Молодой, человек, вам надо летать!
Молодой, человек, вам надо летать!
Утром, словно сговорившись, мы пришли на работу почти одновременно. Бригадир чуть-чуть нас опередил. Он подошел к кладовой, отпер замок, открыл дверь. И тут же, отпрянув, закрыл. Лицо его выражало удивление. Посмотрел на ключ, на замок, отошел шага на три, отсчитал двери: все правильно — вторая! Снова открыл и несмело, как в чужую, перешагнул через порог.
Буркнув что-то нечленораздельное в ответ на наше «Здравствуйте, Александр Васильевич!», он переоделся и, рассовав по карманам инструмент, молча вышел из кладовой.
У меня защекотало под ложечкой от обиды, а у Сазонова задергались щеки. Мы ждали похвалы, а вместо этого — такое безразличие!
Мы взяли свои сумки.
— Пошли уж…
— Пошли.
Овчинников лениво сдергивал с самолета чехлы.
— Прикатите бочку, — сказал он в пространство. — Бензин слить.
Я кивнул Алексею и побежал за бочкой. Прикатил, подогнал ее под самолет, отвинтил пробку и вспомнил: шланг с воронкой лежат в кладовой. Сбегал, принес. Один конец шланга сунул в отверстие бочки, другой, с воронкой, прилепил к сливной трубке.
Овчинников с Алексеем, стоя на стремянках, выдергивали шпильки из моторного капота.
— Можно сливать, Александр Васильевич? — спросил я.
— Сливай, — глухо ответил тот. — Знаешь как?
— Знаю.
— Удивительно!
«Ладно, ладно, куражься, куражься, будет и на нашей улице праздник», — подумал я, забираясь в пилотскую кабину.
Пока мы учились, я много раз побывал в этом святилище. И всегда меня охватывало глубокое волнение, вот и сейчас пилотское кресло с привязными ремнями, ручка управления, педали, сектор газа и опережения, приборная доска с поникшими стрелками и запах, свойственный только самолету, все это такое желанное!.. Я зажмурил глаза и представил себя в полете. Реально представил, без сомнений: а, смогу ли я управлять самолетом? Смогу! Мне бы только в школу попасть…
Открыл кран, прислушался: бензин, журча и хлюпая, полился в бочку. Все в порядке!
Раскапоченный Ю-21, высоко стоящий на несуразно голенастых шасси, стал похож на насекомое-богомола, а мы — на хирургов, копошащихся в его «кишочках». «Кишочек» было много, и все их надо было аккуратно отсоединить.
Мы подготавливали к съемке мотор и сейчас делали каждый свое дело. Овчинников обмяк. Сначала он со скептическим недоверием смотрел, как мы работаем ключом и отверткой, и лишь часа через полтора, хмыкнув, сказал одобрительно: «Ничего — пойдет». И потом только изредка давал короткие команды: «Поддержите снизу! Гм. Так, хорошо! А теперь осторожно — бородком!..»
Сам он работал быстро и красиво. Движения его рук были точны. Уж если он накладывал ключ на головку болта, то сразу — без примерки, а отвертка так и мелькала у него в пальцах, словно сверло в головке дрели.
Уже к обеду у нас наладились молчаливо-добрые отношения, и, когда прозвучал гонг, бригадир, словно бы нехотя, слез со стремянки и, вытирая ветошью руки, сказал с ноткой удивления в голосе:
— Ну и ну-у-у! Гм. Что-то мы сегодня много сделали.
Самолет мы разобрали за четыре дня и все его «кишочки» в укомплектованном виде разнесли по цехам. И во всех цехах уже трудились наши парни. И было так приятно, когда подходит к тебе мастер, какой-нибудь твой дружок по курсам; в фартуке и рукавицах, И этаким солидным баском: «Здорово, браток! Ну, что тут у тебя? Ага — бензомасляная проводка! Бирку прицепил? Хорошо: отожжем, припаяем, сделаем новую. Будь спокоен — выйдет первый сорт!»
Мы приступили к разборке второго самолета, когда к исходу дня в воздухе появился какой-то невиданный мною пассажирский самолет. Сделав над аэродромом круг, он плавно приземлился и, подрулив к нам на стоянку, выключил мотор. Четырехлопастный воздушный винт, покрутившись с тихим шуршанием, остановился. Открылась дверь. Надтреснуто звякнув, опустилась на землю алюминиевая лесенка, по которой солидно сошел невысокого роста, лысый, с одутловатым лицом и заметным брюшком пожилой человек.
— Летчик, — сказал Овчинников. — Семенов. Гм! Интересно — не набрался! Трезвый, как стеклышко. Удивительно!..
Семенов, не оглядываясь, направился в мастерские, а в проеме двери появился второй человек, сухопарый, высокий, в пенсне. Белая рубашка аккуратно заправлена в брюки, черный галстук, фуражка с эмблемой.
— Бортмеханик, — с почтением в голосе сказал Овчинников. — Петровский. Умница и летает хорошо.
— Как летает?! — удивился я. — Водит самолет?
— Да, а что же? Нужда научит.
— Какая нужда? — не понял я.
— Выпивоха этот Семенов. Пьет прямо в полете. Наберется до беспамятства и укладывается спать, а Петровский ведет самолет. Сам взлетит, сам и посадит. Умница, одним словом.
Петровский, легко сойдя на землю, принялся засучивать рукава. Увидел нас, махнул рукой:
— Ребята, помогите зачехлить машину!
Мы с Алексеем кинулись наперегонки.
Самолет носил красивое название: «Дорнье — Меркурий». Он и сам-то был красив. Толстое гладкое крыло с округлыми мягкими формами несло под собой объемистый и тоже гладкий фюзеляж с квадратными окнами — иллюминаторами. Эта гладкость придавала самолету ощутимую легкость, изящество, и стоявший рядом с ним весь гофрированный Ю-21 казался грубой, неотесанной железкой, которую если и можно было как-то сравнить с «Дорнье», то лишь только для того, чтобы удивиться — и как это такой кусок гофрированного металла может подняться в воздух?!
Петровский, и сам изящный, сверкая стеклами пенсне, помогал нам разобраться в аккуратно сложенных чехлах. Сам подтаскивал стремянку, взбирался на нее и ставил струбцинки на элероны, на руль поворота и рули высоты. Все это он делал легко, красиво, привычно, разговаривая при этом с самолетом, как с живым:
— Ну вот, мой хоро-оший, сейчас мы тебя при-и-вя-ажем, закрепим рули…
Я смотрел на Петровского, как на чудо, спустившееся с неба. Он заметил это, пытливо взглянул на меня и, ткнув мне пальцем в грудь, вполне серьезно сказал:
— Молодой человек! У вас много восторженности. Это хорошо. Вам надо летать! — И, отвернувшись, засвистел веселый мотивчик. А потом ушел, вежливо распрощавшись и оставив в моей душе бурю неосознанных чувств.
Теперь каждый день, работая, я то и дело посматривал на «Дорнье». Он стоял рядом с нами и был мне почему-то близким, волнующим, родным. То ли меня покорял его необычный четырехлопастный винт, то ли оттого, что в ушах моих все еще звучали слова бортмеханика Петровского: «Молодой человек, вам надо летать!»
Мне очень хотелось побывать в кабине «Дорнье», посидеть в кресле пилота, потрогать рули управления, посмотреть на приборы, вдохнуть в себя запахи кабины, от чего так сладко кружится голова.
Мы с Овчинниковым отвинчивали систему бензопровода. Бригадир лежал в фюзеляже Ю-21 и плоскогубцами придерживал гаечки, а я снаружи орудовал отверткой.
— Слушай, — прогудел из фюзеляжа бригадир. — Чуть не забыл! Завтра мы будем снимать мотор с «Дорнье», вот тебе… Гм… ключ от него. Там в багажнике лежат компрессии, сходи и принеси парочку. Гм!.. Гм!..
И просунул мне ключ в щелочку.
Забыв обо всем на свете, я жадно схватил маленький плоский ключик.
— Да быстрей поворачивайся! — кричит бригадир.
Я хотел побежать, да спохватился: «Стоп!.. Компрессия… Две компрессии… Чего он городит?! Компрессия, это когда оба клапана в цилиндре мотора закрыты и поршень сжимает засосанную смесь. Вот что такое компрессия! Ее нельзя принести, и она не измеряется штуками. Ясно — он меня разыгрывает!»
— Александр Васильевич! — жалобным тоном взмолился я. — Пойдемте вдвоем, а то я один не донесу…
— А ты по одной! — кричит бригадир.
— Все равно не донесу, они тяжелые…
Овчинников смеется:
— Ну, тогда иди просто так, посмотри самолет, а я пойду перекурю.
Мы пошли вдвоем с Алексеем. Я отпер дверь. На нас пахнуло жаром нагревшегося от солнца пассажирского салона и целым букетом прочных авиационных запахов.
Лесенка лежала тут же. Я приставил ее и первым шагнул в салон. Ноги мягко ступили на широкую ковровую дорожку, устилавшую пол между двумя рядами пассажирских кресел, искусно сплетенных из тонких ивовых прутьев. Квадратные иллюминаторы задернуты шелковыми занавесками, что создавало в салоне таинственный полумрак. Впереди виднелась полуоткрытая дверь пилотской кабины. Чуть поскрипывал под ногами пол. С бьющимся от волнения сердцем я вошел в кабину пилота. От наброшенных снаружи чехлов здесь было почти темно, но я хорошо разглядел большую приборную доску с круглыми циферблатами термометров, манометров, высотомеров. Два сиденья, два штурвала. Под сиденьями — бензиновые баки, выкрашенные ярко-желтой краской.
Осторожно, как святыню, тронул штурвал, погладил кожаную спинку сиденья, подушку, привязные ремни, секторы управления мотором. Здесь сидел летчик. Он пользовался этими ручками, держал штурвал, смотрел на эти приборы. Через эти стекла он видел сверху города, села, реки. Смотрел на горы и пустыни…
Осмелев, я забрался в кресло пилота, поставил ноги на педали ножного управления, обеими руками, чуть только, слегка, взялся за штурвал. Вот она — моя, мечта!..
Меня привел в чувство будничный голос Сазонова:
— Ничего машина! Пойдем отсюда, жарко тут.