У меня еще есть шанс похорошеть
У меня еще есть шанс похорошеть
Он стоял посреди большого светлого зала. Белая хризантема красовалась в петлице его изрядно потрепанной блузы. Отложной воротничок был насинен до белизны левитановского снега. Красивую голову он, против обыкновения, высоко поднял, так что эспаньолка аж торчала. И эспаньолка, и усы, и пышная шевелюра — все, казалось, было чуть подсинено, как-то особенно, необычно белело.
Кругом толпились люди — и каждый спешил протиснуться, пожать ему руку.
Персональная выставка в салоне художников на Кузнецком мосту — такое не часто случалось в жизни Александра Васильевича Куприна.
О нем не любили в те времена много говорить. Да, конечно, мастер. Отличный пейзажист. Но ведь бубновалетовец[75]!
И этим было сказано все. В лучшем случае он — попутчик. Притом не из тех попутчиков, на которых нужно очень-то полагаться. И какая продукция? Все бахчисарайские пейзажики. А жизнь, жизнь наша где?
Но вот Куприн несколько лет нигде не показывался, даже в Бахчисарае. Все в командировках. И еще года через два — вдруг эта выставка.
По верху просторного зала — с десяток больших полотен, как будто стал виден дальний горизонт. А там — дымящие на фоне бледно-голубого, или золотистого, или грозно-облачного неба фабричные трубы, вышки домен и все такое. Пониже — внутренний вид литейного цеха московского завода «Серп и молот», когда из отверстия мартена бьет струя расплавленного металла, а в это время с улицы ворвался огромный клуб пара. И, конечно же, был тут Бахчисарай с горой святого Георгия и с уединенными мазарами[76], на желтоватых стенках которых так вкусно лежали солнечные блики.
— Какой хороший художник! Только зачем он стал домны рисовать? — услышал я краем уха разговор на этом вернисаже.
— По мне, хоть и домны, лишь бы по-купрински! — был ответ. По-купрински. Да, он и заводы писал по-своему. И, забегая вперед, скажу, что это в конце концов опять кому-то не понравилось. Как раз тому самому «кому-то», от кого зависело, например, будут ли эти картины покупать или не будут. Даже лет через двадцать после того вернисажа, когда мы в музее Москвы задумали создать по верху зала пояс из художественных изображений московских заводов, наш начальник в управлении культуры сказал:
— «Серп и молот»? Куприна? Ну, на это я денег не дам. Закажите лучше новый индустриальный пейзаж. Вот хоть… — и он назвал фамилию, которая теперь никому ничего не говорит, да и тогда ничего хорошего никому не говорила.
Жили Куприны небогато даже по тем трудным временам. Высокая комната в «Доме Перцова», с огромным окном на Москву-реку — это было и ателье, и квартира. У задней стенки построены антресоли — наверху спальня, куда вела деревянная лесенка; внизу — обеденный стол, сколько я помню, всегда заваленный красками. Небольшой орган, который Александр Васильевич сделал сам до последней деревянной трубы. Единственный роскошный предмет обстановки — концертный рояль. И, конечно, постоянно у окна — мольберт с какой-нибудь новой картиной — старик всегда работал.
На двери снаружи была прибита табличка: «Я работаю. Друзей и знакомых прошу приходить…» — не помню уже, в какой день.
Впрочем, для меня запрета не было и в другие дни. Бездетные Куприны (их единственный сын утонул лет семнадцати, и мне говорили, что это с тех пор Александр Васильевич стал заикаться) охотно привечали маленького сына своих друзей. Александр Васильевич сажал иногда меня за орган и, накачивая ногами мехи (я-то еще не доставал до педалей), позволял играть несложные пьески, какие играют дети.
Куприны были дружны с моими родителями еще с тех пор, когда Анастасия Трофимовна и моя мама учились в одном классе Воронежской гимназии. Бывали они и у нас. Александр Васильевич и мой отец играли в четыре руки на нашем пианино. Однажды, когда пора уже было пить чай, а я все еще занимал обеденный стол, пытаясь сделать урок по рисованию, Александр Васильевич даже нарисовал мне что-то в тетрадку, за что я, помнится, все равно получил какую-то невысокую оценку…
Да. Так вот, эта выставка была событием для всех нас. Но не помню почему — кажется, время было еще летнее и все разъехались, я, в ту пору уже студент, оказался на вернисаже единственным представителем нашей большой семьи.
Рядом с толпой, окружавшей Александра Васильевича, был кружок поменьше. Центром его была Анастасия Трофимовна, маленькая, как говорили тогда — «субтильная», с удивительно добрым милым лицом, которое в тот день не по возрасту было покрыто нежным молодым румянцем.
Не рискуя протиснуться к Александру Васильевичу, я подошел к ней и сказал, как умел, что восхищен и что рад за них. Анастасия Трофимовна была человеком очень доброго сердца. И в этот, такой радостный для нее момент она захотела сказать что-то приятное и мне:
— Миша, как вы похожи на дедушку! Дедушка в молодости тоже был некрасивый, а на старости-то лет как похорошел!
— Спасибо, Анастасия Трофимовна, значит, и у меня еще есть шанс похорошеть.
А дед и в самом деле был красивый старик. Высокий, суховатый, он держался очень прямо. Голова его с седой бородой и черными бровями (к сожалению, почти совсем лысая) была как-то особенно гордо посажена на крепкой шее. Каким дед был в молодости, я, конечно, в отличие от Анастасии Трофимовны, не знал. Но у нас дома было замысловатое произведение провинциального фотографа, сделанное в честь золотой свадьбы бабушки и дедушки, и можно было увидеть, как дедушка действительно похорошел за эти пятьдесят лет. В обрамлении орнамента и вензелей внизу был довольно невзрачный молодой человек с прилизанными волосами, реденькими усиками и бородкой, в тугом крахмальном воротничке и рядом с ним молодая женщина редкой красоты. А наверху, несмотря на серую толстовочку совслужащего, дед был прямо-таки импозантен, а бабушкино лицо, увы, напоминало больше всего печеное яблочко. Но бабушка была ко времени нашего разговора еще жива и всеми любима, а деда давно уже не было.
Немало с тех пор утекло воды.
Картины Александра Васильевича — и поздние, и двадцатых годов — висят на хороших местах в Третьяковке и других музеях.
На Новодевичьем кладбище после могил родителей и родственников я прихожу обычно к могиле, на которой посажены цветы и стоит простая плита с именем А. В. Куприна. Я вспоминаю и Анастасию Трофимовну, умершую еще раньше, и не могу не вспомнить, что у меня еще есть «шанс похорошеть» и что этот шанс неотвратимо приближается.
Москва, 27 октября 1968 г.