Как я «сотрудничала» с немцами
Как я «сотрудничала» с немцами
Обида возникает тогда, когда ты не можешь ничем ответить, обида — это собственное бессилие неважно перед чем — поступком человека или многих людей, несправедливостью судьбы. Если человек может что-то сделать против, исправить или даже отомстить, он не обижается, он действует.
В 1939 году я была обижена на весь свет именно потому, что не могла ничего поделать. В сентябре началась война…
Я уже пережила одну войну, тогда, пусть не рядом, но у меня был Кейпел, теперь никого. И тогда была, в общем-то, никем, теперь у меня имя и деньги. У меня было дело и, казалось, стабильность.
Но события предыдущих лет научили, что как раз ее можно легко потерять, стоит только твоим собственным работницам возомнить себя большей ценностью, чем владелица Дома моделей. И мое дело, будь то шляпки или платья, не слишком нужно, если на пороге война.
Нутром я почувствовала эту разницу — между той и новой войной. Тогда аристократические семьи бежали в Довиль, позволив мне именно там успешно конкурировать с Пуаре. Мои предложения оказались весьма кстати для ситуации, в которую попали многие состоятельные дамы. Теперь положение оказалось совсем иным. Все, кто мог, из Франции спешно уехали, остались те, кому не по карману платья от Шанель. Я сомневалась, скоро ли они вообще будут нужны. Наверняка женщины надолго переоденутся в форму, станут сестрами милосердия, сядут за рули машин или к аппаратам связи…
Началась всеобщая мобилизация.
При чем здесь Шанель?
Но мне уже немало лет, и никто не мог даже предположить, как долго все продлится.
Я решила закрыть свой Дом моделей, уволив практически весь персонал. Остались только те, кто в магазине продавал духи и парфюмерию. Франции не нужна мода Шанель, да и остальному миру тоже не до меня.
О, какой подняли крик! Предательница! Дезертир! Бросить Францию в столь трудную для нее минуту! Словно от того, заказывают или нет аристократки у меня наряды, зависел исход войны.
Но самый большой шум подняли профсоюзы. «Вы не можете выбросить на улицу две с половиной тысячи верных вам работниц, это нечестно по отношению к ним!»
Я смотрела на человека в круглых очках с тонкими дужками и думала, что он делает во главе команды женщин, явившихся уговаривать меня. «Верных мне»? «Нечестно»? Очень хотелось напомнить, что эти же работницы не были мне верны три года назад, когда своей забастовкой едва не сорвали показ осенней коллекции, вовсе не считая откровенный шантаж нечестным поведением.
— Я устала думать обо всех, кроме себя. Нет.
— Подумайте о том, что, закрыв ателье, вы потеряете клиентуру!
Дурак, моя клиентура давным-давно перебралась за океан или хотя бы через Ла-Манш. Но я не стала объяснять, только фыркнула:
— Мне больше не нужна клиентура.
— Но ведь еще будут концерты, различные мероприятия, даже показы мод. Разве вы сможете усидеть дома?
— Кто и кому будет показывать эти модели и что это будут за модели?
Кажется, он понял, что меня не проймешь, но еще одну попытку сделал:
— Но вы не сможете оставить мир Высокой моды, в котором царите.
Ах, какая лесть! Только неуклюже и не вовремя.
— Высокая мода сейчас никому не нужна.
К этому очкарик готов, тут же принялся убеждать, что я с моим чутьем и стремлением к простоте и удобству могла бы создать идеальные модели для французской армии, для женщин, служащих в ней.
— Это такие огромные заказы, что даже ваш Дом едва ли справится, нужны фабрики…
— Я?!
Как же мне хотелось просто плюнуть ему в лицо. Столько лет создавать стиль, столько лет добиваться права диктовать моду на подиумах, чтобы теперь создавать форменные фартуки санитаркам или униформу для водителей санитарных машин?! От плевка удержало только то, что очки у этого наглеца точно такие, как носил Ириб. Казалось, плюнув в эти очки, я плюну и в память об Ирибе.
— Нет! Ни при каких условиях. Дом моделей закрыт, и ничто не заставит меня его открыть!
Одна из активисток, до сих пор просто молча пыхтевшая за спиной очкарика, фыркнула громче меня самой:
— Да она просто мстит нам!
Я вложила в ответ все презрение, на которое была способна:
— Мшу? Вы себе льстите, мстят тем, кто ровня. Кажется, всеобщее равенство у нас еще не наступило, нет? Так как же я могу мстить вам?
Они ушли. И не только они, уволилась даже часть продавщиц, но мне наплевать, так даже легче.
Я холила и лелеяла свою обиду. Судьба снова ополчилась против, лишив меня всего. У меня не было любимого мужчины, не было семьи, которая могла бы поддержать, не было друзей. Любимый мужчина умер, друзья разбежались по разным углам мира, а семье нужны только мои деньги. Адриенна почти заперлась в своем замке, она жила только своей семьей, хотя и готова принять кого-то из братьев или племянниц, если те пожалуют.
А вот Альфонс и Люсьен спокойно жили на мои средства, принимая это как должное. У них было все: любящие жены, дети, мои деньги, уверенность в завтрашнем дне. Уверенность и родственное окружение — то, чего у меня не было.
Обида на семью оказалась даже более сильной, чем на проклятые профсоюзы. Те хотя бы действовали в своих интересах и ради денег. Разве не мог бы тот же Альфонс приехать в Париж во времена забастовок и разогнать этих противных забастовщиц? Разве не могли мои братья навести порядок жесткой мужской рукой? Нет, они спокойно сидели и ждали, когда я выпутаюсь из своих неприятностей сама и пришлю им денежное содержание. Когда Альфонсу бывали нужны деньги, он не считал за труд примчаться ко мне…
А Адриенна, что она? Для моей тетки ее семья была куда важней меня. Прошли те времена, когда Адриенна помогала мне во всем, тогда я была нужна. Но стоило умереть старому барону, и тетка, став баронессой, зажила своей, отдельной от меня жизнью. Разве это не предательство?
Меня предали все — от умершей в далеком детстве матери и бросившего нас отца до сестер и братьев, Адриенны, любовников и друзей до партнеров по бизнесу и моих работников!
Но если меня предали, оставили одну разбираться с жизненными неприятностями (я ни у кого не просила помощи, но ведь они и не спрашивали, нужна ли такая помощь!), значит, и мне никто не нужен. Никто! Оставался только сын Жюлии Андре, этому мальчику я была нужна. Но и он взрослый, скоро будут свои дети.
Ну и пусть, одна так одна! Только и поддерживать я тоже никого не буду.
Альфонсу и Люсьену полетели письма о том, что мой Дом моделей закрыт и денег больше нет. Я много лет посылала им значительные суммы просто потому что они моя семья, ничего не требуя взамен. Но теперь решила, что если уж одна, так одна! Тех денег, что у меня остались, и тех, что поступали от продажи духов и мыла, вполне хватало, чтобы весьма неплохо жить, мной двигали вовсе не жадность и даже не опасение остаться без гроша.
Когда ты видишь, как рушится то, что так долго и трудно создавалось, возникает желание помочь ему разрушаться. Я разрушала и разрушала все, что было в моей жизни, — закрыла дело, перестала творить, порвала отношения с семьей, с друзьями, в конце концов даже уехала из Парижа!
Мне наплевать на всех остальных, даже тех, в ком текла одна со мной кровь! Самобичевание иногда приносит утешение, бывает, когда хочется ковырять и ковырять рану, чтобы вдоволь насладиться причиняемой болью. Когда доходишь до невыносимых ощущений, рану приходится залечивать.
В Париже творилось что-то невообразимое — все куда-то бежали, на улицах держалась вонь от горящих на окраине складов, этот мерзкий запах проникал даже в закрытые окна, ни один магазин или ресторан не работал нормально, город сошел с ума. Вот когда я порадовалась, что успела закрыть ателье.
Что делать в обезумевшем городе? Я тоже сбежала.
Это сумасшествие длилось всего пару месяцев, но его хватило, чтобы осознать, что прежней жизни уже не будет. Меня прозвали коллаборационисткой, а потому сейчас никто не поверит, что, услышав о капитуляции, я проплакала целый день, ведь это означало, что мой любимый Париж надолго станет городом с военными порядками. Я хорошо помнила, как он выглядел после предыдущей капитуляции… Ну почему французы умеют долго кричать о патриотизме и так быстро сдаются перед грубой силой?
Я надеялась, что смогу спрятаться в Кобере в замке, купленном для Андре, но ничего не получилось. Там было невыносимо скучно, все говорили об ужасах оккупации, при этом весьма весело проводя большую часть времени в ресторанах. Но главным оказалось не это — мой дорогой Андре попал в плен, и его требовалось немедленно вызволять.
Делать это, сидя в Кобере или Виши, невозможно, нужно возвращаться в Париж. Позже надо мной немало смеялись из-за поспешного бегства и не менее поспешного возвращения. Что ж, кому очень смешно, кто не испытал на себе этот ужас огромной толпы, которой не пробиться на юг, негде ночевать и негде поесть, может считать, что я просто съездила проведать Кобер и Виши, потому что стояла хорошая погода.
В Париже на каждом шагу красные полотнища со свастикой в белом круге. Потом они как-то нивелировались, перестали так сильно бросаться в глаза, но это когда открылись магазины и рестораны, а сначала на фоне закрытых витрин черные свастики были особенно заметны. На «Ритце» тоже! Отель приглянулся немцам, и они решили его заселить. Охрана, те же флаги…
Мои вещи не выбросили, потому что чемоданы попались на глаза какому-то начальнику, в мирное время дарившему своей жене «Шанель № 5», однако сам номер оказался занят. Можно бы поселиться еще где-то, в полупустом Париже жилья достаточно, но внутри что-то уперлось, а еще Бой твердил, что я упряма,
как осел. Казалось, если сейчас уступлю свое место в «Ритце», то вообще уступлю немцам. Упрямство толкнуло меня согласиться на две маленькие комнатки с ванной и окнами на рю Камбон.
Я поселилась в одном отеле с оккупантами! Ах и ох! Предательство, никак не меньше! Коллаборационизм! Как можно?!
Если уж так ужасно жить и работать с ними рядом, может, было бы лучше вообще не пускать немцев в Париж? Сначала проиграли все, что можно, а потом ужасаются. Чем обвинять всех, кто не захотел ложиться и умирать в знак протеста против оккупации Парижа, не лучше ли задаться вопросом о том, что должны делать эти люди? Бежать из города куда глаза глядят? Сидеть в своих квартирах, закрывшись на сто запоров, и пухнуть от голода? Но у них дети, а даже если детей нет, людям нужно что-то кушать, на что-то жить, что-то делать, в конце концов! От того, что на флагштоках полотнища со свастикой, обеды и ужины никто не отменил, но на них надо заработать, а чтобы работать, требовалось получить разрешение у администрации. Почему это называлось «сотрудничество с оккупантами»? Дайте другую администрацию, и люди будут сотрудничать с ней.
После освобождения Парижа, говорят, в городе на площадях устраивали показательные наказания женщинам даже не проституткам, а тем, кто спал с немцами. Их брили наголо, раздевали и со злорадными воплями в таком виде водили по улицам.
Я против оккупации, потому что это все равно был не Париж, не наш замечательный Париж. Но почему те, кто эту оккупацию допустил и бросил парижан на произвол судьбы, считают себя вправе строго спрашивать с оставшихся?
У меня работал только магазин, где продавали духи, парфюмерию и аксессуары. Очередной парадокс: почему производить духи можно, а продавать их нельзя? Не потому ли, что фабрики принадлежали евреям, а магазин мне? Я плевала на любую критику и попыталась наверстать то, что поневоле упустила за предыдущие годы. Знаете, что я делала? Ни-че-го! Редкая возможность побездельничать.
Париж того времени уже не был мрачным и даже пустым. Многие вернулись, а те, кто не уезжал, выбрались из своих норок. Постепенно снова открылись магазины, рестораны, театры… Не было бензина, но появились велорикши, свастика на каждом шагу стала привычной и почти перестала раздражать. Город ожил, несмотря на продовольственные ограничения, множество людей в военной форме и ежедневно марширующих по Елисейским полям колонн немцев.
Теперь много читала, а также… пела. Глупость? Я так не думаю, я больше не намеревалась выступать в притоне вроде «Ротонды», но для себя-то петь можно? Уроки пения весьма скрашивали жизнь. И кто мог осудить меня? Столько лет усердно трудясь, я имела право на отдых, пусть и в столь странное время. Но кто знал, как все это надолго? В 1940 году и пару лет позже никто не ожидал скорого окончания войны, а если и ожидал, то вовсе не в виде поражения Германии.
Сколько можно петь, читать, болтать с друзьями и делать вид, что ты довольна жизнью? Оказывается, безделье может быть грузом куда более тяжелым, чем немыслимое количество работы. Кроме того, оно меня страшно раздражало, настолько, что я принялась вымещать свое настроение на всех подряд. Одиночество, неприкаянность, отсутствие любимой работы — это все не на пользу моему характеру. Я решила, что миру, ввергнутому в войну, не нужны нарядные платья и новая одежда, что мои модели не соответствуют военному времени, что женщинам не пристало шить вечерние платья, когда мужчины на войне. Я закрыла свои ателье, отпустив работниц, которые тут же устроились к другим. Их брали с удовольствием, потому что одно упоминание о работе «у Мадемуазель» было лучше любых рекомендаций, оно означало прекрасную обученность и умение работать без огрехов. Работницы не могли передать мои собственные методы, но могли прекрасно выполнить порученное.
Я закрылась, а другие Дома моделей работали! Одно могло меня радовать — противная Скьяп с ее дурацкими идеями, попросту позорящими французскую моду, тоже закрыла свой Дом и уехала. Слава богу, потому что понимать, что она снова наводняет Париж карманами в виде алых губ или нашитыми на платье руками, якобы хватающими женщину за грудь, в то время как я у рояля занимаюсь вокализами, было бы слишком.
Хотя, думаю, немцы не позволили бы ей сделать такого, разве что наряжать в ее идеи девиц из борделей… Честно говоря, они ни на что другое не годны, лепить на одежду распластавшегося рака, только чтобы привлечь внимание к определенной части тела женщины, использовать сумасшедший оттенок розового с примесью фуксии, изобретать пуговицы в виде птиц и чуть ли не тараканов могла только женщина с неимоверно дурным вкусом. А флакон для духов в виде обнаженного портновского манекена? Ненавидела, когда меня спрашивали о соперничестве с этой извращенкой!
Как можно соперничать с дурным вкусом? Она никогда не устанет поражать своими выдумками? Конечно, это же ничего не стоит, взять идеи Сальвадора Дали и наляпать на дурно скроенное платье — вот и все новаторство. Если для меня важней всего силуэт, посадка на фигуре и удобство движения, то у нее главное — поразить! Поразить любой ценой! Раздельный купальник вместо единого спортивного костюма… Ах, какое новшество — отделить бюстгальтер от трусов! Словно мужчины не видели своих дам в таком виде в спальне. Но если поинтересоваться у них, как много женщин может себе позволить выставлять тело почти целиком, не боясь окончательно испортить о себе впечатление, почешут в затылке.
Так же глупы оказались и другие «новаторы», «смело открывшие взорам женские ножки»! Фи! Из ста женщин едва ли у пяти найдутся ножки, которые действительно стоит открывать. Но даже им не лучше ли демонстрировать ножки своим любовникам? Ноги выше колен открывают только в кабаре. Нравится щеголять голыми коленями и ляжками — идите в кафешантан и задирайте свои ноги там.
Разве может модельер диктовать такую глупость в качестве модной линии? Слава богу, Скьяп не возродила свои позиции в Париже, но мне легче от этого не стало.
Зато остались работать многие другие, они работали, а я распевала арии в своих комнатках или в квартире в доме номер 31. И как долго это могло продолжаться? Я даже себе старалась не признаваться, как руки жаждут снова взять ножницы и потребовать: «Булавки!» Мадемуазель одевается у мадам Люси! Правда, Люси я же и выучила, каждый мой визит в ее вновь открытое ателье был похож на экзамен, который Люси с честью выдержала. Нет, она не делала моду, она теперь просто одевала многих моих клиенток, а я стала для ее ателье на рю Руаяль ходячей рекламой. Что ж, сама научила…
Нельзя сказать, что всякие перебежчики, которые принялись наряжаться в одежду других портных, могли поднять мне настроение. Умом я понимала, что женщины не могут всю оставшуюся жизнь ходить в том, что когда-то сшили у меня, им придется идти в другие ателье, но видеть знакомую в чужом… Тьфу! Ночами снилось, как готовлю новую коллекцию…
Мне срочно был нужен кто-то, кто не дал бы провалиться в зарождающуюся депрессию. Мися и Серт для этого не годились, Мися, после смерти Руси, стала просто невыносимой. Она считала себя чуть не виноватой в смерти Руси, хотя никто, и Серт в том числе, в этом не винил. Чахотка Руси оказалась неизлечима, зато, возясь с женой Серта, Мися сама потеряла здоровье, она ослепла на один глаз и стремительно теряла второй.
Мы с Мисей остались подругами до конца ее дней. Но во время оккупации Мися была жива, снова не давала прохода Серту и без конца язвила по моему поводу. Именно подруге я обязана редким умением быть стервозной с друзьями. Мися научила меня быть резкой и безжалостной, а уж как мы отводили душу, каждая по своей причине, тогда в Париже… Бедные друзья, им приходилось терпеть помимо режима оккупации еще и двух стерв, которым нечем заняться.
Серту это не портило даже аппетит (я вообще не знаю, что могло испортить аппетит этому бочонку для еды и вина), но были и те, кто старался держаться подальше, например, Кокто.
Серж Лифарь увлеченно танцевал, Кокто возрождал спектакли и даже уговорил меня сделать костюмы для его новой «Антигоны» в «Гранд-опера». Это коллаборационизм! Наверное, было бы лучше, если бы Лифарь забыл свое искусство и уехал в деревню пасти коров, а Кокто отправился ловить рыбу, чтобы заработать на пропитание. Немцам наплевать на «Антигону», а вот французы, жившие в Париже, с удовольствием ходили в «Грандопера» и смотрели спектакли. Люди хотят жить при любой администрации!
Меня мало волновало шипение оставшихся не у дел, и куда больше тревожило то, что я сама оказалась в стороне. Создавать костюмы для спектаклей, конечно, хорошо, но моя стихия — одежда для улиц. Улиц не в смысле клошаров, а чтобы мои модели носили и копировали все, кто желает выглядеть элегантно. Никогда не понимала «от-кутюр», искренне полагавших, что их творения лишь для избранных! Это все выдумки Скьяпы, одежду которой никто не станет носить каждый день, если только он не желает всех эпатировать или не сошел с ума. Я и сейчас против того, что создают для подиумов и только для подиумов. Это неправильно — наряжать манекенщиц в платья из чего попало, да еще такие, в которых невозможно без чьей-то помощи даже сойти с этого самого подиума!
К чему такая мода? Она сродни костюмам для спектаклей, но никому не придет в голову расхаживать в нарядах «Антигоны» по Парижу среди бела дня. Почему же считается правильным показывать работы этой итальянки как одежду для нормальных людей? Нет, нет и еще раз нет! Мода это то, что можно надеть, носить и чувствовать себя в этом как нормальный человек, а не как ходячий манекен с риском свернуть себе шею, потому что юбка не позволяет сделать шаг на ступеньку или голова в огромной шляпе не проходит в дверь.
Нелепыми сооружениями, больше напоминающими маскарадные костюмы, чем одежду для носки, сейчас грешат все. Никогда в моем Доме моделей такого не будет, во всяком случае, пока я жива. В моделях, которые создавались, создаются и будут создаваться под моим руководством, женщины всегда смогут свободно двигаться, хорошо себя чувствовать и быть элегантными! Вот умру, тогда и делайте что хотите, ходите хоть в разноцветных мешках для картошки, расшитых оборочками и украшенных раками или пуговицами в виде лягушек.
Люблю покритиковать, просто обожаю. Но моя критика признак не старости, а несовершенства мира. Сделайте мир совершенным, и я перестану его ругать.
Чтобы вытащить племянника из плена, где он мог просто погибнуть из-за слабого здоровья, понадобилось заступничество влиятельных немцев. Несмотря на то что я жила в «Ритце», таковых не имела. Случайно встретившись с Динклаге, я подумала, что могу попросить о помощи его. Вообще, его звали Гансом Гюнтером фон Динклаге, а друзья прозвали Шпатцем, то есть «воробьем». Ну и что, я вот Коко, а герцог Вестминстерский Вендор по кличке лошади.
На воробья Шпатц не был похож ни в коей мере, он рослый, красивый блондин со светло-голубыми глазами. Настоящий ариец. Но его мать англичанка, а сам Шпатц никаким арийским характером не отличался, напротив, был откровенным сибаритом, ловеласом и отчасти пройдохой. Я знала его еще в Довиле, но никогда достаточно хорошо, чтобы считать хотя бы приятелем.
Однако, когда у вас нет выбора, вы берете черный хлеб вместо белого. Фон Динклаге был дипломатом, а потом разведчиком, вернее, как называли его наши «патриоты», шпионом, потому что разведчик — это если наш, а чужой всегда шпион. Вообще, отношение к этой профессии у разных людей разное, мои братья, живущие в провинции, вряд ли одобрили бы такой род занятий, а среди тех, с кем общалась в последние годы я сама, она считалась достаточной почетной и утонченной.
В то время Шпатц был свободен, то есть не имел постоянной любовницы. Не буду вспоминать, на сколько лет он меня моложе, болтуны с пишущими машинками уже все посчитали. Это был роман, а почему нет? Он немец? Во-первых, он наполовину англичанин, во-вторых, всю свою карьеру сидел в посольстве и ни к каким убийствам, а тем более зверствам отношения не имел, а в-третьих, только полная дура могла отказаться от романа с красивым, образованным и утонченным человеком, когда ей… много лет!
Но началось все же с просьбы о помощи. Конечно, Шпатц не имел никакой возможности вытащить бедного Андре из лагеря, я на это и не рассчитывала. Но он мог меня познакомить с кем-то из более влиятельных людей. Этим знакомым оказался Теодор Момм, очень кстати отвечавший в их новом правительстве за французскую текстильную промышленность. От одного упоминания об этом у меня возникла ностальгическая приязнь к Момму. Неужели французская текстильная промышленность еще существует? Оказалось, да, и местами неплохо.
Он был достаточно влиятельной фигурой, чтобы о чем-то просить для меня, но решил использовать новое знакомство в своих целях. Не подумайте плохого, это не Шпатц, Теодору Момму были нужны мои фабрики, а не мое тело, во всяком случае, одна из фабрик, расположенная в Маретце. Она не работала с того самого зловещего для меня 1939 года, и я даже не думала, что сумею возродить производство. Почему нет? — спросил Теодор Момм. Вы обеспечите работой много французов, а ателье и швейные фабрики — материалами. А ваш племянник сможет стать управляющим.
О, какой я дала повод для поливания грязью, когда согласилась на это… Неужели было бы лучше, если люди сидели без дела и жили впроголодь? Мы не делали снаряды для оккупационных войск, не производили ткани для армии Германии, никак не помогали оккупационным властям, зато мы давали возможность заработать французам, для которых каждое рабочее место было очень ценно.
Но я не собираюсь оправдываться, считаю, что не в чем. Зато Андре был освобожден, и вовремя, потому что слабые легкие (как и у его матери Жюлии) не позволили бы ему выйти из лагеря живым, бесконечные сквозняки, холод и дурное питание наверняка привели бы к печальным последствиям. Я виновата в том, что использовала свои знакомства, чтобы спасти племянника? Если это вина, то да.
А однажды мне пришла в голову гениальная идея. С самых первых лет выпуска моих духов у Вертхаймеров в их «Буржуа» я получала всего лишь 10 % от дохода. Сами Вертхаймеры имели остальное, вернее, сначала 20 % имел Теофиль Баде, познакомивший меня с этими пройдохами в 1924 году, но потом Пьер выманил у Баде и эти несчастные проценты. Разве это честно — мои духи, созданные для меня, по моему желанию и на мои деньги Эрнестом Бо, которые я сделала столь модными в Париже и которые именно благодаря моему имени оказались популярны
по всему миру, приносили мне лишь десятую часть прибыли, а остальные девять десятых уходили в загребущие руки Вертхаймеров! Никто и никогда не убедит меня, что это справедливо.
Да, это большие деньги, очень большие, но все равно нечестно. Чем были бы они без моего имени? Что было бы с духами, не оплати я тогда старания Бо, не согласись рискнуть? Их вообще бы не было! Но у меня десятая часть, а у них девять десятых и доход от продаж по всему миру.
Если бы не оккупация, пожалуй, я так и продолжала бы безрезультатно воевать с Вертхаймерами, а они со мной, нанимая дорогущих адвокатов. Об одном из оккупационных законов, напрямую касавшихся меня и их, я услышала случайно от Момма (кажется, от него, но это неважно). Это был закон, позволяющий мне отобрать фирму у заклятых «друзей»! Вертхаймеры сбежали из Парижа в первых рядах, но фабрики-то остались. А если хозяев не было во Франции, на их предприятиях полагались новые управляющие.
Это был шанс, и я решила им воспользоваться. Я назначу своего управляющего, и тогда посмотрим, сколько у кого будет процентов. Мне плевать, что фабрика, производящая продукцию в Англии, разбомблена, тем хуже для Вертхаймеров. Они должны отдать мне мое во Франции!
Вы знаете, сколько в мире подлецов? О… вы даже не догадываетесь! Их в тысячи раз больше, чем кажется на первый взгляд. А готовых продаться за деньги и того больше. Я была наивной, полагая, что одна заметила угрозу для этих акул. Сами акулы тоже заметили и приняли меры раньше. Еврейская хитрость (недаром о ней все время твердил Ириб!) плюс их деньги снова позволили оставить меня в дураках.
Вертхаймеры нашли выход, они задним числом оформили продажу фирмы какому-то Амьо, он, видите ли, хорошо делал… самолеты! Конечно, это повод, чтобы вдруг заняться парфюмерной продукцией. И кто после этого рискнет утверждать, что они не обманщики? Если продажа была осуществлена за гроши, то почему не предложить эти акции мне? Знаете, что мне ответили? «Мадемуазель, вы отсутствовали в Париже, мы не знали, где вы». И это о какой-то паре месяцев, когда я ездила в Корбер и к Адриенне. Особой пощечиной оказалось то, что представителем нового владельца был назначен старый знакомый — сводный брат мужа Адриенны Робер де Нексон, который прекрасно знал, где я нахожусь. Нексоны в полном составе перестали для меня существовать, до самой смерти ее мужа даже Адриенна числилась в предательницах.
Не хочу вспоминать об этих днях, меня и сейчас переполняет злость, вызывающая спазмы в печени. Мися сказала, что у меня был вид пса, готового покусать всех. Она права, Вертхаймеров от участи быть разорванными в клочья спасло только пребывание за океаном.
Ни Момм, ни тем более Динклаге ничем помочь не могли, хитрые Вертхаймеры знали все законы даже оккупационного режима и ловко ими пользовались. Ничего… все проходит, пройдет и это, я найду способ уничтожить этих хищников, оставить их с носом.
Но тогда я не могла найти себе места, если не было возможности порвать горло моим давним обидчикам (я мысленно согласилась, что даже Эльза Скиапарелли лучше), то хотелось спрятаться в норку, чтобы не отвечать на многочисленные вопросы сочувствующих о делах в тяжбе с Вертхаймерами. Спрятаться хотел бы и Шпатц, и мы уехали на «Ла Паузу». Было все: рояль, природа, любовь… кроме одного: моих моделей, не было работы. Зато появилось желание жить.
У меня в любовниках состоял нацистский агент! О, Боже… мне пятьдесят восемь, ему на тринадцать лет меньше, к тому же Ганс моложав, легок как в движении, так и в общении, а я так одинока… Мися шипела, что меня предадут анафеме, я в ответ смеялась, мол, предавали столько раз, что еще один не помешает. Мы со Шпатцем почти никуда не выходили, ни ему, ни мне действительно ни к чему афишировать эту связь, но кто мог помешать любить друг дружку в моей квартире на рю Камбон? Тоскливо, что там я встречалась с Боем, но Кейпела так давно не было со мной, что он превратился в воспоминание, которое нельзя трогать. Любые мысли о Бое всегда для меня мучительны, я так и не смогла поверить, что его нет, кажется, до сих пор верю, что он может вернуться.
Но влюбленность (это смешно — влюбиться почти в шестьдесят? ничего подобного, хоть в сто!) не помешала задумать еще один поступок. Я никогда и никому, даже Шпатцу, не рассказывала об этом все, это тайна за семью печатями, хотя, конечно, Шпатц давно многое знает. Придет время, и все будет раскрыто, кое-что уже рассказал Шелленберг. Никогда не думала, что руководитель разведки может быть столь болтлив, хотя понимаю, что он выдавал мои секреты, чтобы сберечь себе жизнь.
Я разрешила выдавать собственные секреты, но есть еще столько чужих, связанных со мной… Они останутся секретами, я не Шелленберг, болтушка, но не болтлива.
Хотите понять, каким образом я оказалась дружна с Вальтером Шелленбергом и что это за операция «Modellhut» («Шляпка»)? Ничего я никому не скажу, не время.
Просто, когда там, на Востоке в России, запахло жареным, нашлось немало людей, пожелавших поскорей договориться на Западе. Немецкая пропаганда истошно кричала, что все силы нужно направить на Восток, чтобы спасти Европу от призрака большевиков, но Европа желала, чтобы сильная Еермания справилась с русскими сама. Они не понимали одного: если Еермания настолько сильна, чтобы справиться с Россией, с которой когда-то не справились сразу все страны вместе, то после русских Германия разберется и с остальными тоже. Те, кто это понимал, пытались заставить договориться.
Мне было плевать, кто с кем и как сумеет договориться, я, как и очень многие, просто хотела окончания войны, хотела, чтобы по Елисейским полям больше не ходили колонны солдат, неважно чьих — немецких, английских, русских, даже французских… Хотелось, чтобы Париж снова жил без продовольственных карточек, чтобы люди не боялись друг друга. А еще я хотела начать работать, снова взять в руки ножницы, щелкнуть ими, отсекая от ткани все лишнее, ворчать на работниц, принюхиваться, улавливая запах своих духов, радоваться, замечая на улице элегантную даму в одежде «от Шанель», хотя она никогда не бывала в моем ателье…
Я хотела жить, как и многие другие.
Казалось, этого хотят и мои друзья в Англии, да и по всему миру. И вдруг…
Второй фронт, «война до победного конца», «только полная капитуляция Германии»… И это Черчилль! Это означало, что мирная жизнь наступит очень нескоро, потому что Германия сильна. А что потом? Что будет с Парижем? У Франции нет армии, значит, Парижу снова грозит оккупация, только кем, англичанами или… русскими?! Но русские — это большевизм. Я хорошо помнила слова Ириба о кошмарном призраке коммунизма, а еще у меня был опыт общения с социалистами во время забастовок 1936 года. Идеи всеобщего равенства едва не разорили меня тогда, что будет, если это самое равенство вдруг наступит во всей Европе? Конечно, была еще Америка, где Вертхаймеры весьма успешно торговали моими духами, там мои деньги (хотя основная часть в Швейцарии), но мне дорог Париж.
Я не могла понять: Черчилль сошел с ума? Неужели ему дорог этот страшный Сталин, неужели застарелое соперничество с Францией и Германией настолько заслонило ему глаза, что умный Уинстон не видит простой выгоды от возможности договориться с немцами помимо Гитлера? Или не верит, что такие немцы существуют?
Это была политика, причем большая политика, даже думать о которой мне не хотелось. Но эта политика лезла в мою жизнь, определяя ее, лезла в жизни остальных. На остальных мне наплевать, но я не могла ждать еще двадцать лет, когда, наконец, в Европе наступит мир, я и так много времени потеряла из-за разных войн и трагедий.
Вендор сказал, что Черчилль и слышать не желает о сепаратных переговорах, он не доверяет ни одному представителю Германии. Мало того, собирается на встречу с Рузвельтом и Сталиным! Да уж, тогда наверняка война до победного конца и разорение Европы на долгие годы, немцы просто так не сдадутся и будут отчаянно сопротивляться.
— С Черчиллем нужно поговорить раньше, чем он встретится с остальными.
— От чьего имени?
— Я подумаю.
— Только постарайся, чтобы тебе не свернули шею раньше, чем закончишь думать.
У Теодора Момма от моего предложения полезли глаза на лоб, он даже не сразу пришел в себя. Вмешиваться в такое дело и для него, и для меня было смертельно опасно, но я просила только одного: разрешить мне выехать в Испанию, там я встречусь с Черчиллем и сумею убедить премьер-министра в своей правоте. Я не одиозные генералы, к тому же знакома с ним лично по ловле форелей в Твиде и охоте на лис в Мимизане.
Почему Момм ввязался в это сумасшедшее предприятие, я поняла много позже. Но у него даже получилось. Мне
действительно казалось, что, сумев рассказать Черчиллю о жизни в Париже и о надеждах на скорую мирную жизнь у многих французов, я смогу убедить его договориться с немцами, конечно, без Гитлера.
Стоило Момму уехать в Берлин, как мне стало просто страшно, я много лет не виделась с Черчиллем, давно не беседовала с ним, да и не столь мы близкие друзья. Вот если бы Вера Бейт… Я металась то ли от страха, то ли от понимания, что попросту все провалю. Шпатц смотрел на меня с недоверием, не в силах понять, отчего я бешусь. Тогда между нами впервые пробежала черная кошка. Позже, уже в Швейцарии, когда мы немилосердно ссорились, он обязательно припоминал, что я ему не доверяла.
У Момма все получилось, он сумел заручиться поддержкой Вальтера Шелленберга, за которым наверняка стоял некто поважней. Мне выписали нужные документы на чужое имя, можно бы ехать в Мадрид. И тут я просто струсила, испугалась, что в одиночку не сумею как надо воздействовать на Черчилля. Позже часто думала, что было бы, не заартачься сначала я, а потом Вера Бейт, которую я вдруг пожелала взять в компаньонки. Если бы мы успели к Черчиллю раньше, чем тот поехал в Тегеран? Иногда кажется, что, окажись я тогда более решительной, могла бы измениться вся история послевоенной Европы, да, да, не меньше.
Но стать спасительницей Европы не получилось, Черчилль заболел, и врачи запретили ему заниматься делами совсем. Встреча в Тегеране состоялась, готовилось открытие второго фронта. А в Испании я вдруг получила коротенькую записку:
«Мадемуазель, занимайтесь модой. Политикой займутся мужчины».
Он был болен или изображал болезнь? Какая разница, Черчилль дал понять, что обо всем знает, и просто ставил меня на место! Что легче: понимать, что я опоздала или что меня с самого начала не принимали всерьез? Иногда мне приходила в голову
мысль, что я просто была ширмой для кого-то более важного и серьезного. Вполне в духе Черчилля. Но неужели Вендор мог допустить, чтобы мной вот так жертвовали?
Забегая вперед, могу сказать, что действительно опоздала и действительно использовали. Но не думаю, что мне удалось бы убедить премьер-министра хотя бы потому, что в самой Англии были настроены за русских, а Черчилль вообще ратовал за полное искоренение нацизма. Им легче, они по ту сторону Ла-Манша.
Но главное я поняла чуть позже в Берлине, куда отправилась докладывать о своем провале. Уж слишком спокойно Шелленберг воспринял этот провал, казалось, для него главное, что поездка состоялась и что о ней известно Черчиллю. Там, в Берлине, глядя в умные, чуть насмешливые глаза Шелленберга, я вдруг поняла, ОТКУДА Черчилль узнал о моей миссии, а еще почему Момму так легко удалось уговорить крайне осторожного Шелленберга на столь необычную авантюру. Какими же мы все были глупцами: я, Момм, а может, и Вендор? Нас использовали как подсадных уток для отвлечения внимания от кого-то другого. Кого? Этого я никогда так и не узнала.
Занимайтесь модой, мадемуазель… Политика не для вас.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.