МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК С МОГУЧИМИ УСАМИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК С МОГУЧИМИ УСАМИ

Первые месяцы 1958 года стали последними, которые я провел в Польше. Необычное, волнующее время… Многие наши еврейские друзья готовились к отъезду — большей частью в Израиль. Царило настроение подъема, хотя и меланхолическое. Ведь все эти люди, не имевшие ничего общего или мало что общего с еврейством, считали себя поляками. И все они связывали большие надежды с коммунизмом. После преодоления многочисленных трудностей, думали они, в Польше возникнет справедливое государство, общество, в котором будет место и для евреев… В этом они были убеждены.

Но их постигло горькое разочарование. В первые послевоенные годы они настоятельно требовались. Теперь в них больше не было необходимости, их отъезду были бы рады. Их еще не изгоняли — это произошло позже, в 68-м, когда многие члены партии, включая старых коммунистов, были сочтены врагами новой Польши и заклеймены как «сионисты». Они должны были быть счастливы, что есть на Земле страна, готовая принять их в любой момент, — Израиль.

Теперь мы нередко приходили на один из перронов все еще примитивного, все еще не восстановленного Варшавского вокзала, чтобы проститься с друзьями и знакомыми. Некоторые спрашивали нас, когда мы увидимся снова. Неевреи, которых не посещала мысль об эмиграции, оказывались несколько озадаченными тем, что мы ничего не предпринимаем, чтобы покинуть Польшу, хотя и не задавали нам прямых вопросов об этом. Мы опасались сказать или сделать хоть что-нибудь, способное вызвать подозрение в том, что и мы собираемся уехать и начать новую жизнь на Западе. Для того чтобы наш план удался, его следовало обязательно сохранять в тайне. Ни одна душа, никто из наших друзей и даже наш девятилетний сын не должен был чувствовать или тем более знать, что мы не хотим вернуться из наших одновременных поездок в Англию и Германию.

Запланированное тайное переселение, конечно же, переселение без домашнего имущества и с настолько малым количеством багажа, которое не угрожало бы нам, требовало принятия многочисленных решений. У нас не было только одной заботы, только одно дело не требовало решения — деньги. Мы ничем не владели, мы едва сводили концы с концами, постоянно ожидая ближайшей получки, следующего гонорара. Нельзя сказать, чтобы нас это устраивало, но мы и не так уж сильно страдали, может быть, потому, что в подобной ситуации находились большинство наших друзей.

Но на какие средства должны мы были жить вне Польши, пусть даже и очень скромно? Я написал для «Ди Вельт» несколько сообщений о театральной и литературной жизни в Варшаве и попросил депонировать гонорар на счет в Федеративной республике. Этого могло бы хватить на две, в лучшем случае на три недели. Но продолжать такую работу, уже находясь в Германии, было бы трудно. Были бы немецкие газеты готовы печатать мои критические статьи? Я уже пытался заявить о себе как о критике в ГДР: в 1956 и 1957 годах журнал «Нойе Дойче Литератур» с явной охотой опубликовал несколько моих статей. Они вызвали определенный отклик. Но ведь на Западе никто не читал «НДЛ», да и требования там были, конечно, куда выше. Если бы мне не удалось найти там работу в качестве критика, так, может быть, — а с этой возможностью я вполне считался, — переводчика с польского?

Потому-то я и счел необходимым раздобыть хотя бы большой немецко-польский и польско-немецкий словарь. Речь шла только об одном издании, четырехтомном и вполне пригодном, но словарь, изданный в Вене в 1904 году, давно разошелся. В одном варшавском букинистическом магазине я купил за немалые деньги два тома этого словаря, но еще два не мог нигде найти. Весной 1958 года Тося с сыном провела краткий отпуск в Исполиновых горах. У писателя Карла Гауптмана, старшего брата Герхарта Гауптмана, в Шрайберхау был дом, который разрешалось осматривать. В каком-то шкафу Тосе бросились в глаза два тома, найти которые я так страстно желал. Она, презрев стыд, украла их, похитила ради меня, ради нашего будущего в Германии. Словари эти никогда мне не понадобились, но я храню их и по сей день.

Одновременно в эти последние месяцы в Польше я пытался получить какую-либо информацию о литературной критике в Федеративной республике. Теперь у «Франкфуртер Альгемайне» в Варшаве был постоянный корреспондент — Ханс-Якоб Штееле. Мы оказались взаимно полезными — я помогал ему ориентироваться в культурной жизни Польши, он мне — понять, что происходило в Федеративной республике, и время от времени снабжал меня западногерманскими газетами, прежде всего «Франкфуртер Альгемайне».

Во «Франкфуртер Альгемайне» я читал литературный раздел и рецензии — последние особенно внимательно, находя, что они написаны хорошо и часто даже элегантно, но задаваясь вопросом, действительно ли это правильно и необходимо — так торжественно и обстоятельно формулировать самые простые мысли? Не маскировалась ли таким способом бессодержательность? Меня посещала тайная мысль: при некоторой удаче и я мог бы помериться силами с такими рецензентами. Правда, из газеты мало что можно было почерпнуть о современной немецкой литературе. Так что не вполне обычная встреча, которую подарила мне судьба, оказалось как нельзя кстати.

В мае 1958 года позвонил мой друг Анджей Вирт — у него-де проблемы, он просит помочь. Он ожидает гостя — молодого человека из Федеративной Республики Германии, которого, к несчастью, в Варшаве никто не знает. О бедняге надо немного позаботиться, что ему, Вирту, в одиночку не под силу. Не могу ли я, спросил Анджей, сделать ему приятное и провести вторую половину дня с гостем? Я недоверчиво поинтересовался, не писатель ли этот гость, на что Вирт ответил — будущее покажет. Во всяком случае, он написал уже две пьесы, одна из которых провалилась, а вторая, вероятно, вскоре провалится. Мой друг не верил, что молодой человек когда-нибудь создаст путную пьесу. Тем не менее он кажется одаренным, хотя пока и нельзя сказать, чем он одарен и на что способен.

На следующий день я отправился в гостиницу «Бристоль», где гость должен был ждать меня примерно в три часа. Но вестибюль гостиницы оказался в это время пуст, не встретилось никого, кто походил бы на западногерманского писателя. Занято было лишь одно кресло, вот только сидел в нем человек, никак не соответствовавший категории, которая интересовала меня. «Бристоль» был тогда единственным варшавским отелем класса «люкс», населенным почти исключительно иностранцами, которые отличались от местного населения уже своей одеждой. В кресле же сидел человек, одетый, мягко говоря, небрежно и к тому же небритый. И, похоже, делал нечто необычное для вестибюля фешенебельной гостиницы — дремал.

Внезапно он взял себя в руки и двинулся ко мне. Я испугался, но страху нагнали на меня не его мощные усы, а взгляд — упрямый и неподвижный, застывший, почти дикий. «Не хотелось бы, — мелькнуло у меня в голове, — встретить такого субъекта на темной улице, уж если у него в кармане брюк не револьвер, то наверняка нож». Пока я все еще был занят этим внутренним монологом, молодой человек вежливо представился. Сразу же объясню, откуда взялся упрямый остекленевший взгляд, — обедая в одиночестве, мой новый знакомый выпил целую бутылку водки. Правда, рассказал он мне об этом только через два часа после того, как состоялось наше знакомство.

Я предложил ему прогуляться. Он согласился, и мы вышли. Несмотря на изрядную дозу алкоголя, гость ни разу не покачнулся, он вышагивал рядом со мной прямо и браво. Но при этом он едва обращал внимание на церкви и дворцы. Очевидно, он был занят прежде всего самим собой и не расположен к разговору. Поэтому мне показалось уместным сменить тему. Я захотел услышать его мнение о литературе, формировавшейся в Федеративной республике. Так как он по-прежнему оставался немногословным и угрюмым, я назвал в виде опыта несколько имен. Вольфганг Кёппен? Упорное молчание, думаю, что он не знал ни строчки Кёппена. Генрих Бёлль? Издевательская, хотя и, несомненно, доброжелательная улыбка. Макс Фриш? То, что происходит в его романах, для него, моего гостя, слишком уж возвышенно. Альфред Андерш? Это имя оживило моего собеседника. Роман Андерша «Занзибар» пользовался тогда очень большим успехом. Это не нравится коллегам-писателям. Спасающаяся бегством еврейка, о которой рассказывает «Занзибар», красива и элегантна, говорил молодой человек. Ну а будь она нехороша собой и вся в угрях? Была бы она в этом случае менее достойна сострадания? Я с признательностью отозвался о романе, и гость выслушал это с явным неудовольствием.

Теперь я попробовал заговорить об авторах старших поколений — от Томаса Манна до Германа Гессе и Роберта Музиля. У меня создалось впечатление, что молодой человек и понятия не имеет о предмете разговора. Правда, я еще не понял, что чрезмерное потребление алкоголя вгоняло его в сон. Но я уже знал, как разговорить писателя или того, кто хочет стать писателем. Существует вопрос, тотчас же развязывающий язык и самому своенравному собеседнику. Вот он: «Над чем вы работаете, мой молодой друг?» Вот теперь и началось. Он пишет роман. Это меня вообще не удивило, так как за всю свою жизнь я встретил лишь очень немногих немецких писателей, которые не работали бы над романом. Не захочет ли он рассказать мне что-нибудь о сюжете? Он был не против. Он пишет историю одного человека; она начинается в 20-е годы и простирается почти до наших дней. А что это за герой? Карлик. Гм… Последний раз я что-то читал о карликах в детстве. Это была сказка Вильгельма Гауфа. «И что же дальше?» — спросил я, не проявляя, впрочем, особого любопытства. «У этого карлика, — объяснил он мне, — есть еще и горб». — «Как? Горбатый карлик, да не слишком ли это?» — «Горбатый карлик, — продолжал молодой человек, — сидит в сумасшедшем доме».

Теперь с меня было достаточно, больше я и знать ничего не хотел о планировавшемся романе. Напротив, меня все более заботил гость, вверенный моему попечению, тем более что его взгляд все еще оставался застывшим и диким. Одно казалось мне несомненным: из романа ничего не выйдет. Постепенно я потерял интерес к разговору с этим не особенно вежливым западным немцем. Я привел его в гостиницу. Мы холодно простились и думали, вероятно, об одном и том же — что это были скучные и ненужные часы.

Нет, они не были излишними, по крайней мере для меня. В конце октября 1958 года я снова увидел молодого человека. На заседании «Группы 47» в Гроссхольцлёйте в Альгое он, Гюнтер Грасс, читал две главы из все еще находившегося в работе романа «Жестяной барабан». «Я усердно делал заметки с самого начала чтений, — вспоминает Ханс Вернер Рихтер, — но отказался от этого уже после первых строк прозы Грасса». Это верно, обе главы понравились мне и едва ли не привели в восторг. Я написал это и в отчете о заседании, который несколько позже был опубликован в мюнхенском еженедельнике «Ди Культур». Кстати, они понравились мне куда больше романа, который вышел на следующий год и который я оценил скептически, конечно же, слишком скептически. В Гроссхольцлёйте я понял, что не стоит слушать писателя, рассказывающего о сюжете романа, над которым он как раз работает. Из таких рассказов нельзя ничего, ну совсем ничего почерпнуть. Ведь из самых смелых и оригинальных идей большей частью выходят жалкие книги, а мотивы, кажущиеся абсурдными, могут привести к появлению великолепных романов.

Вечером мы собрались в Гроссхольцлёйте за бокалом вина. Кто-то попросил меня рассказать что-нибудь о пережитом в Варшавском гетто в годы немецкой оккупации. Чтобы не портить настроение присутствующим, — в конце-то концов, все, сидевшие за столом, во время войны были солдатами, а некоторые, вероятно, и в Польше, — я выбрал особенно безобидный эпизод. Я поведал о том, как выступал в черный час рассказчиком, черпавшим свой материал из мировой литературы. После этого Грасс спросил меня, не собираюсь ли я написать обо всем этом. Так как я ответил отрицательно, он попросил моего разрешения использовать некоторые из мотивов моего рассказа. Много лет спустя, в 1972 году, Грасс опубликовал свой «Дневник улитки», в котором я увидел пережитое мною. Оно досталось на долю учителя по прозвищу «Цвайфель».[53]

Когда мы как-то раз встретились снова, я вскользь заметил, что мне, конечно же, причитается доля с гонораров за «Дневник улитки». Грасс побледнел и дрожащей рукой зажег сигарету. Чтобы успокоить его, я быстро сформулировал предложение: я готов навсегда отказаться от всех прав, если он подарит мне за это одну из своих графических работ. Можно сказать, я услышал, как с его сердца упал камень. Грасс сказал, что согласен, я должен сам выбрать графический лист, и для этого он приглашает нас с Тосей к себе домой в Вевельсфлет, а угостит он нас тем, что сам приготовит. Я согласился, хотя меня и смущало воспоминание о приготовленном Грассом супе, который я легкомысленно попробовал летом 1965 года на свадьбе берлинского германиста Вальтера Хёллерера. Суп был ужасен. Я снова предчувствовал самое худшее, но профессия критика требует мужества.

27 мая 1973 года мы отправились из Гамбурга в Вевельсфлет в Шлезвиг-Гольштейне. Это оказалось не так-то просто, ведь, чтобы попасть в это местечко, пришлось пересекать реку, через которую не было моста. Пришлось ввериться паромщику. В конце концов мы добрались, и уже вскоре я смог выбрать графический лист. Я учтиво попросил Грасса сделать посвятительную надпись. Он подумал мгновение и написал: «Моему другу (Цвайфелю) Марселю Райх-Раницкому». Как бы там ни было, почти игра слов.

Потом он подал нам рыбу. Скажу сразу: я ненавижу рыбьи кости и боюсь их. До тех пор я и не знал, что бывает рыба со столь большим количеством костей, причем не могу исключить, что их число в моей памяти с годами еще увеличилось. Трапеза представляла собой мучение и наслаждение одновременно. Грасс, не особенно искусный в приготовлении супов, умеет великолепно обращаться с рыбой. Еда оказалась опасной и в то же время вкусной и не возымела ни для меня, ни для Тоси ни малейших отрицательных последствий. Впрочем, нет, последствия были, правда, особого рода. На следующий день Грасс нарисовал то, что осталось от рыбы, в особенности многочисленные кости, — уже очень скоро эта рыба оказалась в центре его романа. Ведь это была камбала.[54]

Не помню, обменивались ли мы в Вевельсфлете воспоминаниями о нашей встрече в Варшаве. С той встречи прошло пятнадцать лет, наша жизнь, наши роли в ней и наше положение полностью изменились. Грасс, никому не известный бедный новичок, стал всемирно известным и, как полагается, состоятельным писателем. В свою очередь, я давно был гражданином Федеративной Республики Германии и почти четырнадцать лет работал единственным литературным критиком самой уважаемой немецкой еженедельной газеты — «Цайт». Более того, я заключил договор (о чем не мог сказать Грассу), в соответствии с которым должен был занять самый интересный пост в литературной жизни Федеративной республики — заведующего отделом литературы «Франкфуртер Альгемайне».

После безрезультатной и все же важной и поучительной встречи с Грассом в мае 1958 года в Варшаве я оставался там всего несколько недель. Мое настроение было не радостным, а скорее печальным. Тайное прощание оказалось не таким уж легким делом. Я никогда не считал себя поляком, в том числе и наполовину, как сказал Грассу в Гроссхольцлёйте. Что привязывает меня к Польше еще и сегодня? Это язык, который все еще при мне, это польская поэзия, которую я люблю, великая поэзия романтиков, замечательная лирика XX века. И, конечно же, Шопен.

Но мне тяжело далось прощание не с Польшей, а с Варшавой. На протяжении двадцати лет я пережил и перенес здесь бесконечно много, я страдал и любил. Любил? Да, была длительная и серьезная связь, дружба с молодой женщиной-психологом. Она означала для меня очень многое. Благодарность, с которой я вспоминаю об этой любовной истории, адресована двум женщинам — вторая та, которая терпела происходившее. А что же мой брак? Может быть, брак выдерживает испытание именно в том случае, если один из супругов, зная, что у другого есть любовная связь, хотя и страдает, но гонит от себя мысль о том, что такая ситуация может действительно угрожать браку. Мы оба, Тося и я, давали повод и к таким страданиям, и к таким мыслям.

Так выглядело сентиментальное прощание с Варшавой, но элегическое настроение удерживалось в определенных границах. Оно вытеснялось страхом за то, удастся ли действительно наш план выезда и не сорвется ли он в самый последний момент. Был еще и страх перед неопределенным будущим. Но я ни секунды не усомнился в правильности моего решения покинуть Польшу. И мы твердо решили ни в коем случае не позволить разлучить нас. Тося с сыном улетела в Лондон только после того, как и я получил заграничный паспорт для поездки в Федеративную республику. До последнего момента мы боялись, что паспорта могут у нас отобрать. Когда я увидел, как растаял в воздухе самолет на Амстердам, где они должны были пересесть, то спросил себя, когда я снова увижу их. Сразу после звонка Тоси из Лондона я договорился с другом, которому полностью доверял. Тем не менее только накануне отъезда во Франкфурт я проинформировал его о своем намерении не возвращаться. Я дал ему ключ от квартиры, в которой должно было оставаться все мое имущество, прежде всего библиотека, ставшая с годами вполне приличной. Мой паспорт был действителен для однократной поездки в Федеративную республику и для пребывания там сроком не более 91 дня. Немецкая въездная виза была ограничена девяноста днями. Багаж, который я отважился взять с собой, состоял из чемодана средних размеров, довольно увесистого портфеля со всякого рода бумагами, включая все статьи, опубликованные в Польше, нескольких книг и старой, дребезжащей пишущей машинки. Omnia теа тесит porto.[55] Да, теперь у меня не было ничего, кроме этого скудного багажа. Конечно, были и наличные — пятьсот злотых, которые, правда, не принял бы ни один банк в Федеративной республике. Они не имели никакой ценности. Было у меня и около двадцати марок.

Предоставить мне большую сумму валютное отделение Польского национального банка не имело права.

Польский таможенный контроль прошел без затруднений, только мою дорожную пишущую машинку подозрительно осмотрели и тщательно внесли в мой паспорт («Машинка марки “Триумф”»). Но после того, как все процедуры контроля закончились и чиновники вышли, поезд не тронулся. В вагонах сидело совсем немного пассажиров, перрон был совершенно пуст, а тишина зловещей. Я боялся. Не выведут ли меня из поезда и, чего доброго, не арестуют ли? Прошло четверть часа, ничего не изменилось, а тишина, как мне казалось, становилась все более невыносимой. И вдруг совершенно неожиданно поезд тронулся — не было ни команды, ни какого-то другого звука. Я глазам своим не верил: он действительно шел, медленно и тихо, шел на запад. Всего через несколько минут мой багаж еще раз проверили — на этот раз две сотрудницы таможни ГДР. Я мог бы сказать им то же, что однажды сказал Гейне прусским пограничным чиновникам:

Глупцы, вам ничего не найти,

И труд ваш безнадежен!

Я контрабанду везу в голове,

Не опасаясь таможен.[56]

У меня снова не было ничего, совсем ничего, только, как когда-то, незримый багаж — литература, особенно немецкая.