Свойство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Свойство

— Вы — Миша Рабинович? Мы, кажется, никогда не видались, а между тем — в дальнем родстве или в свойстве — так это называется? Я — Надя Иоффе.

— Знаете, когда мне вас назвали, я тоже думал, что вижу вас впервые. А вот теперь, пока вы говорили, вспомнил, что раз в жизни видел вас. У вашего папы, на Леонтьевском. Хорошо помню, что вы были в синем платье, а волосы — черные, стриженые.

— Теперь, как видите, белые.

— Ну, это у нас у всех. И видимся, как Форсайты, преимущественно на похоронах. И сейчас бы не увиделись, если бы не эти печальные обстоятельства…

В тот грустный час похорон Люси Рабинович как-то вдруг ярко высветился в моей памяти новогодний день, что был почти за полвека до того.

— Первый день нового года. Всегда он проходит ужасно глупо, — сказала тогда, возвращаясь, тетя Лиза.

— Это потому, Лизочка, что тебе не удалось всласть натопаться дома, на кухне? Ничего! Отдохни хоть денек в году! — ответил папа.

А день действительно прошел хоть неглупо, но очень сумбурно — как в былые времена, когда делали праздничные визиты. С той лишь разницей, что ездили мы семейно — папа, тетя Лиза, тетя Вера — жена нашего дяди Миши и двое детей — мы с Витей. С утра папа взял нас и поехал на Малую Дмитровку к бабушке Фридерике Наумовне. Оттуда наш усиленный двумя тетками отряд двинулся к центру, в «Метрополь», к дяде Мике.

Плохо я помню этот визит. В огромной комнате метрополевского «люкса» темновато — зимний день короток. Настольная лампа освещала дядины руки, то покоившиеся на ручке кресла, то перебиравшие какие-то листы. Углы тонули в страшноватом сумраке, мы, дети, жались к свету, к взрослым. Кажется, они читали вслух какой-то памфлет против троцкистов — помнятся отрывки фраз о том, что кому-то не удалось в назначенный срок получить ожидаемой продукции (не о сверх ли индустриализации шла речь? Или о бурном развитии сельского хозяйства?).

Потом тетя Вера — всегдашняя возмутительница семейного покоя — стала настаивать, чтобы все мы ехали к Аде. Да. И с детьми. И Нюсю, конечно, надо взять. У нее гостья — Лида Подвойская? И Лиду тоже захватим. Противостоять тете Вере, как всегда, никто не мог. И вот вся наша компания — ни много ни мало — семером — входит в первый этаж особняка на Леонтьевском переулке. Комнатки здесь небольшие, низенькие (прежде в таких жили приживалки и домашняя прислуга), но их много — четыре или пять, что для нас с Витей удивительно, как и отсутствие кровати в столовой — подумать только, здесь в столовой никто не спит!

Вот в одной из этих комнат я и увидел мельком взрослую девушку в синем платье, с черными как смоль, подстриженными углом сбоку по тогдашней моде волосами.

— Это наша Надя, — сказал здешний маленький хозяин Воля, очень красивый мальчик. Собственно, все здесь были красивы — и Надя, и Воля, и Волина мама, — не помню, как ее звали. Менее всех можно было назвать красивым Адю — Адольфа Абрамовича Иоффе (его я никогда не звал дядей, хоть он и приходился тете Вере родным братом). Но была в нем какая-то особенная значительность, поразившая даже нас, мальчишек.

Огромные серые глаза, еще увеличенные толстыми стеклами очков, как будто ни на кого в отдельности не смотрели, но видели всех сразу. Лысина во всю голову, небольшая седоватая бородка, правильный нос, чем-то похожий на очаровательный носик сестры, довольно короткое полное тело — это у них было от отца. Адольф Абрамович по-домашнему — в пижаме со шнурами (это я видел только еще в одном доме — у Турковских. Даже дядя Мика носил и дома свою неизменную толстовку).

В квартире было довольно много «заграничных» вещей. Но больше всего мне понравились висевшие на ковре над широкой тахтой два расшитых золотом халата и две скрещенные сабли.

— Это папе подарили за заключение мира с басмачами, — сказал Воля. А я-то и не знал тогда, что Адольф Абрамович — крупный дипломат. Как-то в другой раз мы с Волей добрались до этих халатов и обнаружили на одном из них клеймо Орехово-Зуевской мануфактуры.

Вечер прошел чудесно, хоть елок тогда не полагалось. В столовой играли в разные игры. Тогда был моден «оракул» — и оракулом стала, конечно, тетя Вера. Каждый касался пальцем ее склоненной головы и получал такое предсказание, что все покатывались со смеху. А братец Адя коснулся не пальцем, а рукояткой ножа для фруктов — и за это получил веселую отповедь.

Вообще хозяин очень стремился занять гостей, в особенности детей, и, кажется, прежде всего Нюсю Ларину. Во всяком случае, когда стали играть в «чепуховый» рассказик, куда каждый вставлял прилагательные, не зная текста, он написал какой-то вариант «Красной Шапочки», но героиней сделал Нюсю. До сих пор помню, как всех развеселила фраза: «Зеркальным голосом закричала рыжая Нюся — и наплевательный волк убежал в толстопузую даль». Нюся отнюдь не была рыжей, а «зеркальный голос», «наплевательный волк» и «толстопузая даль» — какая великолепная чепуха! (Помнится, прилагательное «наплевательный» дала как раз Надя — та самая девушка в синем платье.)

Дома мы с Витей, конечно, обсуждали вечер во всех подробностях:

— Ты вот еще мал, глуп и не понимаешь, что это взрослые хотели их помирить.

— Кого помирить? С кем?

— Дядю Мику с Адольфом Абрамовичем. Потому и Нюсю так приглашали. Даже с Лидой Подвойской.

Не могу сейчас припомнить в точности, что рассказал мне средний брат. Думаю, что и он что-то путал, хоть был старше меня, в чем-то не так понял разговоры взрослых. Но сказал мне вроде того, что когда Иоффе вернулся из Германии, где был послом, уже заняты были все выборные должности, и Ларин отказался в его пользу от какого-то из своих мандатов.

Может быть, что-то подобное и произошло, но вряд ли это могло быть причиной ссоры. Скорее она коренилась в назревавших внутрипартийных разногласиях. Ведь Адольф Абрамович был одним из видных троцкистов. Впрочем, узнал я об этом много позже.

Не помню, бывала ли потом у Иоффе Нюся, но мы подружились с Волей, хоть виделись редко. У нас Воля не бывал, я тоже приходил к ним на Леонтьевский лишь два-три раза. Встречались больше на Малой Дмитровке, когда я приходил к бабушке, он — к тете Вере. Воля был немного моложе меня, но гораздо более развит — из тех еврейских мальчиков, которые все читали, все знают. Интересовался международными делами, прочитывал газеты (я же только смотрел карикатуры Дени и Ефимова, печатавшиеся тогда обычно на первой полосе сверху справа, и считал, что газета скучная, если нет карикатуры). Воле прочили блестящее будущее, но все сложилось, увы, совершенно не так.

Однажды меня не то что пригласили, а прямо-таки вызвали к бабушке днем в будни. А на половине Веры Абрамовны был Воля, который, сказали мне, живет здесь, пока его папа болен. Но в последний момент, когда я отправлялся играть с Волей, тетя Лиза как-то тихо, но очень значительно сказала мне:

— Ты, Мишук, не говори Воле, что его папа умер.

Это была ее ошибка — хоть я мало знал Адольфа Абрамовича, слова запали мне в душу, и вот что из этого вышло. Сначала мы, помнится, играли в карты и Воля все кричал:

— Ходи ко мне терфом! Хорошеньким терфом! (так он «выкручивал» название масти треф).

Потом стали смотреть семейный альбом тети Веры. Там я никого не знал. Оказалось, что кроме известных мне двух братьев у нее было еще много братьев и сестер, но они умерли молодыми — и Воля каждый раз говорил мне об этом с некоторым сарказмом:

— Это Лида, поко-ойная Лида… — и так несколько раз.

Должно быть, поэтому, когда попалась карточка молодого, элегантного Адольфа Абрамовича и Воля сказал: «Это папа…» — у меня вдруг вырвалось совершенно непроизвольно и, конечно, без всякого сарказма:

— Покойный папа…

Как изменился вдруг Воля!

— Что? Что ты сказал? Почему покойный?

Уверения, что это сболтнулось так просто, не помогло. Он залился слезами, бросился к тете Лизе (у тети Веры не было дома никого взрослых). Не помню уж, что было дальше. Кажется, меня поскорее отправили домой…

Потом — какие-то странные разговоры старших. Кое-кто осуждал покойного, но все жалели его. Почему осуждали — мне было непонятно.

И еще помню, что мы с Витей стоим у нашего окна и смотрим на улицу. Тогда, в двадцатые годы, погребальные процессии шли пешком по нашей Кропоткинской к Новодевичьему кладбищу. Крематория еще не было, не было и ритуала составлять процессию из кортежа автомобилей. И вот мы видели разлившуюся по всей улице огромную толпу, следовавшую за катафалком. Трубы гремели траурный марш, а в первом ряду идущих мы ясно различали маленькую фигурку Воли, прильнувшую к матери. Так хоронили Иоффе.

Прошел, наверное, еще год. Как-то, будучи у бабушки, я получил от тети Веры поручение — поехать и привезти к ним Волю. Теперь уже не в Леонтьевский надо было ехать. Из той квартиры их выселили в маленькую комнатушку на Манежной. Дверь открыл Воля и радостно бросился обратно в комнату:

— Мама! Посол от Веры Абрамовны!

Мать его, видимо, болела. У большой железной кровати на венском стуле сидел какой-то китаец (тогда их много было в Москве).

Кажется, эта поездка обратно на Малую Дмитровку — наша последняя встреча с Волей. Вскоре исчезли и его мать, и он сам. Близились тридцатые годы, хоть далеко еще было до тридцать седьмого. А Адольф Абрамович, умирая, поручил свою семью заботам Льва Давыдовича Троцкого. Я узнал об этом опять-таки из разговоров старших. И еще о том, что Адольф Абрамович не умер своей смертью, а застрелился. Говорили, что он был болен какой-то мучительной болезнью, от которой не имел надежды вылечиться.

Но дело, как я понял позже, было не совсем так.

Через десять с лишним лет я навещал в больнице свою тещу. Как всегда в таких местах, пришлось долго ждать. Со скуки подобрал брошенную кем-то обертку от приношений. Это оказались листки из журнала «Коммунист» (или, может быть, «Большевик» он тогда назывался?)[50]. Лакомства или цветы, оказывается, завернули в… предсмертное письмо Иоффе Адольфа Абрамовича. В те годы я уже знал, что он был крупный партийный деятель. Что же хотел он сказать партии, умирая?

И тут письмо немало поразило меня. В нем я не нашел ни слова о политике — внешней или внутренней. Адольф Абрамович сетовал на то, что ему не предоставляют тех благ, на которые он имеет право по своему положению (в частности, не дают возможности поехать для лечения за границу с женой, а такого-то и такого-то отправили с женами, один же он ехать не может). «Такова политика нынешних квазивождей — бить оппозицию по желудку», — писал он.

Повторяю, я был поражен донельзя. Может быть, по молодости и наивности. Мне казалось, что государственный человек, как бы ни было ему тяжело, должен думать прежде всего о народе. А тут был лишь подтекст: «Как вам всем будет плохо, если они со мной так поступили». И то неясный.

И зашевелилась где-то в глубине души мрачная мысль: «Все они хороши!»

Москва, июль 1974 г.