ВАЛЬТЕР ИЕНС, ИЛИ ДРУЖБА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВАЛЬТЕР ИЕНС, ИЛИ ДРУЖБА

То обстоятельство, что я, начиная с заседания осенью 1959 года, чувствовал себя входящим в кружок вокруг Ханса Вернера Рихтера, что я уже ощущал «Группу 47» как своего рода прибежище или, во всяком случае, легкомысленно воображал это, было связано с одним участником группы, которого я впервые увидел тогда. Случайно он сел недалеко от меня. Оказалось, что мы приходили с ним к единому мнению относительно зачитывавшихся текстов, даже не обменявшись ни словом, — мы постоянно встречались взглядами. В перерыве мы заговорили, и разговор продолжался тридцать лет. Я говорю о Вальтере Иенсе.

Болезнь, которой он страдает с раннего детства, астма, сформировала его личность и его творчество. Следствием страдания стала, по словам Иенса, необходимость ежедневно бороться за воздух. Думаю, не преувеличу, если скажу, что не только в каждой его более или менее значительной книге, но и, если приглядеться глубже, во всем, что он делал, можно увидеть признаки этой постоянной одышки. Как мне рассказывали, его мать, учительница, скромная и в то же время честолюбивая женщина, вознамерилась передать свое честолюбие больному сыну. Говорили, что она постоянно внушала ребенку: «Ты калека, и поэтому должен стать духовным гигантом». То, что свойственно самой сути и характеру любого писателя, в нем, Вальтере Иенсе, систематически развивалось и последовательно поощрялось с самого начала. Я говорю о честолюбии, которое может перейти в прямо-таки навязчивое желание проявить себя.

Эта потребность определяла отношение Иенса к науке и литературе, к политике и церкви, да и всю его жизнь. По меньшей мере, это очень вероятно. Именно с ней была связана удивлявшая многих коллег готовность Иенса без долгих просьб занять ту или иную почетную должность. Это качество было и остается одновременно его счастьем и несчастьем. Думается, он часто размышлял о том, было ли правильным его принятое во время войны решение изучать классическую филологию. Иенс быстро понял, что этот предмет не сможет дать ему тот форум для диалога с общественностью, получить который он стремился. С этим обстоятельством и было связано его обращение к Рихтеру уже в 1950 году и желание участвовать в заседании «Группы 47».

Его пригласили, но он не вписывался в этот круг. Он был единственным штатским среди вчерашних солдат вермахта. Почти все прошли через диктатуру и войну. Иенс принадлежал к тому же поколению, но он, астматик, пережил войну с определенного расстояния. «Вот это расстояние, — вспоминает Ханс Вернер Рихтер, — и отличало его от нас». Сверх того среди самоучек Иенс был человеком с высшим образованием, доцентом университета в Тюбингене.

Рихтер полагал, что Иенс должен был ощущать себя в «Группе 47» «инородным телом». Но он, хорошо разбиравшийся в людях, ошибался. Другие люди почти всегда интересовали Иенса. Вот только как в «Группе 47», так и позже в других кружках и в разнообразном обществе он был настолько занят собой, что, как правило, лишь мимоходом воспринимал отношение окружающих к себе и часто строил на сей счет иллюзии. В разных жюри, обсуждавших вопрос награждения Иенса, мне бросалось в глаза, что именно те члены жюри, которых он считал своими верными друзьями, часто со всей решительностью выступали против него. Нередко он полагал, что его ценят люди, суждения которых о нем вовсе не были благожелательными.

Иенс не хотел считаться с тем, что в «Группе 47» он был изолирован, и вряд ли это заставляло его страдать. Тем не менее ему могло прийтись кстати, что в «Группе 47» появился новичок, который не только был одиноким, но и сам выходил из ряда вон. О немецкой литературе говорил чужак, чье положение хотя и нельзя было сравнить с тем, в котором находился Вальтер Иенс, но можно было хотя бы немного уподобить. Слова Рихтера обо мне: «Он каким-то образом оставался посторонним, человеком, который хотя и был с нами, но все же не до конца» — касаются и Иенса.

Прошло немного времени, и между нами возникла дружба, в прочности которой мы смогли убедиться всего через несколько лет. Когда бы мы ни говорили о Хансе Вернере Рихтере, не избегая скептических и критических оценок, Иенс имел обыкновение замечать, что мы в любом случае очень обязаны ему, ведь без него мы бы не познакомились друг с другом или, может быть, это произошло бы гораздо позже. Как-то раз я сказал Вальтеру Иенсу, что тот из нас, кто переживет другого, должен будет написать некролог о Рихтере. Иенс сразу же принял это предложение и публично подтвердил это соглашение, когда наши пути уже давно разошлись.

Это была совершенно необычная дружба — не только самая продолжительная и значительная в моей жизни, но, я уверен, и самая удивительная. Мы встречались на заседаниях «Группы 47», а позже на Клагенфуртском конкурсе соискателей премии имени Ингеборг Бахман; мы вместе вели телевизионные дискуссии, прежде всего в Берлине; иногда я приезжал в Тюбинген, а иногда и Иенс, большей частью по делам, приезжал в Гамбург или во Франкфурт; вместе с женами мы ездили на фестивали в Зальцбург или Байройт. Но все это происходило лишь несколько раз в году. Главное же заключалось совсем в другом, в том, что задолго до изобретения телефонного секса мы начали дружить по телефону.

Сначала мы перезванивались раз в неделю, потом чаще и, наконец, почти ежедневно. Разговоры длились двадцать-тридцать минут, иногда целый час или того больше. Диалог, растянувшийся на десятилетия, имел важные причины: нам обоим, Иенсу и мне, нужен был разговор, мы зависели от обмена информацией и мнениями, от дискуссий, — хотя и в силу разных обстоятельств, связанных как с нашим складом ума, так и с ситуациями, в которых мы находились.

В Гамбурге, где мы жили с 1959 по 1973 год, я оказался обреченным на существование в режиме монолога — за чтением следовало писание, за писанием чтение. Общение, которого я был практически лишен, советы коллег, которые хотелось бы чаще слышать, дружеские предостережения и одобрение, в которых я настоятельно нуждался, — все это я обрел в телефонных разговорах с Вальтером Иенсом. А как обстояло с ним, который в Тюбингене постоянно находился в большой компании коллег и учеников — совсем не так, как я в Гамбурге? Нет, конечно, в Тюбингене он не был изолирован. Тем не менее не столь уж неверным будет предположение, что он и там, как в «Группе 47», испытывал некоторое одиночество.

Может быть, самое важное высказывание об Иенсе принадлежит ему самому. В интервью, опубликованном в 1998 году, он назвал себя «человеком со сломанным опытом». И еще: «Я не могу воспринимать жизнь во всей ее красочности. У меня отсутствует чувство реальности, понимаемое в самом широком смысле». Тем самым Иенс сказал, что отсутствовало в его романах и рассказах, в драматических произведениях, написанных для сцены, для телевидения или радио, — жизнь в ее красочности.

Он любит возвышенную игру с темами и тезисами, с вопросами и формулами, с мыслями и традицией, вернее, с тем, что передается из поколения в поколение. Но это игра не художника, а интеллектуала. Иенс, как и я, — завсегдатай литературного кафе, не имеющий такого кафе. Нашим кафе был телефон. Его стихия — не чувственно воспринимаемое, а дискурсивное. Поэтому его эпические и драматические попытки — не более и не менее как доказательства тезисов. Его важнейшие работы — речи, эссе и трактаты.

Так что не случайно, а, скорее, поучительно и логично то обстоятельство, что в обширном творчестве Иенса отсутствует эротическая тема: «Меня никогда по-настоящему не прельщали эти сюжеты. Нет, писать об эротическом я не хотел». Его противники утверждают, что Иенс не в состоянии отличить фугу Баха от вальса Штрауса «На прекрасном голубом Дунае». Это невероятное преувеличение. Но когда мы начинали говорить о Вагнере, — и на эту тему Иенс высказывался тонко, обнаруживая немалые знания, — у меня всегда складывалось впечатление, что он смело интерпретирует произведения композитора, не обращая внимания на музыку. Похоже, он считал ее каким-то мешающим, по крайней мере излишним, элементом.

Своим главным свойством он называл любопытство. Только на первый взгляд кажутся противоречащими друг другу отсутствие у Иенса чувства реальности и ощущение сильного, нескрываемого и едва ли утоляемого любопытства — в действительности одно вытекает из другого и создает основную черту его личности. И именно эта черта превращала его в выдающегося, уникального собеседника. Что бы я ему ни рассказывал, он всегда задавал вопросы, доказывавшие, как внимательно он слушал и что тема действительно интересовала его. Только однажды Иенс досадливо прервал меня — когда я спросил его, идет ли и в Тюбингене такой же ужасный дождь, как и в Гамбурге. Этого он не мог вынести: «Ты что, совсем свихнулся? Что нам, беседовать о погоде, как моя теща?» Правда, были темы, о которых он, если я не ошибаюсь, никогда со мной не заговаривал, — мои переживания в Варшавском гетто, опыт членства в компартии Польши и на дипломатической службе.

Литература и литературная жизнь — вот о чем мы говорили. Приветствий и вопросов, например о настроении и самочувствии, никогда не было, разговор начинался с места в карьер, примерно так: «Статья Бёлля совсем неплоха, но мало отредактирована». Или: «То, что написал Андерш, слишком поверхностно, он мог бы и не браться». Или: «Критическая статья о новелле Бахман — сплошная ложь». О каких статьях шла речь в этих кратких высказываниях, ни разу не было упомянуто. Мы оба знали, какие газеты читаем.

Часто мы говорили о книгах, которые собирались написать. Иенс когда-то планировал монографию о Лессинге. Это был просто захватывающий проект. К сожалению, он так никогда и не написал книгу. В другом разговоре он сказал мне: «Пришло время написать новую книгу о Шиллере. Думаю, я напишу такую книгу». Иенс сразу же набросал ее тезисы и очертил общие идеи. Можете мне поверить, это была грандиозная книга. Жаль только, что она никогда не появилась. Еще один излюбленный проект Иенса, разговоры о котором повторялись наподобие припева, касался автора, особо ценившегося нами — каждым по-своему, — Теодора Фонтане. Иенс страстно и остроумно говорил об этом намерении. Разумеется, и оно никогда не было осуществлено.

Он с большим вниманием относился к моей работе. Мне представляется психологически интересным то обстоятельство, что Иенс временами поощрял меня взяться за осуществление тех планов, которые сам оставил, говоря, например: «Может быть, ты напишешь книгу о Шиллере, которой давно уже время появиться». Каждый раз, когда я искал название или нуждался в точной формулировке какого-либо тезиса или проявлял нерешительность в каком-нибудь деле, он прилагал величайшие усилия, чтобы дать мне совет. И советы эти оказывались почти всегда хорошими, просто сказочными. Как-то раз, когда мы уже давно рассорились, Иенс сказал: «Мы очень многим обязаны друг другу». Трудно взвесить, кто и чем кому обязан, но не могу отделаться от впечатления, что я обязан ему больше, чем он мне.

Его любопытство было всегда направлено на людей, выпадавших из обычных рамок, у которых были проблемы с самими собой, оно всегда адресовалось страдавшим и нуждавшимся. Алкоголики, те, кто «сидел на таблетках», наркоманы, невротики, жертвы депрессии, меланхолики интересовали и возбуждали его так же, как гомосексуалисты, лесбиянки и импотенты. Он хотел обладать точной информацией о них, об их трудностях и комплексах. Он с благодарностью принимал к сведению то, что я мог поведать ему на сей счет. Тот, кто находился под угрозой, мог быть уверен в его сострадании. Только мне кажется, что он не особенно хотел непосредственно соприкасаться с такими людьми. Как правило, ему хватало информации из вторых рук. Бывало, я во время наших телефонных разговоров цитировал рекомендацию Мефистофеля: «Теория, мой друг, суха,/ Но зеленеет жизни древо». Иенс, конечно же, соглашался, оставаясь при этом прежде всего человеком теории, сколь бы сухой она ни была.

Часто он затрагивал тему, не дававшую ему покоя. Иенс знал, что есть мужчины, которые хотя и состоят в браке, но время от времени спят с другими женщинами. Разумеется, он не одобрял такое поведение и относился к нему с отвращением. В его высказываниях о такого рода непонятных ему действиях всегда присутствовало два слова — «неаппетитно» и «негигиенично». Случись Иенсу заблудиться в борделе, — конечно же, только в качестве любопытного туриста, — на вопрос о том, что он будет пить, он, весьма вероятно, ответил бы: «Настой ромашки».

Когда в Тюбинген приехал один иудейский теолог, Иенс пригласил его на ужин. Понятно, что такому гостю надо было подать кошерную еду. Но что значит «кошерная»? Иенс сразу же позвонил специалисту по Ветхому Завету из Тюбингенского университета и попросил дать совет. Тот не заставил себя долго упрашивать и долго наставлял коллегу относительно многочисленных запретов, которые необходимо соблюдать. Иенс педантично записывал все предписания. Под конец любезный специалист по Ветхому Завету заметил: «То, что я вам только что сказал, дорогой коллега, существовало, конечно же, уже около двух тысяч лет назад. Но вам не надо ломать голову над этими проблемами. Ведь у евреев, по крайней мере в этом, ничего не изменилось за прошедшее время».

Разумеется, на протяжении нашей дружбы, длившейся тридцать лет, случались и кризисы. Но мы никогда не забывали о том, что нас связывало друг с другом. Бывало и так, что телефонные разговоры с Вальтером Иенсом образовывали своего рода кульминацию моей жизни. Когда осенью 1990 года наши отношения оказались серьезно нарушенными и им грозила опасность, он написал мне: «Посмотри на посвящение, прочитай, что я тебе говорю, — только это и имеет значение…» Посвящение, упомянутое им, гласит: «Марселю в знак дружбы, которая, несмотря на все потрясения, не поддается разрушению. Вальтер».

Но Иенс заблуждался, глубоко заблуждался. Нашу дружбу оказалось вполне возможно разрушить, и пусть это останется на совести тех, кто, проявив бессердечность, способствовал тому, что случилось. Тем не менее слова Иенса не так уж неправильны. Что не подверглось разрушению, так это воспоминание о годах и десятилетиях нашей дружбы. В повести «Монток» Макс Фриш писал о своих отношениях с Ингеборг Бахман: «Мы не сумели встретить конец достойно — оба не сумели».