Топалев Слава

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Топалев Слава

Он был чем-то похож на Швейка, этот невысокий коренастый летчик, ходящий вразвалку. С лица его никогда не сходила улыбка: то поддельно-грустная, то дурашливая, то лукавая и озорная.

В самые тяжелые ночи труднейших полетов, когда полку приходилось делать по три-четыре боевых вылета, когда летчики, изнуренные до умопомрачения, с натянутыми до предела нервами, готовы были прийти в бешенство от ничтожной причины, у Топалева Славы всегда находилась шутка. Он бросит ее как бы невзначай, улыбнется простодушной улыбкой и, скорчив уморительную мину, попросит у разбушевавшегося докурить или «обжечь губы».

— Понимаешь, — с деланно-глупым видом бормочет он, растерянно разводя руками, — Немцы над целью давали прикурить, да, видать, табак не тот: огонь есть, а дыму нет. Понимаешь?

Летчик стоит, прервав на полуслове гневную тираду, обалдело хлопает глазами, а все вокруг уже смеются:

— Ну и Слава! Вот чертушка!

А Топалев, хотя только что дымил, с наслаждением затягивается окурком, жмурит глаза, чмокает губами:

— Хо-о-рош табачок. Где брал?

Атмосфера разрядилась. Тот, который сердился на что-то, уже смущенно трет себе уши:

— Вот, ч-черт, до чего же болят!

— И у меня, — говорит Слава. — Ты сколько полетов сделал? Три? Молодец. На четвертый пойдешь? Здорово! — Плюет на окурок, бросает под ноги, старательно затаптывает каблуком. — Вот Гитлера бы так, г-гада!

Только один раз я увидел его грустным и задумчивым. Сидел он на койке, обхватив руками голову. На коленях лежало вскрытое письмо. Из дому. Это письмо и явилось причиной тому, о чем я хочу рассказать.

Полк собирался на Берлин. Самолеты готовы к вылету на аэродром «подскока», но команды еще не было. Летчики-«берлинцы» собрались в кружок, лежат в траве, в тени кустов, подальше от машин, — курят, смеются, слушают, как Слава Топалев держит «банк».

Он сидит на пеньке спиленной березы. У его ног шлемофон и меховые перчатки. Меж пальцев зажата толстая самокрутка.

— Что-о?! Далеко, говоришь? — продолжает он начатый разговор с молодым «безлошадным» летчиком. — Удивляешься, как нам хватает горючего? Ха! А помните, ребята, как летал в сорок первом на Берлин полк Преображенского? Они ходили тогда с острова Эзель. Расстояние в оба конца — тысяча семьсот километров. Машины те же, что и у нас, и возвращались они домой с пустыми баками!

Молодой летчик недоверчиво пожимает плечами:

— Как же это — на тысячу семьсот едва хватало, а сейчас ведь почти в два раза дальше?!

Топалев вздыхает, смешно выпячивает губы:

— Да, брат, почти в два раза дальше. Это тебе не баран чихнул.

Неожиданная метафора вызывает у слушателей дружный взрыв смеха. Но Славы этот смех будто и не касается. Затянувшись с задумчивым видом своей самокруткой, он сбил пальцем пепел в траву и тихо сказал, глядя себе под ноги:

— Нет, вы только подумайте, братцы, что значит величие цели! Ведь долетаем! Хватает! Ну, а если не хватит… крови добавим, а долетим. — Он бросил окурок и придавил его унтом.

Веселый был Слава, как и всегда, но я, помня о письме, не верил его веселости, улавливая в глазах искорки затаенной боли и душевных страданий.

На временном аэродроме наш врач, общий любимец полка, разложив, словно коробейник, свой «товар» на раскладном столике, раздает экипажам коробочки с таблетками «кола».

— Ребята, только не баловаться! — уже в который раз предупреждает он. — «Колой» нужно пользоваться разумно. Лучше всего их принимать на обратном пути, когда устал и хочется спать. Ясно? Вот. Что? Две коробочки? Нельзя. Вот вам одна.

— Ах, доктор, доктор, — канючит Топалев. — Скажите уж лучше, что вам жалко таблеток. Ну дайте еще коробочку!

Доктор притворно сердито хмурит брови:

— Не дам. Вредно. Проходите дальше. Следующий!

— Эй, эй! — сделав глаза по полтиннику, восклицает Слава, глядя через плечо доктора. — Слушай, Мотасов, как не стыдно, ты сразу сожрал все таблетки?!

Доктор оборачивается, а Топалев молниеносным движением стягивает со стола еще коробочку. Летчики смеются, доктор тоже. Он отлично знает, зачем его разыграли, но делает вид, что ничего не заметил. Хохочет со всеми, даже слезы вытирает. Что ж, смех — это лучше всякой «колы».

Топалев отходит в сторону, открывает коробочку, высыпает в ладонь все содержимое — десять круглых шоколадных конфеток. Смотрит с выражением детского восторга и вдруг резким движением отправляет их в рот. Жует, смеется:

— Вкусно!

Пробую его урезонить:

— Ну зачем же, Слава! Брось, тебе же плохо будет. Ведь почти двенадцать часов за штурвалом!

На долю секунды сверкнула в глазах душевная боль. Оглянулся, не слышит ли кто, придвинулся, сказал тихо:

— Ха! Плохо. Хуже того, что есть, не будет. Понял? — И, отойдя, вынул вторую коробочку, поднял ее над головой. — Ешьте «колу», «колу», «колу»! Лучшее средство для бодрости и для ращения волос. Евсеев, дать тебе?

Прозвучала команда на вылет. Летчики побежали к самолетам. Зарокотали моторы. Один за другим двинулись к старту бомбардировщики. Порулил и Топалев. Глаза блестят, настроение сверхбодрое! «Кола»…

Взлетели. Набирают высоту. Все отлично! Никакой тоски. Хорошо, легко.

Опускается ночь. Загораются звезды. А моторы гудят, гудят, гудят. Самолет летит средь ночи. Курс — на запад. На логово фашистского зверя.

Штурман, капитан Овечкин, завозился в своей кабине, сказал хриплым голосом:

— Сильный встречный ветер. Наша путевая скорость — двести тридцать километров в час.

Сказал и умолк.

Медленно, едва заметно ползет по циферблату часов минутная стрелка. Ползет самолет навстречу сильному ветру. Три и восемь десятых километра в минуту. А до цели — шесть часов полета. Туда и обратно — двенадцать.

Мелькает опасение: «Не хватит горючего». Мелькает и гаснет. «Черт с ним, с горючим!» — Криво улыбается про себя: «Не хватит — крови добавим». — «Ишь — расхвастался…»

Мерцают приборы. Колеблется стрелка вариометра. Чуть шевельнулся, а она уже клюет, показывает на снижение. Чуть зазевался, а курс уже не тот! Ах, черт, чтобы вас разорвало пополам!

И часы, что они — стоят, что ли?! Как утомительно медленно движется время.

Моторы гудят, гудят. Слипаются глаза. Во всем теле какая-то вялость. Сколько прошло времени? Наверное, скоро цель?

Топалев нагибается к приборной доске. Они в полете всего третий час. Так мало!

Кончилось действие «колы». Письмо. Где письмо?! Ах, здесь вот, в кармане. Достает треугольник конверта, рвет его в клочья: «К черту! К черту вас, баб! — открывает форточку, бросает за борт. — Обойдусь…»

Самолет набирает высоту. В наушниках щелчок и голос штурмана:

— Командир, курс! Топалев смотрит на компас.

— А, ч-черт, куда тебя повело!

Выправляет, но ненадолго, компас снова ползет в сторону. Сердито толкает ногой педаль. Самолет рывком заносит хвост. В ответ тревожно гавкают моторы. Тошно все. Тошно!

Мерцают звезды. Мерцают приборы. Внизу — темно. Высота — четыре тысячи семьсот метров. Трудно дышать. Привычным движением нащупывает рукой кислородную маску. Надевает. Долго возится с резинками. Уж очень больно давят на раковины ушей.

Облегчения от маски не наступает. Глупо. Очень глупо все-таки сделал он, что принял такую дозу «колы». Личные переживания? У воина их не должно быть! Воин — это надежда страны, рычаг победы. Он должен быть душевно спокойным, выносливым, крепким. Крепче, гораздо крепче, чем враг. Но там, в тылу?.. Не понимают, что ли?..

— Командир, курс!

Топалев стискивает зубы.

— А, ч-черт…

Рывок ногой. Гавкают моторы. Картушка компаса нехотя занимает нужное положение.

Высота — пять тысяч шестьсот. Справа видны метелки прожекторов. В черном небе густо вспыхивают бурые звездочки разрывов зенитных снарядов. Рвутся бомбы.

Топалев оживляется. Наконец-то цель! Подправляет ногой.

— Командир, курс!

Топалев взрывается:

— Да ты что — ослеп, что ли? Не видишь — впереди справа?

— Это Кенигсберг, — спокойно отвечает Овечкин. — Запасная цель.

Топалев приникает к фонарю:

— Не может быть!..

— Нет, командир, так. До Берлина еще около трех часов. Курс.

У Топалева никнут плечи. Словно кто придавил. Около трех часов… Это невозможно.

Гудят моторы. Мерцают звезды. Кенигсберг медленно-медленно проплывает в стороне и остается позади. Высота — шесть тысяч сто. Стынут ноги, стынут пальцы рук. Какая-то слабость в теле. Какой-то розовый цвет в главах. Отчего бы это? От «колы»? И вдруг яркая вспышка и… тьма.