Счастливая койка
Счастливая койка
Все наши тринадцать коек оказались на редкость счастливыми. Вот уже третью неделю как мы в полку, а никто из нас не погиб: каждую ночь мы возвращаемся на свою базу целыми и невредимыми. Мы уже стали завсегдатаями кино и танцплощадки. Мне это не нравится, и я все время ворчу, подбивая ребят пойти к командиру и потребовать, чтобы нас включили в боевую жизнь.
— И что ты торопишься? — удивлялись ребята. — Нас поят, кормят, обувают, одевают, а на тот свет мы всегда успеем.
— На тот свет? Почему на тот свет? Яне собираюсь на тот свет. Наоборот, я хочу подольше прожить.
— А тогда чего напрашиваешься?
— А то! Летное дело — искусство? Искусство. А раз искусство, значит, надо в нем постоянно упражняться. Вон, отберите у скрипача скрипку, и через месяц-другой его пальцы потеряют нужную гибкость.
— Слушай, не гуди, надоел! — прервал меня один из летчиков. — Не проявляй так уж рьяно свой патриотизм. Ты что думаешь, мы хуже тебя? Нам в штабе что сказали: «Когда будет нужно, мы вас позовем». Сейчас мы не нужны. А почему? Я скажу: полку не хватает самолетов. Завод, который выпускал Ил-4, перебазировался на восток. Понял? Он еще только начинает работать. Ясно? При чем здесь мы?
Я почесал в затылке. Вот именно — «при чем здесь мы?»
И все-таки страх одолевал меня все больше. Да, ребята подозревали меня в показной храбрости, а то был страх. Я хорошо знал, что значит перерыв в летной работе. У нас в Аэрофлоте, если летчик не летал хоть с полмесяца, ему обязательно дадут провозные. И это за простые, дневные полеты! А тут ночь, прожектора, зенитки. Ил-4 самолет одноштурвальный. Тебя никто не повезет на цель и не покажет, как и что. Просто натренируют по кругу, дадут посадок десять днем и ночью и пустят в бой. Разбирайся, как знаешь.
Я разыскал заместителя командира полка по летной части, невысокого застенчивого майора Зинченко, и уговорил его дать мне провозные на Ил-4.
И вот мы на старте. Под ногами исчерченная резиновыми штрихами бетонка — длинная взлетно-посадочная полоса. Аэродром дышит весной. Травы еще нет, только намек на нее, а поле зеленое. В ясном-ясном голубом небе кое-где застыли облачка. Дальний лес тонет в мареве и колеблется, словно живой. Нежная ароматная теплота разливается вокруг. Хорошо!
Бомбардировщик, стреляя в патрубки на малом газу, молотит винтами пряный воздух. Взбираюсь на крыло, перекидываю ноги в пилотскую кабину и сажусь в кресло, на парашют. Надеваю лямки, застегиваю карабины. Их металлические щелчки ласкают слух, а ноздри раздуваются сами собой, улавливая знакомые волнующие запахи живых моторов.
Майор Зинченко сидит в носу, в Ф-1, на сиденье штурмана. Сидит, как в клетке. Вставил в гнездо ручку управления, откинул педали. И все! Не густо. В моей кабине штурвал, пилотажные и всякие другие приборы, сектора управления моторами, тормоза на педалях. А у него ничего! Соверши пилот грубую ошибку, и он не в силах ее исправить. Ни за что бы не сел в такую кабину!
А Зинченко сидит. Не обернувшись, небрежно взмахивает рукой: дескать, давай, взлетай, чего копаешься.
Я с восхищением смотрю на его затылок. Черт возьми, ведь надо же! Он даже не держится за управление!
Закрываю фонарь, кладу левую руку на рукоятки управления моторами, прошу у майора разрешение на взлет. Поехали! Взревели моторы, и самолет нехотя побежал по бетонке. Нехотя. Это слово больше всего подходило к моей машине; нехотя побежал, нехотя набрал скорость, нехотя оторвался от земли, нехотя стал набирать высоту.
Не понравился мне самолет: тяжелый, неповоротливый. И несмотря на то, что мы взлетали на пустой машине, без бомб и с неполными баками горючего, вертикальная скорость его была никудышной: два — два с половиной метра в секунду. А на ПС-41 — десять! Разница большая. Ощущение было такое, будто моторы недодают мощности.
Делаю круг, захожу на посадку. Рассчитываю, не отрывая взгляда от посадочного «Т», которое смотрит на меня левым боком, рассчитав, убираю полностью обороты моторам. Самолет круто опускает нос и валится вниз. Как утюг! Последний, четвертый разворот делаю на убранных моторах, только ветер свистит в фонаре. Земля вращается перед самым носом, кажется, вот-вот — и врежешься. Но мне не кажется: я привык именно к таким расчетам и посадкам. Так спокойнее.
«Т» занимает нужное положение. Энергично вывожу машину из разворота, продолжаю планировать. Садимся легко и неслышно возле самого «Т».
Зинченко оборачивается ко мне. На его лице любопытство и удивление.
— Ты всегда так рассчитываешь?
— Всегда, товарищ командир. А что, неправильно?
— Нет, почему ж — хорошо. В этом расчете есть свои преимущества. Ты отлично видишь старт, потому что близко к нему подходишь. И машина у тебя идет на посадку устойчиво. Но… — он чмокнул губами. — У нас так не принято. И боюсь, что ночью, при загруженном аэродроме, тебе будет трудно.
«Трудно! — подумал я. — Уж кому будет трудно, только не мне! Я знаю. Видел, как они летают. Уйдут от аэродрома черт-те куда и тянут, тянут на моторах на малой высоте. Старт виден где-то на горизонте, и как он лежит — не разобрать. Моторы ревут, машина качается, летчик нервничает, а подлетает ближе, вдруг обнаруживает, что не так зашел! Исправлять ошибку уже поздно, и он уходит на второй круг…»
— Так, — сказал Зинченко, — взлетим еще. Отработаем уход на второй круг со щитками.
Я поморщился. «Уходить на второй круг с выпущенными посадочными щитками на таком утюге?..»
Взлетаю. Делаю круг. Подхожу к четвертому развороту еще ближе, чем в первый раз. Убираю моторы, планирую, разворачиваюсь. Посадочное «Т» почти под нами. Нащупываю рукой рычаг выпуска щитков и резко отдаю его от себя. Машина словно наталкивается на что-то, и земля летит на нас.
Расчет был точный, но скрепя сердце энергично даю полные обороты моторам. Они ревут, ревут, бедняги, отдавая свои две тысячи лошадиных сил, а машина падает, падает… В ожидании удара инстинктивно втягиваю голову в плечи. Лишь у самой земли падение прекращается, и самолет, качаясь, некоторое время удерживается в таком неопределенном положении и затем медленно, очень медленно начинает набирать высоту. Черт возьми, до чего же неприятно! Моторы ревут из последних сил. Только на них и надежда! А если в это время какой-нибудь из них вздумает чихнуть, что тогда?!
Мы ушли далеко-далеко, прежде чем я набрал безопасную высоту. Ладно, пора убирать щитки. Дергаю за рычаг. Машина, словно из-под нее разом убрали воздушную опору, камнем валится вниз. Пренеприятнейшее ощущение — сыпаться с ревущими моторами!
Наконец, хвала аллаху, все кончилось. Мы летим как надо. Вытираю ладонями пот со лба и даю себе клятву никогда не выпускать щитков на посадке. Никогда!
Сажусь, заруливаю. Майор Зинченко встает с сиденья, открывает астролюк над головой и, высунувшись из него, машет технику рукой, чтобы тот подал лесенку. Значит, он собирается выпустить меня самостоятельно? А ведь мог бы, кажется, еще немного полетать со мной…
Во время обеда Бобровский спросил меня, уныло глядя в тарелку:
— Ну как?
— Что «ну как»? — переспросил я, косясь на Кришталя, теребившего тонкими пальцами бахрому салфетки.
— Ну, это… машина?
— А-а-а… Н-ничего машина, — неуверенно сказал я и поежился от взгляда Виктора. — Т-тяжеловатая немного…
Виктор оторвал нитку от салфетки и слабо вздохнул:
— Вот-вот — тяжеловатая… немного. А для нас — особенно. Пойдем, брат Николай…
Я посмотрел им вслед. Нехорошо себя чувствуют ребята. Отрешенно. Не по силам им этот самолет.
В тот же вечер ко мне подошел исполняющий обязанности командира эскадрильи майор Назаров. Щуря карие, чуть выпуклые глаза с воспаленными от недосыпания веками, осмотрел меня с каким-то любопытством и, устало проведя ладонью по лицу, сказал хрипловатым голосом:
— Пойдем подлетнем чуток. Я тебе ночью провозные дам.
На аэродроме тихо. Полк ушел на боевое задание, и в воздухе только мы одни. Ночь — чудо! Тихая, теплая. В небе, в сиреневой дымке, только что народившийся месяц пас отары звезд. На земле, темной и притаившейся не было видно ни одного огонька. Чернели лесные массивы, разрезанные на куски светлой лентой реки. Тянулись вдаль линии железных и шоссейных дорог. Там западе, совсем недалеко отсюда, они пересекали фронт уходили к врагу. Странно. И обидно: советские дороги служат фашистам…
Поглядывая на электрическое «Т», иду по кругу. Делаю третий разворот.
— Рано! — кричит Назаров. — Промажем!
— Нет, товарищ майор. Сядем хорошо.
— Ну, ладно, давай! — с усмешкой в голосе соглашается Назаров.
Я знаю: он уверен, что промажем. Тем лучше. Мы сядем как надо, и пусть он знает, что летчики ГВФ не лыком шиты.
Я стараюсь вовсю. Надо рассчитать абсолютно точно. Пальцы левой руки сжали сектора управления моторами. Глаза сами ведут отсчеты высоты расстояния. Так, хорошо!
Моторы умолкают враз. В наступившей тишине отчетливо слышно, как шипит разрезаемый крыльями воздух да похлопывают глушители. Круто планирую к земле.
— Ты что, хочешь садиться? — В голосе Назарова смешливое недоумение.
— Да, товарищ майор!
— Да что ты, промажем! Уходи на второй круг!
— Не промажем, товарищ майор. Сядем точно!
— Промажем, я тебе говорю!
Наши пререкания слушают радист и стрелок, и потому уходить мне сейчас на второй круг никак нельзя. Планирую.
Назаров молчит.
Делаю четвертый разворот, выхожу на посадочную полосу с длинной линией электрических огней.
И вдруг — что это? На земле вспыхивает яркий свет прожектора, и сильный луч освещает бетонку. Отчетливо виден каждый шов между плит и следы пригоревшей резины.
Я разочарован и вместе с тем обрадован. У нас в ГВФ ночные посадки совершаются по зажженным фонарям «летучая мышь». Земли не видно, и лишь световая точка служит ориентиром. А тут светло, как днем. Садимся точно у «Т». Заруливаем на взлетную полосу. Назаров молчит. Уснул он там, что ли?
— Еще полетим, товарищ командир?
— А хочешь?
— Еще бы. Конечно, хочу!
— Знаешь, — после некоторого раздумья признается, он. — Возить тебя нечего, а вылезать не хочется. Что я там буду торчать на старте. Я вздремну тут пока, а ты полетай. Идет?
И он действительно вынул ручку, защелкнул педали и, растянувшись во весь рост на полу кабины, закрыл лицо воротником комбинезона.
И я подумал: «Вот и выходит, что койка моя — счастливая».