Конфликт
Конфликт
Декабрь словно взбесился: низкие облака, густые снегопады. Но мы летали. Днем и ночью. Молодые штурманы проходили практику радиовождения самолета в сложных метеоусловиях, и такая погода была в самый раз.
Уютно сиделось в пилотском кресле. Я в гимнастерке и с непокрытой головой — в кабине тепло. Урчали моторы: «ровно-ровно-ровно-ровно». Таинственно светились приборы. За бортом метель и непроглядная тьма. Маршрут на пять часов по замкнутому треугольнику. Вообще-то говоря, скучновато: каждый день одно и то же. Но я мысленно был уже в полку, в своей эскадрилье. А чего же мне еще тут дальше находиться?! Меня отозвали, чтобы совершить полет в Тегеран, и только! Задание выполнено, и, наверное, вот-вот придет распоряжение…
Правда, боевой самолет не такой удобный, у него в кабине так же холодно, как и за бортом, и если ты летишь сквозь снеговые облака, то к тебе через щели фонаря тоже пробивается снег. И еще одно неудобство, и очень важное: Ил-4 — дальний бомбардировщик, а управление одноштурвальное. Случись что-нибудь с пилотом, и весь экипаж под угрозой…
Словом, вроде бы и лучше здесь, и спокойней, а у меня душа не на месте, сам себя понять не могу: тянет в полк, и все тут!..
И, может быть, на этой почве стали портиться мои отношения с командиром. Он мне вообще не понравился с первого знакомства. Немужественный какой-то. На тонких губах его всегда играла ядовитая насмешечка, голос был тихий, елейный.
Он никому из нас ничего не выговаривал, ничего не приказывал, только присутствовал при вылетах да подписывал «добро» на метеосводках. А что он мог сказать опытнейшим летчикам, великолепно знающим свое дело?
И все же его не любили. Фамилия его была Вознесенский, и за ним, с легкой руки Белоуса, закрепилась кличка «поп».
Однажды вечером, когда я шел на диспетчерский пункт за разрешением на ночной вылет, меня встретил моторист. Помялся, помялся, что-то хотел сказать и не решился.
Я подбодрил:
— Ты что, Карасев?
Моторист обернулся, нет ли кого сзади, и, запинаясь, начал:
— Я к вам как к члену партбюро. Вот. Ну… это… Наш каптенармус и его дружки… пропивают казенное белье…
Я удивился:
— Чудак! Чего же ты ко мне? Доложи командиру!
Карасев покраснел до ушей, опустил голову и замкнулся. Молчит.
Меня кольнула догадка.
— Та-а-ак. Ну-ну, давай — выкладывай.
Карасев поднял голову и кисло улыбнулся:
— Нельзя к командиру… Он… сам с ними пьет.
Мне стало гадко и неловко перед мотористом. Офицер, получающий высокий должностной оклад, отличное бесплатное питание, да еще находясь в тылу, вдали от фронтовых опасностей, и вдруг потворствует такому делу!.. Я не знал, что сказать Карасеву. В бюро меня ввели недавно, и обещать что-нибудь…
— Ладно, иди, я поговорю с командиром.
Карасев как-то испуганно вскинул на меня глаза, что-то хотел сказать, но вместо этого пожал плечами и отошел.
А я уже накалился. Конечно, здесь наверняка сказалась вся моя неприязнь к Вознесенскому. В памяти всплыли мелочные реплики и тонкие уколы, которые он иногда мне отпускал как бы невзначай. Видимо, зная мое отношение к нему, он платил мне той же монетой. А может быть, он видел во мне претендента на его командирское кресло?
Конечно, у него были преимущества: он имел «иммунитет». Командир — фигура непререкаемая, и любой конфликт всегда решился бы в его пользу. Я это знал, но ничего с собой не мог поделать. Поэтому, взбежав по крутой деревянной лестнице на второй этаж, где мы на метеопункте получали бланк погоды, и увидев Вознесенского, стоявшего спиной к двери, возле барьера, я почувствовал, как у меня сбилось дыхание и затрепетали ноздри.
— Здравствуйте! — вызывающе бросил я, с неприязнью уставившись на квадратный зад Вознесенского. — Как погода. Костя?
Синоптик Дворовой, по прозвищу Журавль, близоруко сощурившись, двумя пальцами поправил очки и, двинув кадыком на длинной тощей шее, доброжелательно ответил:
— Для вас — всегда хорошая! Как по заказу: сплошная облачность, высота нижней кромки 300 метров. Возможен снегопад. Температура воздуха минус двадцать пять. Все! Желаю вам счастливого полета, — и протянул мне бланк.
Вознесенский, так и не ответивший на мое приветствие, не оборачиваясь, двумя пальцами, подчеркнуто небрежно перехватил листок, положил его перед собой на крышку барьера и, готовясь его подписать, сказал тусклым голосом:
— Между прочим, лейтенант метеослужбы товарищ Дворовой сейчас при исполнении своих служебных обязанностей, и обращение к нему по имени здесь неуместно.
Дворовой отпрянул, словно получил пощечину, и как-то по-детски заморгал глазами.
Мы очень любили этого талантливого парня и, зная, что ему не нравится, когда его величают по званию, обращались к нему просто — Костя, вкладывая в это слово все свое уважение к молодому синоптику.
Знал об этом и Вознесенский, но почему именно сейчас, да еще в такой форме, решил он сделать мне замечание? Что это — вызов или провокация?
У меня перехватило дыхание. Почти потеряв контроль над собой, я лихорадочно принялся подбирать такие слова и выражения, которые сразили бы «противника» наповал и в то же время не уронили бы моего достоинства.
Но нужные слова не находились. Не было нужных слов! На язык лезли крикливые выражения, какими обмениваются торговки на базаре. В конце концов, стоп! Я овладел собой настолько, чтобы сделать для себя логический вывод: «Формально ты неправ» и «Будь осторожен — тебя провоцируют на выходку. Ну посмотри, посмотри сам!..»
Действительно, сделав выпад и не получив на него, как он ожидал, моментально вспышки, Вознесенский с нескрываемым недоумением повернул голову и через плечо с интересом посмотрел на меня. Глаза его хитро сощурились, на тонких губах зазмеилась усмешка, и весь его вид словно поощрял меня: «Да ну же! Да ну! Давай, давай, взрывайся!»
И я отрезвел! Еще одно усилие воли и, подавив в себе бунтующее чувство, я попытался улыбнуться.
— Прошу извинить, командир… больше этого не будет.
Умышленно сделав паузу, я упустил слово «товарищ», и Вознесенский это заметил. Усмешечку его как ветром сдуло. Губы сложились в куриную гузку. Он резко отвернулся и, подмахнув подпись на бланке, не оборачиваясь, подал листок через плечо. Оскорбительный жест!
Дворовой брезгливо посмотрел на Вознесенского.
Оскорбленный вторично, я тупо уставился на сводку. Миллибары-изобары, ч-черт бы их побрал совсем! Что же я хотел сказать такое командиру? Ах да, вспомнил! О пьянстве каптенармуса и К ! Сейчас или потом?
«Сейчас, сейчас! — твердил мне голос. — Возьми реванш!»
«Нет, сейчас не надо! — убеждал второй. — Посторонние люди, нехорошо. Подрыв авторитета…»
«К черту! — возразил первый голос. — Он сам себе подрывает авторитет! Ты скажешь сейчас, а потом подашь рапорт о переводе в действующий полк. Здесь тебе все равно не ужиться: плетью обуха не перешибешь!»
И мне сразу же стало легче. Выход найден. Я подаю рапорт и… пошли они все к чертям, и каптенармусы, и командиры, их прикрывающие! Вознесенский по-прежнему стоял, облокотившись о барьер, но во всей его фигуре отражалось беспокойство: шея покраснела, носком сапога он отбивал по дрожащей половице такт.
— Между прочим, — сказал я, обращаясь к его спине. — Мне как члену партбюро подали жалобу на воровство и пьянство каптенармуса, и вам это известно. Вы член бюро, товарищ командир, вам карты в руки! — И, не дожидаясь ответной реакции, повернулся и вышел.
И все это я сделал напрасно! На следующий день по заискивающей улыбке каптенармуса я понял, что он предупрежден о возможной проверке и что защитные меры приняты. А секретарь партбюро Фоменко, тихий застенчивый штурман, со следами оспы на лице, подсев ко мне в столовой, сказал, катая шарик хлеба, что все это напраслина, проверкой ничего не обнаружено и что виновника поклепа надо наказать. И, как бы между прочим, поинтересовался, а кто же мне об этом заявил?
Мне было тошно слушать, еще тошнее смотреть в его виновато бегающие глаза. Я его понимал: жена с тремя детьми, старуха-мать — все на его спине. Конечно же, он должен был остерегаться попасть на фронт.
— Ладно, — сказал я. — Не старайся, Фоменко. Я не выдам того, кто нажаловался. Но если вам так уж будет нужно, то считайте, что все это мною придумано.
— Ну, что ты, что ты! — запротестовал Фоменко. — Это я так…
В тот же день я подал рапорт по инстанции с просьбой перевести меня в действующий полк. Вознесенский от себя охотно написал докладную высшему начальству с горячим ходатайством о положительном решении моей просьбы.
Мой рапорт вернулся обратно. С внушением Вознесенскому: «Ставлю на вид за недооценку важности в деле подготовки штурманов». И все! Намек был ясен: «Летчики везде нужны, здесь — тоже!» Я мог гордиться, но мне от этого не было легче. Мысленно я уже был в своем боевом полку, а тут — опять Вознесенский!
Неприязнь наша только усилилась. Мы почти не разговаривали, и при встречах оба отводили глаза, боясь выдать свои сокровенные чувства. И оба ждали: я — неприятности и подвоха, он — момента, когда это можно будет сделать.
И момент такой наступил.