашли только две, третья исчезла. Рингельблюма с семьей в 1944 году выследили эсэсовцы и расстреляли в руинах уже не существовавшего Варшавского гетто.
Он, этот человек удивительной сдержанности и целеустремленности, был спокойным, неутомимым организатором, холодным историком и страстным архивариусом. Он всегда очень спешил, и наши немногие разговоры были тихими, краткими и в высшей степени деловыми. Если я не ошибаюсь, то знал его лишь бегло. Но я все еще вижу перед собой его, Эммануила Рингельблюма, молчаливого интеллигента. Я вижу его так же, как и слышу тревожный клич плебея-шута, весть, состоявшую всего из двух слов.