Мой друг бесценный
Мой друг бесценный
Я познакомился с Шурой дважды.
В первый раз — в августе 1928 года. Мокрым, хмурым был этот месяц на даче в Томилине, где я по обыкновению гостил у дядьки Константина Исаковича. Мы с Джекой слонялись по участку или по окрестным раскисшим дорогам, неистощимо споря, например, о том, является ли общество муравьев разумным и похожим на человеческое (вернее, более разумным, поскольку мы думали, что там нет эксплуатации муравья муравьем), и о разных других столь же высоких материях.
По вечерам таскали хворост, топили печурку — и наступало настоящее блаженство: дядька читал нам вслух «Двенадцать стульев». В полутемной комнате было два ярких блика: на полу — отсвет огня от печки, и на столе — круг от лампы, а в нем — блестящие дядькины седины. И почти ощутимо появлялись нагловатые, но чем-то неотразимо привлекательный Остап Бендер, жалкий Киса Воробьянинов, Елена Станиславовна Боур со следами былой красоты, стремительный Виктор Михайлович Полесов, Варфоломей Коробейников и другие персонажи, тогда еще только вышедшие на страницы журнала «30 дней»[99].
Как-то в относительно менее мокрый день, когда в сером небе появились просветы и можно было даже повесить гамак, приехала (вернее, прикатилась на своих маленьких, быстрых, коротких ножках) Надежда Марковна и привела с собой юношу, пожалуй, немного слишком чинного, чтобы стать нашим с Джекой приятелем. В расстегнутом вороте туальденоровой[100] толстовки виднелся белый воротничок и даже голубой галстук, отлично сочетавшийся с серо-голубыми глазами, которые, впрочем, прикрывали и маленькие очки в стальной оправе и, пожалуй, еще надежнее — скромно приспущенные длинные ресницы. Шевелюра же была буйной, нечесаной, и будь мы с Джекой постарше, наверное, поняли бы, что и галстук, и опущенные ресницы — только маскировка, вполне естественная для молодого киевлянина, впервые попавшего в Москву.
Но мы не поняли — и провели часа два в отменно скучной беседе; гость не вылезал из гамака, а это немало злило Джеку, справедливо считавшую, что новый знакомый ведет себя как собака на сене: занимает гамак и ни разу не качнулся в нем!
И знакомство скоро забылось настолько, что мы с Шуркой вспомнили о нем лишь лет через пять.
Но еще раньше, года через три, мы познакомились сызнова.
Как-то в ранний зимний вечер я торопился из техникума к дядьке и почти бегом мчался по узкому тротуару улицы Белинского от телеграфа к Никитской. Не то чтобы опаздывал, а просто был слишком легко одет: порядочного зимнего пальто не было. Обгоняя каких-то двух молодых людей, я, наверное, задел их и не дал себе труда извиниться. А может быть, и не задел, а просто им не понравилась моя стремительность. Во всяком случае, они что-то сказали по моему адресу, а я тут же им ответил. Не помню, что именно, но уверен, что их слова были добродушно-шутливы, а мой ответ ехиден и недружелюбен. На том и расстались. Я юркнул в дядькин подъезд, взбежал на третий этаж, нажал знакомый звонок — и через минуту уже сидел в светлой, теплой комнате, беседуя с тетушкой Наталией Владимировной и Джекой.
Но не успели мы обменяться первыми накопившимися за день новостями (ибо редкий день я тут не бывал), как опять зазвенел звонок. Я пошел открывать, но дядька уже впустил в переднюю… тех самых парней, с которыми я только что мимоходом схлестнулся!
Сначала было смущение и дикая мысль, что парни пришли на меня жаловаться, хоть ничего особенного, по тогдашним понятиям, между нами не произошло. Лишь в следующий момент я понял, что они пришли в гости. Кира Виноградов и Шура Мипоз — молодые музыканты из Киева. Теперь, читая на афишах: «Партия фортепиано — Кирилл Виноградов», я неизменно вспоминаю о том нашем знакомстве. И, конечно, о покойном Шурке, с которым ушла в могилу, кажется, и часть меня самого.
Мы стали, что называется, закадычными друзьями. Наверное, не сразу, но память не находит этого пути: кажется, что с самой той встречи мы подружились. Ходили вместе в музей, виделись в Ленинке (Шура готовился к экзаменам в консерваторию).
У Джеки Добровольской в те годы начала «сбиваться» компания — частью из друзей детства, частью — из школьных товарищей. Но, как это бывает, все окрасилось в иные цвета, все мы совсем по-иному, с лучшей стороны узнали друг друга, когда в нашу компанию вошел Шурка. При нем все раскрывалось, «выдавали» самое лучшее, что в них было. Длинный Юрка Меньшиков — Пат[101], как мы его называли по имени популярного тогда киноактера, — становился не так угловат и порывист, Ира Дашкова делалась, напротив, живее, Татка Краснушкина меньше выкручивалась, Виталий Прошко переставал меланхолически вздыхать. Даже мрачный Павел Кравцов улыбался и шутил. Позднее в нашей компании появились еще Саша Гинзбург (теперь более известный как Галич) и Таня Бачелис, по сравнению с которой, как мне казалось, все девушки мира ничего не стоили. Но и она не изменила моего отношения к Шурке, даже тогда, когда у них был роман.
Да! Еще в нашей компании была тетушка Наталия Владимировна. Редко мне случалось видеть, чтобы кто-нибудь из взрослых так жил жизнью молодежи, как она — нашей, так близко принимал к сердцу отроческие и юношеские радости и печали, как она — наши.
Чаще всего мы собирались у нее — то чтобы почитать вместе что-нибудь (тогда все зачитывались Фейхтвангером) и поспорить о прочитанном, то чтобы поиграть в разные литературные игры, то чтобы просто поболтать, то чтобы отправиться в консерваторию… Иногда к нам присоединялись и дядька Константин, и Яков Лазаревич Лившиц.
Шура поступил в консерваторию не сразу, и то на историко-теоретическое отделение. Семья его тем временем перебралась в Москву и поселилась в Пушкине. Вот там мы обрели еще один дом. Родители Шурки, Юрий Борисович и Раиса Ноевна, и тетка его, Надежда Ноевна, тоже очень нас привечали, зачастую участвовали в наших разговорах и спорах. Как много было в моем друге от его семьи! Живость южан сочеталась здесь с огромной внутренней деликатностью по отношению друг к другу и к посторонним; начитанность, истинная интеллигентность — с естественностью поведения, простотой и скромностью быта. Все окрашивалось природным остроумием и веселостью, большим радушием.
Летом и зимой я нередко живал у Мипозов по нескольку дней. Иногда мы сидели рядом в столовой у пианино, и Шурка рассказывал мне, что он думает написать или сказать, а то просто мы говорили о том или ином из слышанного, и он тут же проигрывал для меня нужные куски. Много гуляли — исходили все окрестности. Вечерами, когда уже все укладывались спать, мы долго еще болтали в своих кроватях, летом — на террасе, зимой — в Шуркиной «комнате», выгороженной книжными шкафами из кухни.
Так шли год за годом. Мы взрослели, и дружба наша крепла. Общего становилось все больше.
Вспоминаются разные дни в Пушкине.
— Здравствуйте, Миша! А Шура пошел на озеро с книжкой, — сказала как-то Раиса Ноевна под вечер чудесного летнего дня.
Я отправился на Серебрянку и вскоре убедился, что мой друг действительно там, но не столько с книжкой, сколько с девушкой. Катанье на лодке вылилось в пару часов бессменной гребли — зато я мог любоваться Шурой и Любой, сидевшими на корме, мило обнявшись. Но, возвращаясь с озера, мы завернули на танцплощадку, и тут в роли зрителя оказался Шурка — он не танцевал. Проводив Любу, мы долго беседовали на террасе — на этот раз о девушках. Так уж случалось, что мы часто ухаживали вместе, но не помню, чтоб когда-нибудь я оказался победителем.
И на той же террасе мы в другой раз до хрипоты спорили — имели ли моральное право академики-невозвращенцы, как тогда говорили, — Чичибабин и Ипатьев — остаться в Америке. Нужно сказать, что один Юра Меньшиков считал, что они поступили правильно.
— Вы подумайте, Юра! — сказал Юрий Борисович. — Ведь они химики, а химия — основа военной промышленности. Что было бы, если бы наш Генеральный штаб вот так уехал и не вернулся?
Уехал в Москву вечером Юра. А наутро мы с Шуркой, проснувшись на террасе, услышали вырывающиеся из старенького громкоговорителя хрипящие слова о «деле изменников Тухачевского, Якира и других»[102]. Каждый из нас прочел в глазах другого мрачное отчаяние — ведь мы поверили в эту измену. Отвернувшись друг от друга, долго лежали молча.
В другой раз в пылу спора Шурка сказал, что не видит разницы между советской и фашистской диктатурой, и это был единственный случай, когда Юрий Борисович резко его оборвал.
— Ну, я, конечно, хватил через край, — говорил Шурка позже. — Но каков папа! Он так рассердился! Я думал, что он может меня и ударить!
И конечно, мы упивались музыкой… В окна Большого зала консерватории бьет яркий солнечный луч и падает прямо на эстраду, на стройную фигуру Жака Тибо. И мне кажется, что это не Корто и Тибо играют сонату Франка, а, наверное, само солнце наполняет зал светлой музыкой.
А вот громадный Клемперер дирижирует, стоя прямо на полу, без подставки — он и так возвышается над всеми. И скупые, величественные его жесты как будто вынимают звуки из оркестра.
В Малом зале мы слушаем любимого нашего певца — Анатолия Доливо и потом страстно защищаем его от моего отца, наивно считающего, что певец должен все же иметь голос. Мы выучили весь богатый репертуар Доливо и пытались исполнять его в своем кругу. Словом, мы были доливистами.
Вино довольно редко бывало на наших сборищах — нам было хорошо друг с другом и без того. Как грандиозный пир вспоминается празднование нашего дня рождения — нам с Юркой «стукнуло» по двадцать, Шурке — двадцать два, а Якову Лазаревичу — сорок два, сколько двоим из нас троих. И он пировал с нами «на равных».
Говорят, что в юности не умеют ее ценить. Но в годы студенчества я ясно чувствовал, что переживаю лучшую свою пору, и жалел, что годы мелькают так быстро. Пожалуй, лучше всего выражают мое тогдашнее настроение те немудрые стишки, которые я преподнес моему другу в день его двадцатипятилетия:
Блистательная четверть века
Осталась ныне позади.
Судьба играет человеком,
Ее неведомы пути.
Быть может, через четверть века,
Достигнув горней высоты,
Ты позабудешь человека,
С кем был и в дружбе, и на «ты».
Оглянемся ж на четверть века
(Ту, что осталась позади),
Мы познакомились у Джеки
(Судьбы встречаются пути).
Ах, наше отрочество славно
Под этим кровом протекло!
Как мы бесились там забавно!
И Пат предлинный, и Павло,
И Витька, наш Макиавелли,
И Ирка, божия гроза,
И всеми нами там владели
Одни зеленые глаза…
А наша Тетушка! А споры,
А Пушкинские пикники!
И Татки ласковые взоры
В твои устремлены очки…
Ах, отроческие дерзанья
И этот милый дядькин дом!
Мы нежные воспоминанья
О нем навеки унесем.
Но вот мы юноши. Я — техник,
Ты — музыкант. Тот — инженер,
Виталий — ассистент и скептик,
Артистка Татка, например.
Девицы бурно созревают.
Им нужно замуж. Мы должны…
Но, слава богу, умыкают
Их мальчики со стороны.
Хотя ученья корень горек,
Но все же надо в вуз идти,
Ты — теоретик, я — историк,
Ах, как изменчивы пути!
Ты кончил и в аспирантуре,
Перед тобой работы тьма!
(По общему признанью, Шуре
Сие к лицу идет весьма.)
Так будь же счастлив, милый! Ave!
Смелей шагай вперед, Мипоз!
Пусть будет путь твой к горней славе
Усыпан лепестками роз!
Мой друг, не отставай от века —
С опаской должен ты идти:
Судьба играет человеком,
Извилисты ее пути.
Мой однокурсник Боря Брегер сделал по поводу этих стихов следующие замечания:
— Во-первых, слишком много «века — человека» (и тут он был совершенно прав). А во-вторых, самое главное: что это ты написал: «С опаской должен ты идти»? Надо: «с улыбкой»! «С улыбкой должен ты идти»!
Это тоже было знамение времени.
Но мог ли я думать тогда, что судьба и в самом деле вот-вот начнет с семьей Мипозов свою страшную игру?
Шел апрель 1939 года. Перед нами лежало, как оказалось, последнее мирное лето: в августе в Москву прилетел Иоахим фон Риббентроп, а в сентябре грянула Вторая мировая война.
Нельзя сказать, что война была для нас совсем неожиданной. Грозовые тучи сгущались вот уже несколько лет. Мы напряженно следили за событиями в Испании, ясно сознавая, что рано или поздно война не минует и нас. И почему-то думалось (по крайней мере, мне), что в этой будущей войне мы будем вместе.
А случилось совсем не так.
Первым из нас попал на войну Павел Кравцов: он был командир запаса. Но участвовал он в Польском походе и не подвергался большой опасности, хотя мы и сильно тревожились за него.
А в июне 41-го нападение немцев было таким внезапным, так потрясло сразу всех, что мы даже не увиделись с Шуркой в первые дни: каждый почти не выходил из своего вуза. Лишь через несколько дней мы нашли друг друга у дядьки. Слов почти не было. Мы вышли оттуда, как маленькие, держась за руки, и до самой консерватории шли молча, мурлыча про себя, как теперь помню, ноктюрн из второго квартета Бородина (в тяжелые минуты мы всегда обращались к музыке). У консерватории простились, условившись держать друг друга в курсе. А там мне вручили мобилизационное предписание, а Шура пошел добровольцем в ополчение. О том, чтобы не разлучаться, не могло быть и речи. Условились проститься утром, перед тем как он пойдет на сборный пункт. Но время сбора изменили, и когда я позвонил Шуриной подруге Иле Пескиной рано утром, она только вздохнула:
— Ушел наш Шурка!
И все же я увидел его еще раз. Как-то удалось вырваться с истфака между дежурствами и проехать в Сокольники, к зданию школы, где они были расквартированы. Двор был полон народа. У ворот стояла охрана. Остановившись, я не сразу нашел глазами Шурку: ведь его курчавая шевелюра была дочиста сбрита. А найдя, очень удивился, что он обходит меня глазами, как чужого. Но вдруг понял: я же тоже обрит — он меня не узнает!
— Шурка!
Наконец узнал, и я вошел во двор. Разговор с Шурой и Лёней Ройзманом был короткий: час свиданий уже кончался.
— Ах, если бы ты знал, какая тут во всем бестолковщина! — вот то немногое, что я услышал.
А потом меня, бритого, не хотели выпускать из ворот, и понадобилось несколько свидетелей, что я не из этой части.
Только одну открыточку получил я от Шурки — уже из-под Ельни. Невеселую, но довольно бодрую.
А дальше — молчание, страшное молчание год за годом: похоронной на Шуру так и не прибыло даже через десять лет после конца войны. И теперь, когда я вспоминаю всю свою уж не такую короткую жизнь, всегда остается сознание не выполненного в отношении Шуры долга. Если бы мы были вместе, наверное бы вышли из окружения. Так и неизвестны обстоятельства его гибели, но я почему-то всегда вижу близорукие Шуркины глаза без очков. Может быть, он и в самом деле потерял очки и тыкался беспомощно где-нибудь в лесу. Вот тут-то ему и пригодился бы я!
С Мипозами мне удалось связаться только в конце войны. Как оказалось, они были в эвакуации в Ташкенте. Вернувшись, трое беспомощных стариков жили какое-то время в здании Института имени Горького на Поварской[103]. А чуть стало полегче, перебрались на свою старую квартиру в Пушкино. Мы, Шуркины друзья, бывали там. Старики держались очень мужественно. Поддерживала их упорная вера в то, что Шурка когда-нибудь все же вернется. Как-то я рассказал, что мне позвонили и женский голос радостно сообщил, что Шура едет в Москву, и понадобилось целых полминуты, пока я сообразил, что речь идет о другом Шуре, тоже моем приятеле, который служил на Дальнем Востоке и не пропадал без вести.
— А что вы думаете, Миша, — сказала Раиса Ноевна, — когда-нибудь и я таки позвоню вам, что Шура едет в Москву!
И это была не рисовка, а глубокая, твердая вера, которая и меня иногда окрыляла.
Однажды мне позвонили из Института Горького и сказали, что Юрий Борисович просит меня отвезти его домой. Оказалось, что у него — запущенный рак желудка (о чем ему, конечно, не говорили). Юрий Борисович через несколько месяцев умер, тихо уснув.
Остались две престарелые женщины, которые не могли даже короткое время обслуживать себя сами. Мы ездили к ним, что-то привозили, что-то делали, но всего этого было недостаточно.
Как-то Раиса Ноевна показала мне маленький ключик от ограды могилы Юрия Борисовича.
— Это только и осталось от всего Юры! — сказала она. — А он был такой большой!
Дача, в которой жили Мипозы, когда-то до революции была шикарной, а теперь превратилась в настоящую Воронью слободку, где жило около десяти семей. И однажды она заполыхала, совсем как та Воронья слободка. Все успели выскочить и даже вынести вещи — и только тогда вспомнили о двух беспомощных старухах.
— Ведь это от них загорелось!
Когда их вытащили из огня, они были еще живы.
— Я хотела согреть воду, — были последние слова Раисы Ноевны. Обе скончались в больнице от ожогов.
Можно легко представить, как одна старая женщина, опираясь на свой костыль, пытается зажечь керосинку, чтобы согреть воду для другой старой женщины — своей сестры. Можно представить себе и разлившийся керосин, и вспыхнувшее пламя, и неуклюжие, беспомощные попытки его потушить, и страх, помешавший сообразить, что есть еще второй выход — через террасу…
Конечно, они погибли от огня. Но настоящей причиной их смерти было жестокое одиночество и отчаяние, когда нет уже ни физических, ни душевных сил, чтобы выносить удары судьбы.
Двумя этажами ниже девочка разучивала на фортепиано прелюдию Шопена. Мне невыразимо грустно и сладко следить за ее исканиями. Потому что столько раз я слышал этот прелюд от моего отца.
И, конечно, от Шурки.
Мозжинка — Москва, 1969 г.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
ДРУГ
ДРУГ Знакомство состоялось в скульптурном классе. Репин пришел полепить. В свободные часы он стремился сам познать законы пластики и объема. Заспанный сторож нехотя дал ему глину, показал станок, придвинул гипсовый слепок кудрявой головы Антиноя. Сторож стал немного
МОЙ ДРУГ
МОЙ ДРУГ Каждый день я хожу к Саше П. Он умный мальчик. Мне с ним интересно. Мы с ним дружим. Он мой единственный друг.Мама сказала, что я неспособен с кем-нибудь дружить, что я по натуре одинокий человек, вроде моего отца.Ничего подобного. Я скучаю, если хотя бы один день не
Друг
Друг Еще во время службы в Кремле я знал в лицо майора Барсукова. Потом Михаилу Ивановичу присвоили подполковника, но я и в это время еще не был его другом. Ближе мы познакомились в 79-м, получив квартиры на «Юго-Западной» в одном доме. Встретившись в подъезде, мы обменялись
Единственный друг
Единственный друг На известной фотографии 1902 года, сделанной в Нижнем Новгороде М.П.Дмитриевым, Горький и Леонид Андреев сидят вместе, тесно прижавшись друг к другу. Горький обнял Андреева за плечо. Давайте внимательно всмотримся в фотографию… Это был, наверное, наиболее
Друг Бернар
Друг Бернар «Тебе нужно познакомиться с моей подружкой из Сорбонны», — заявила Флоранс Мальро Франсуа Нурисье[162], с которым познакомилась на занятиях по пропедевтике. В 1951 году, когда ему было двадцать три года, он опубликовал свой первый роман «Серая вода», название
Бесценный дар
Бесценный дар Из наслаждений жизни Одной любви музыка уступает; Но и любовь — мелодия… А. С. Пушкин «Но и любовь — мелодия…» — где еще найти такие слова о музыке?! Не представляю себе жизни без нее. Музыка для меня не просто мир волшебных звуков, мир чувств, и обращена она
Друг
Друг Спрошенный о том, что такое друг, Зенон ответил: другой Я. Сегодня, друг мой, в Москве на Тверской улице я увидал, как два пожилых гражданина встретились и вдруг узнали один другого, наверно, не встречаясь полвека, один воскликнул: «Сережа!», другой: «Миша!» — и
Глава четвертая «БЕСЦЕННЫЙ ОПЫТ»
Глава четвертая «БЕСЦЕННЫЙ ОПЫТ» Итак, 1 марта 1762 года инженер-прапорщик Михайла Голенищев-Кутузов вырвался из-под крыла школьных наставников и сделал первые самостоятельные шаги в военной карьере. Биографы полководца, называя имена и даты, оставляли без комментария
Глава четвертая «БЕСЦЕННЫЙ ОПЫТ»
Глава четвертая «БЕСЦЕННЫЙ ОПЫТ» 1 Чечулин Н. Д. Указ. соч. С. 63.2 Там же. С. 64.3 Эйдельман Н. Я. Указ. соч. С. 73.4 Гуляев Ю. Н., Соглаев В. Т. Указ. соч. С. 31.5 Анекдоты или достопамятные сказания… Ч. 1. С. 1.6 Бантыш-Каменский Н. Д. Указ. соч. С. 313.7 Брикнер А. Г. История Екатерины Второй. М.,
А. М. Яглом Друг близкий, друг далекий
А. М. Яглом Друг близкий, друг далекий Случайности играют большую роль в любой жизни. В моей обстоятельства сложились так, что я, по-видимому, знал А. Д. Сахарова дольше всех других (кроме, может быть, некоторых его родственников), с кем он продолжал встречаться до конца
Друг
Друг Россию Кольвиц узнала по книгам. Она читала очень много. Над всеми возвышался Гёте — пылкая юношеская привязанность. Золя сменялся Толстым, Бальзак — Достоевским.К «Братьям Карамазовым» возвращалась не раз. «Эта книга возникла передо мной, как широкая жизнь или
P.S. «Друг moй…»
P.S. «Друг moй…» Как-то само собой в процессе многолетнего общения возникло у меня это обращение из классической русской литературы, из Тургенева или Бунина: «Друг мой». Конечно, Петр Наумович обращался и на «ты», и на «вы», и по имени, и по имени-отчеству, я – только по
«Приезжай, друг мой»
«Приезжай, друг мой» В конце 1840 года Федор был в приподнятом, радостном настроении — он ждал в Петербург Михаила.Михаил, служа и учась в Ревеле, задумал было поступать в военную академию, но потом влюбился в молоденькую ревельскую немку Эмилию Дитмар, решил жениться и
Друг
Друг Об этом — кто мог поднять руку с ножом и ударить такого молодого и такого светлого человека — говорю с лучшим его другом. Павел Сафронов на два года старше, но сдружились они, судя по всему, крепко. Дома? их — напротив. Вместе играли в футбол во дворе. После окончания
ДРУГ
ДРУГ Не знаю, где, не знаю, с кем я встречусь; Но в полусвете сумрачных годин, Нечаянно, в один прекрасный вечер, Почувствую, что вдруг я не один. Почувствую, что есть на свете кто-то, Кому нужны цветы моей души, И мой огонь, и напряженная работа, И голос мой в ночной тиши. Ах,
IX Друг
IX Друг Не меньше страданий, чем мадам де Мо, — впрочем, после того, как прошла любовь, он сохранил с ней приятельские отношения, — причинял Дидро и Гримм, эта «самая прекрасная мужская душа».У Дидро с его обширным сердцем было много друзей. Но самым любимым, самым близким,