ИОАХИМ ФЕСТ, МАРТИН ВАЛЬЗЕР И «КОНЕЦ ВРЕМЕНИ ЗАПРЕТА»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ИОАХИМ ФЕСТ, МАРТИН ВАЛЬЗЕР И «КОНЕЦ ВРЕМЕНИ ЗАПРЕТА»

Должен ли я писать о споре историков? Стоит ли еще делать это? С того времени прошло тринадцать лет, некоторых важнейших участников дискуссии уже нет в живых, и, хотя спору посвящена статья в новейшем издании энциклопедии Брокгауза, в ней констатируется, что он мало что дал для исследования соответствующих проблем. Несомненно, то, что когда-то волновало интеллектуальный мир Германии, само стало теперь историей. Но он, этот злосчастный спор, все еще не забыт.

Пусть его обсуждают историки, социологи и политологи. Я не принадлежу к этому цеху, я не участвовал в дискуссии, так что мне нет необходимости сегодня высказываться на сей счет, более того, теперь, по прошествии тринадцати лет, я могу молчать.

Нравится мне или нет, я пострадал из-за этого неприятного спора историков. Я испытывал стыд, ибо исходил этот спор со страниц «Франкфуртер Альгемайне», которая играла в нем совсем не похвальную роль. Я стыдился потому, что он был инспирирован, а временами и прямо организован Иоахимом Фестом. И ни спора немецких историков, ни Иоахима Феста я не могу больше вычеркнуть из своей памяти.

Осенью 1985 года в театре Каммершпиле во Франкфурте должна была состояться премьера пьесы кинорежиссера и драматурга Райнера Вернера Фассбиндера «Мусор, город и смерть». Общественность вновь и вновь обвиняла эту пьесу в агрессивном антисемитизме. Запланированная премьера не смогла состояться, так как сцену демонстративно заняли члены еврейской общины Франкфурта. Я, сидевший в зрительном зале, был охвачен ужасом и ошеломлен, пребывал в беспомощности, как и большинство присутствующих — в основном критиков, репортеров и журналистов.

В конце концов я решился вмешаться, сколь ни малы были шансы уладить дело, поднялся на сцену и поговорил с председателем общины Игнацем Бубисом. Сказал, что члены общины добились своей цели, заняв сцену на несколько часов. Удалось воспрепятствовать показу спектакля и в то же время было продемонстрировано новое еврейское самосознание. Теперь, на мой взгляд, пришло время освободить сцену, чтобы корреспонденты, приехавшие из многих городов, а также из-за границы, смогли посмотреть пьесу. Бубис ответил, что он и другие участники демонстрации, прежде всего пожилые люди, выжившие в концлагерях, связаны решением совета общины. Таким образом, мое вмешательство оказалось безрезультатным и бесперспективным.

Пьеса Фассбиндера не имеет никакой литературной ценности. Это недоброкачественная стряпня, отвратительная халтура. Тем не менее я считаю ее характерным для своего времени документом. Она свидетельствует, пусть даже топорно и жестоко, о существовании в Федеративной республике серьезной проблемы — отношения к евреям. Тогда и возникло понятие «конец времени запрета». Оно должно было означать, что пришло время говорить о евреях и их роли в этой стране открыто и откровенно — не связывая себя запретами.

Фассбиндер и его приверженцы только на первый взгляд имели мало, а то и совсем ничего общего со спором историков. В этом споре проявился протест против того же табу, существовавшего в нашей стране. Доклад берлинского историка Эрнста Нольте, тогда уже ушедшего на пенсию, которым открывалась дискуссия, также касался отношения к евреям и был построен в соответствии с девизом, пусть даже не цитировавшимся, «Покончить с запретами». Так спор историков стал продолжением дискуссии, которую начал Фассбиндер, — хотя, конечно, на совершенно другом уровне и с использованием совсем других средств.

Доклад Нольте был опубликован во «Франкфуртер Альгемайне» 6 июня 1986 года под названием «Прошлое, которое не хочет проходить. Речь, которая смогла быть написана, но не произнесена». Из редакционной «шапки» явствует, что речь идет о тексте, который должен был быть зачитан во время франкфуртских «Диалогов в Рёмерберге»,[69] но приглашение докладчику не подтвердили «по неизвестным причинам». Утверждения, содержавшиеся в названии и «шапке», не соответствуют действительности. Никто не мешал Нольте произносить речь, никто не собирался отменять приглашение. Одна лишь формулировка «по неизвестным причинам» свидетельствует о неправде — достаточно было звонка из редакции в магистрат Франкфурта, устроителям «Диалогов в Рёмерберге», чтобы выяснить суть дела, зафиксированную в переписке с Нольте.

Статья Нольте, изобилующая растянутыми формулировками и написанная на псевдонаучном жаргоне, содержит две простые мысли. Во-первых, убийства евреев немцами не являются чем-то уникальным, а, напротив, вполне сравнимы с другими примерами массовых убийств в нашем столетии. Во-вторых, холокост — следствие, а то и копия большевистского террора, своего рода защитная мера со стороны немцев и тем самым, как намекает Нольте, все-таки понятная реакция. Таким образом, Нольте стремился защитить национал-социализм, преуменьшить немецкие преступления и свалить вину за них на других, в особенности на Советский Союз. Хотя антисемитские акценты в этой статье и были более или менее замаскированы, их нельзя было не увидеть. Очевидно, Фесту и в голову не пришло показать мне статью Нольте перед публикацией, чего требовала корректность после нашего многолетнего тесного сотрудничества. Впрочем, может быть, он не счел это своевременным.

Некоторые редакторы «Франкфуртер Альгемайне» были сбиты с толку, другие возмущены. Подобного в этой газете еще не приходилось читать. Предполагали, что Фест распорядился напечатать провокационную статью только для того, чтобы поместить убедительное и эффектное возражение, хранившееся у него в шкафу. Дело становилось важным хотя бы потому, что тезисы Нольте удивительным образом соответствовали лозунгам правых радикалов, не говоря уже о призывах, часто антисемитских, звучавших за столами завсегдатаев пивных. Но получилось по-другому: ничего не произошло. Напротив, все материалы, направленные против скандальной публикации, которые присылались во «Франкфуртер Альгемайне», Фест отклонял без какого бы то ни было обоснования. Некоторые коллеги думали, что я, именно я безусловно должен ответить на путаные и безответственные рассуждения Нольте. Я же хотел сделать это только в том случае, если бы меня попросил Фест. Но об этом не было и речи.

Полемическое выступление против Нольте и немногочисленных других историков, желавших подобного пересмотра истории, появилось лишь через пять недель. Статью написал Юрген Хабермас, но ее опубликовала не «Франкфуртер Альгемайне», а «Цайт». «Франкфуртер Альгемайне» удовольствовалась лишь несколькими письмами читателей. Давно требовавшийся от Феста ответ на тезисы Нольте, о необходимости которого ему напоминали вновь и вновь, в конце концов появился во «Франкфуртер Альгемайне» — и только через двенадцать недель. Фест сам написал его. Мы глазам своим не верили. Фест подчеркнуто защищал Нольте, он солидаризировался почти со всеми его аргументами, а немногие возражения, от которых не мог отказаться, приводил лишь колеблясь и явно через силу. С тех пор в немецкой и зарубежной печати имя Феста все чаще встречалось рядом с именем Нольте. «Не разберу, чем друг твой мне не по нутру», — говорит гётевская Гретхен.

Абсурдность идей Нольте и пагубность защитительной речи, с которой выступил Фест, показал Эберхард Еккель в «Цайт». Стало можно вздохнуть. Последовали и другие статьи — прежде всего в «Цайт», а также в «Шпигеле», «Меркур», во «Франкфуртер Рундшау» и «Нойе Цюрхер Цайтунг». На долю «Цайт» достался журналистский и моральный триумф. Возникла беспримерная ситуация: дискуссия, вызванная «Франкфуртер Альгемайне», шла везде, только не в ней самой. Репутации отдела литературы этой газеты, который охотно — и часто не без оснований — указывал на свою толерантность и либеральную позицию, был нанесен серьезный ущерб, виновником которого оказался Иоахим Фест. Было немало таких, кто полагал, что «Франкфуртер Альгемайне» скомпрометирована, а Фест достиг низшей точки своей карьеры.

Дальнейший ход спора историков можно не рассматривать, но к чести большинства немецких специалистов по истории современности стоит сказать, что пересмотр картины истории, которого добивались Нольте и его единомышленники, не состоялся. Нольте не изменил свои взгляды и, напротив, к удовольствию правых радикалов, продолжал предлагать общественности просто возмутительные и все более резкие формулировки. Он заявил, например, что Гитлер имел право интернировать и депортировать всех немецких евреев. Нольте не остановился и перед тем, чтобы сравнить евреев с вредными насекомыми. На поставленный им самим вопрос, обращались ли национал-социалисты когда-либо жестоко с евреями, он ответил отрицательно, ибо евреи, по его словам, были убиты «без жестокого намерения» — «как убивают насекомых, чтобы отделаться от них, не причиняя им боли».

Еще в декабре 1988 года Нольте восхвалял войска СС как «высшее проявление воинской доблести как таковой» и ожидал, что их история будет написана «кровью сердца», причем «вопреки, да нет, благодаря знанию о том, что великие воинские подвиги были внутренне, а до известной степени даже и внешне связаны с крайностями нерыцарского поведения — убийства беззащитных, в особенности “неполноценных” и евреев». Таким образом, согласно Нольте, уничтожение евреев в газовых камерах было нерыцарским поведением.

Так ли уж не правы те, кто сомневаются во вменяемости этого ученого? В 1994 году, когда Фест больше не был издателем «Франкфуртер альгемайне», газета решительно отвернулась от Нольте. В редакционном заявлении отмечалось, что в его публикациях и высказываниях говорят «все заблуждения, накопленные ученым относительно изучаемой им эпохи». Это заблуждение, которое временами оказывается по соседству с безумием, но таким, о котором канцлер Полоний сказал в реплике «в сторону» во время разговора с Гамлетом: «Хоть это и безумие, но в нем есть последовательность».

Пожалуй, может вызвать удивление большое внимание, которое я уделяю столь мрачной, более того, достойной презрения фигуре среди немецких историков, как Эрнст Нольте. Но речь не о нем, а об Иоахиме Фесте и обо мне. В годы нашего сотрудничества, которое было во многом приятным и плодотворным, мы вели разговоры на самые разные темы, включая и Третий рейх, и все, что было связано с ним. Если я не ошибаюсь, Фест никогда не пытался прямо оправдывать национал-социалистские преступления и не преуменьшал их. Но он охотно и часто подчеркивал их относительность. Он любил постоянно указывать на те массовые убийства, которые были совершены при других диктатурах. Слова «Сталин убил не меньше, чем Гитлер» стали своего рода лейтмотивом многих его высказываний.

Так хотел ли Фест «зачесть» немецкую вину за преступления, совершенные другими? Конечно, теоретически и принципиально он был против этого. Но такого рода сравнения часто попадались не только в его устных выступлениях, а и в статье, с помощью которой он защищал Нольте. Ничто не характеризует его позицию более четко, чем фотография гигантского рва, которой он распорядился проиллюстрировать статью, посвященную массовым преступлениям, совершенным немцами. Подпись под иллюстрацией гласит: «Геноцид у всех на глазах, но не в сознании мира: Камбоджа сегодня».

Во время наших частых, почти ежедневных бесед я вновь и вновь настойчиво протестовал против таких взглядов Феста, но, очевидно, недостаточно настойчиво. Во всяком случае, я ничего не добился — даже самые злобные и низкие утверждения Нольте не могли побудить Феста дистанцироваться от него. В конце концов Нольте заявил в 1987 году, что «окончательное решение еврейского вопроса» — дело рук не немцев, а «совместное дело европейских фашистских режимов и антисемитов». И заявлял он это, хотя ни итальянский, ни французский фашизм не преследовал евреев.[70] Объяснялся ли тезис Нольте незнанием или мы имеем дело с сознательным распространением неправды?

Фест молчал и на этот счет. Я не мог больше этого вынести, я решился не мириться с происходившим. Я пришел к нему и спросил, считает ли он высказывание Нольте приемлемым. «Нет, — ответил он после некоторого раздумья, — Нольте зашел слишком далеко». Я спросил Феста, будет ли он протестовать против этой очевидной неправды, равнозначной фальсификации истории. Да, ответил он, но не сейчас, так как его могут неправильно понять, а только через полгода. Фест пообещал мне обязательно сделать это. По прошествии же полугода он сообщил мне, что ни в коем случае не отмежуется от взглядов Нольте. В обосновании, которое я хотел услышать, мне было отказано. После этого я не разговаривал с Фестом много лет. Наш политический и моральный консенсус относительно Третьего рейха и его последствий, лежавший в основе моей работы во «Франкфуртер Альгемайне» и более того — моего существования в Федеративной республике, этот консенсус Фест разрушил без какой бы то ни было необходимости и даже преднамеренно.

С дружбой, которая значила для меня много, очень много, было покончено. Меня не утешало, что Фест в значительной степени повредил своему реноме, которым он был в большой мере обязан блестящей книге о Гитлере. Я часто спрашивал себя, чем объяснить его неблаговидную роль в споре историков. Действительно ли он думал, что с немцами поступили несправедливо из-за национал-социалистских преступлений? Заключалась ли, таким образом, причина в его патриотизме, в национальной гордости, застившей взгляд? В патриотизме как таковом еще нет ничего отрицательного, и тем не менее он часто вызывает у меня недоверие. Ведь только один шаг отделяет его от национализма и, в свою очередь, всего лишь один шаг между национализмом и шовинизмом. Мне нравятся слова Ницше о том, что народы нельзя ни любить, ни ненавидеть.

А может быть, поведение Феста и его тактика стали следствием единственного легкомысленного решения, которое он принял, вероятно, не прочитав внимательно рукопись Нольте, и которое он ни в коем случае не хотел отменить или пересмотреть, хотя для этого было достаточно времени? Мог ли он рассчитывать на мое согласие с его позицией в таком деле? Мог ли он предполагать, что я примирюсь с отрицанием в газете, где я работаю, того, что холокост был делом рук немцев? Нет, это, на мой взгляд, исключено, но все названные соображения явно были для него неважными.

В чем заключалась причина того, что некоторые писатели, журналисты или историки, вероятно, втайне сознавали совершенные ими ошибки, но не могли пересилить себя, чтобы во всеуслышание признаться в них? Вероятно, эта неспособность была связана со слабостью, которой они стыдились, с недостатком самообладания и уверенности в себе, который они обязательно хотели бы скрыть, с тщеславием, которое идет в ущерб их самоконтролю.

Должно ли это касаться и Феста? Я поступил бы нечестно, если бы заглушил в себе этот вопрос. Но есть и еще один вопрос, мучающий меня: мыслимо ли, чтобы Иоахим Фест вообще не осознавал то, что он мне причинил, возможно ли, что он все еще не понимает этого? Человек, которому я в высшей степени благодарен, причинил мне и сильнейшую боль. Я не могу вытеснить это из памяти, не могу забыть ни то ни другое.

Несомненно, что спор историков, даже если дискуссия практически ничего не дала науке, свидетельствовал, хотя бы отчасти, о духе времени. Он соответствовал потребности вовсе не одних только правых радикалов в пересмотре отношения к национал-социализму. Насколько сильна была эта потребность, стало ясно осенью 1988 года, когда Мартин Вальзер выступил во франкфуртской церкви Паульскирхе с речью, которая после пьесы Фассбиндера и спора историков оказалась третьей провокацией под девизом «Хватит запретов».

Вальзер рассматривает преступление века, совершенное немцами, при этом, однако, тщательно избегая слова «преступление», и немецкую вину, причем обходит и это слово. Его смущает вопрос о том, что произошло вчера и как мы должны или можем относиться к этому сегодня.

Рекомендовал ли Вальзер в этой речи, вызвавшей многомесячную дискуссию, закрыть глаза на немецкое прошлое, хотел ли он закончить главу под названием «Освенцим» и подвести пресловутую заключительную черту? Вальзер оспаривал существование у него таких намерений. Но могло ли действительно удивить Вальзера то обстоятельство, что многие современники именно так, а не иначе поняли его речь, переполненную неясными формулировками, злобными намеками и обвинениями без адреса? Несомненно, что Вальзер ничего не сделал для того, чтобы предотвратить недоразумения, поддававшиеся прогнозированию, если они и были. Напротив, упрямое стремление писателя закрывать глаза на национал-социалистские преступления оказывалось призывом подражать ему, хотел он того или нет.

Он сформулировал опаснейший среди всех немецких предрассудков, он воспроизвел то, что можно слышать за столами завсегдатаев пивных, и дал новые аргументы для тех, кто сидит за этими столами, для крайне правых и для всех, кому по различным причинам не нравятся евреи. Самым роковым образом заключительная черта, проведенная Вальзером, уподобляется разделительной черте между немцами, которые, по его словам, восприняли его речь как «освобождающий удар», и теми гражданами этой страны, которых представлял его самый значительный собеседник Игнац Бубис, председатель Центрального совета евреев в Германии.

Не хочу скрывать, что речь Вальзера глубоко задела и оскорбила меня не в последнюю очередь потому, что произнес ее писатель, творчество которого я комментировал с 1957 года. Но в том, что она была написана и произнесена, есть и хорошая сторона. Эта речь, как и пьеса Фассбиндера и спор историков, напомнила нам о моральном и политическом климате в Федеративной республике.

Для этого климата характерны также и высказывания Вальзера по поводу сооружаемого в Берлине памятника убитым европейским евреям. Он был и остается против памятника. Я был и остаюсь ни против и ни за него. Мне он не нужен, и уж тем более не нуждаются в нем мои отец и мать, брат и многие другие родственники, также убитые. По этому вопросу я не высказался ни словом.

Когда памятник будет воздвигнут, я посмотрю на него. Не знаю, испытаю ли я при этом сильные чувства, но, конечно же, не столь сильные, как в декабре 1970 года, когда я увидел фотографию, обошедшую всю мировую печать, — Вилли Брандта, вставшего на колени перед памятником Варшавскому гетто. Тогда я знал, что останусь ему благодарным до конца жизни.

Впервые после коленопреклонения в Варшаве я встретил Вилли Брандта в конце января 1990 года в Нюрнберге. Он, уже отмеченный знаками тяжелой болезни, приехал, чтобы почтить девяностолетнего Германа Кестена, писателя, еврея и эмигранта. Я попытался поблагодарить Вилли Брандта несколькими беспомощными словами. Он спросил меня, где я пережил Катастрофу. Я рассказал ему, насколько возможно кратко, что в сентябре 1942 года нас с Тосей, как и тысячи других евреев, немецкие солдаты привели именно на ту варшавскую площадь, где сегодня стоит памятник гетто. Там я последний раз увидел своих отца и мать, прежде чем их погнали к поездам, уходившим в Треблинку.

Когда я закончил свою краткую информацию, у кого-то из нас в глазах стояли слезы. У Вилли Брандта или у меня? Теперь уже не вспомню. Но помню очень хорошо, о чем я думал, глядя в 1970 году на фотографию коленопреклоненного германского канцлера. Я думал, что мое решение вернуться в 1958 году в Германию и поселиться в Федеративной республике было все-таки не ошибкой, оно было правильным. Пьеса Фассбиндера, спор историков и речь Вальзера, являющиеся в целом важными характеристиками духа времени, ничего не изменили в этом решении.