Раскопки в Москве
Раскопки в Москве
И тут в моей жизни произошел поворот.
К лучшему? К худшему? Как сказать… Мне-то казалось, что я возвращаюсь на старый путь — к археологии. Более того — к теме, начатой еще на студенческой скамье с Петром Николаевичем Миллером, которую просто обязан закончить. Обязан памяти покойного Петра Николаевича довести до конца начатое, и кажется, сделать надо не так много. Работы на несколько лет. А потом опять смогу заняться любимым Новгородом, вот только опубликую материалы наблюдений и проведу раскопки. Первые раскопки в Москве! Не думал я тогда, что бросаю камень в воду и пойдут круги — не дай бог! А «побочные последствия», как заноза, засядут в сердце и будут колоть до старости. Не думал и о том, что определяю весь свой научный, а может быть, и вообще жизненный путь.
А началось все просто. С невинного вопроса:
— Вы не помните точной даты первого летописного упоминания Москвы? Месяц хотя бы, если уж не число? — спросил меня на одном из заседаний Отделения тогдашний ученый секретарь ИИМКа, Павел Николаевич Шульц.
— Четвертое апреля 1147 года! — эта сакраментальная дата прочно сидела в памяти еще с миллеровских времен.
А дело было в том, что приближалось восьмисотлетие с того времени и его вознамерились отметить чрезвычайно пышно — как один из первых послевоенных всенародных праздников. Забегая вперед, скажу, что юбилей столицы всего прогрессивного человечества (как тогда говорили и писали) превратился в нечто самодовлеющее; в сиянии его лучей как-то даже не видно стало самого юбиляра — древней Москвы. Одно празднество сменяло другое, и даже начало их было перенесено на 8 сентября, чтобы лучше подготовиться. Почти на полгода позже действительной даты, до которой, кажется, никому не было дела.
Но в конце 1945 года еще мало кто чувствовал эту аляповатую самодовлеющую пышность, кроме, может быть, Самого (а он как раз любил такое), его ближайшего окружения и вообще тех, кому надлежало все устраивать и кто хорошо знал вкус великого вождя.
В такой обстановке директор Института истории материальной культуры Академии наук, Александр Дмитриевич Удальцов, чувствовал себя несколько неуютно: Москва все еще не была исследована археологически. В этом первом городе мира еще ни разу не было настоящих раскопок, тогда как в десятках других больших и малых городов — начиная с Киева и кончая Звенигородом — еще до войны, а то даже и во время нее Институт раскопки провел. В общем-то, ничего особенного тут не было, но если учесть лакейскую натуру Удальцова, положение его могло стать весьма щекотливым. Выход, казалось бы, прост: организовать раскопки в Москве. Но кто возьмется за них? Кто бросит свой, издавна облюбованный объект и возьмет этот новый — труднейший, ответственнейший, находящийся у всех на глазах? Ведь раскопки в Москве не только не обещали блестящих результатов, но и таили в себе массу трудностей.
Прежде всего — научных: наблюдения показали, что культурный слой города чрезвычайно перерыт и древнейшие наслоения нарушены, а может быть, и вовсе уничтожены более поздними земляными работами. Что бы там ни было, «читать эту книгу» наверняка будет непросто. Затем — организационных: в таком оживленном городе трудно найти место, где можно было бы копать, не нарушив движения, коммуникаций и пр. Да и финансовых: денег предусмотрено не было и взять вроде бы негде, а надо много. Наконец, по тогдашним представлениям, политических (а не полицейских?) — ведь Кремль был резиденцией Сталина. Но главное — трудностей морально-персонального плана: кто конкретно будет работать? Раскопки в Москве начисто лишены поэзии археологической экспедиции. Ни тебе древних башен (Кремль исключается), ни уединенно стоящего над маленькой речкой городища, ни езды на верблюдах, ни житья в палатке, ни вечерних бесед у костра, ни ночной рыбной ловли. Ни, наконец, полевого довольствия, а это тоже немаловажно. Выезжая даже в ближнее Подмосковье (не говоря уже о более удаленных местах), археолог получает дополнительную оплату. В Москве работать труднее, а полевых платить не будут, поскольку работник-то не едет никуда.
Когда-то Москвой занимался Арциховский, возглавлявший наблюдения при строительстве метро. Но он прочно осел на раскопках Новгорода. Работал здесь и Рыбаков, но сейчас он был, кажется, совсем вне института и (о, ужас!) думал возглавить раскопки в Москве, но от Исторического музея. Не остаться бы вовсе на бобах!
Тут-то и начали говорить со мной. А я, не подозревая всех этих личностных сложностей, только и мечтал вернуться в лоно родной археологии. Сначала говорили полунамеками. Например, Киселев, ставший тогда заместителем директора ИИМК, встретив меня в коридоре, как бы случайно спрашивал, есть ли у меня звание старшего научного сотрудника, и тем давал понять, что они уже думали только, на какую должность меня зачислить — младшим или старшим. Я-то пошел бы и младшим — так хотелось в «родной» институт.
И вот осенью 1946 года свершилось. Но прежде, чем оформить перевод, Толстов попытался меня образумить:
— Хорошо. Если уж так не хотите оставаться ученым секретарем, оставайтесь старшим научным. Переведем вас в сектор Богданова.
Нет. Я и этого не хотел. Если бы я знал тогда, что лет через десять буду счастлив занять эту должность! Впрочем, кажется, никто этого не знал. И Удальцов, надо отдать ему справедливость, тоже.
Пять лет — небольшой срок. Но для меня это было, пожалуй, лучшее время жизни. Наверное, неправильно мы считаем, что счастливые времена текут быстрее. Мне и теперь, на таком большом расстоянии, эти пять лет кажутся и светлыми, и длинными. Только эти годы — за всю жизнь — я работал безраздельно над любимой темой, был занят только ею, почти свободен от обрыдшей уже административной работы, не нуждался в постороннем заработке, чтобы прокормить семью.
Притом нельзя сказать, что я не участвовал в общих делах института: по старой памяти меня не раз оставляли замещать ученого секретаря института, назначали в разные оргкомитеты, дважды избирали председателем месткома. Даже стихи в стенгазету писал.
Но было у меня тогда главное дело — раскопки в Москве.
Хлопоты о них начались еще до оформления моего перевода. В Моссовет написали письмо с объяснением важности раскопок и просьбой помочь деньгами. Ответили очень скоро: позвонил помощник председателя Моссовета Попова Михайлов и сказал, что деньги-то нашлись бы, но как-то неудобно городскому Совету финансировать Академию наук Союза. А вот нет ли какого-нибудь учреждения системы Моссовета, которому можно эти средства направить? Тут помогли уроки покойного Миллера. Конечно же Музей истории и реконструкции Москвы! И коллекции туда отдадим! Так уладили первый, главнейший вопрос. Но оставалось еще немало. В послевоенной Москве очень трудно было с рабочей силой. Где взять землекопов? И тут Михайлов помог, направив на раскопки целую бригаду рабочих — наполовину вербованных, наполовину — отбывавших принудительные работы. А кое-кого удалось привлечь и по вольному найму. И откуда взять научных сотрудников, если те немногие, что есть в институте, заняты в других экспедициях, а в музее археологов вообще нет?
В размышлениях такого рода я вышел как-то из института и вдруг увидел… Петра Засурцева в военной форме, в орденах, идущего к метро.
— Вот демобилизовался и еду в Сокольнический парк оформляться на прежнюю работу — зав. лекторием, — сказал он после первых приветствий.
— Зав. лекторием! Как тебя туда занесло после Новгорода?
— Направили, знаешь. Артемий как-то меня лучше не устроил. Оттуда и мобилизовали, хоть мы с директором парка были уверены, что не возьмут: как же, мол, лекционная работа? Ха-ха!
— А хочешь снова копать?
— Конечно, хочу!
— А лекционная работа?
— Да хрен с ней! И без меня пойдет!
В тот же день Киселев зачислил Засурцева младшим научным сотрудником и дал мне в помощники. Особенно оценил он партийность Петра: создавалась институтская парторганизация.
Потом появились и другие: А. В. Никитин, Л. А. Ельницкий, В. Б. Гиршберг, А. И. Першиц (кроме Никитина — все временные).
Однако еще до того, как экспедиция «обросла» сотрудниками, ей предстояло пережить первый (и не последний, увы!) кризис. Рыбаков решил опередить нас и первым начать раскопки. Главный подвох был в том, что он хотел копать в устье Яузы, где еще до войны мы с Миллером вели археологические наблюдения и где теперь (что ему было известно) собирались заложить раскоп. Казалось, удар смертельный. Рыбаков был тогда в расцвете своего таланта. Недавно вернулся из эвакуации, где блестяще защитил докторскую диссертацию[137], принесшую ему в дальнейшем и Сталинскую премию, и член-корреспондентство. Молодой еще, энергичный и обаятельный, он был общим любимцем. В особенности любил его Греков. А что представлял собой я? Но… «Чужое место! Он хотел занять чужое место! Использовать чужие разведки!» — это настраивало археологов против Рыбакова. Так ведь и каждый за себя не может быть спокоен: чего еще захочется Борису! (Впоследствии он и проявил-таки аппетит.) И было принято соломоново решение — во всяком случае, по своей неповторимости: на один и тот же археологический объект были даны два разрешения («открытых листа») — Рыбакову и мне. Не один на двоих (так бывало не раз), а каждому отдельно, как будто другого и не было. Один бог знает, к каким недоразумениям и столкновениям это могло повести. Но споров не последовало. Я спросил Рыбакова, как старшего, где он желает работать. Он выбрал место во дворе, где жил Монгайт, а позже, узнав, что я хочу начать от церкви Никиты, попросил оставить еще и на той площадке маленький участочек. Так он не раскопан и по сей день.
Что выручило меня в этом как будто бы непосильном соревновании с титаном? Только школа. Археологическая школа Арциховского. В самом деле. Если верить мнению Забелина (а ему тогда верили мы все), то крутой мыс — «гора», как называли его в древности, при впадении Яузы в Москву-реку представлял собой не что иное, как городище — место древней крепости. Исследования таких памятников Арциховский учил нас начинать с центра, то есть в данном случае — от старой церкви. Потом уже рекомендовалось поискать остатки укреплений где-нибудь на сравнительно удаленном от мыса участке. Почему не учел этого Рыбаков — тоже в какой-то мере ученик Арциховского? Трудно сказать. Мне представляется, что он хотел действовать наверняка и заложил раскоп там, где еще в начале войны Монгайт видел в разрезе «щели» — убежища от бомбардировок — остатки разрушенного гончарного горна, полного игрушек.
И каждый из нас не ошибся в своих расчетах. Борис Александрович нашел даже не один, а три горна, принадлежавшие одной мастерской. Никогда никому из нас такой удачи не выпадало! Но как-то не оценил успеха — может быть, потому, что уже тогда охладел к теме ремесла и занялся глобальными проблемами, как происхождение славян или их идеология. Эти занятия хоть и дали ему впоследствии звание академика, не подняли его научного авторитета. Никогда Рыбакова не ценили так высоко, как после выхода его книги о ремесле, которая тогда (в 1946 году) была уже закончена. Результаты своих московских раскопок он даже не стал публиковать, а передал сотрудникам — Майе Васильевне Фехнер и Валентине Альфредовне Мальм, которые и сделали интересные публикации. Больше к раскопкам в Москве Рыбаков никогда не возвращался.
Оправдались и наши расчеты: удалось выяснить все наслоения этого района и получить на холме у церкви не только вполне точную дату начала его заселения ремесленниками (конец XV века), но и сведения об изменении состава жителей по надгробьям церковного кладбища. Но здесь не оказалось горизонтов более древних, которые можно было бы связать с началом Москвы. Не выявили древних укреплений и дальнейшие поиски на периферии мыса. Зато открылась гончарная мастерская с огромным горном совершенной конструкции, а у подножья кручи, на нижней террасе берега Москвы-реки — усадьба хлебника с домом и погребом. Казалось, уже не было никакой надежды найти что-нибудь древнее XV века. И вдруг под домом нашелся маленький, но драгоценный для науки предмет — пряслице из розового шифера XII века. Оно да еще несколько черепков древней посуды говорили, что на устье Яузы было какое-то поселение времени возникновения Москвы. Но стояла уже глубокая осень; решено было продолжить раскопки на будущий год.
Что сказать о прошедшем первом сезоне раскопок? Конечно, он был самый трудный. Надо было преодолеть недоверие многих археологов (вполне естественное, как я теперь понимаю) к первой самостоятельной работе молодого коллеги. Но тогда я не мог так хладнокровно относиться к тому, что проверка следовала за проверкой, комиссия за комиссией. То приезжал Сергей Константинович Богоявленский, престарелый член-корреспондент Академии наук, в молодости занимавшийся археологией, то Киселев со своей женой Евтюховой (вроде бы семейно-дружеский визит, но ведь начальство!). Был как-то даже сам Греков. И, конечно, заходил по-соседски Рыбаков.
— Ах, мил-человек, Москва-то ведь старая, а мы с вами довольно-таки молодые, — пошутил однажды полусерьезно Киселев. — Но я так и сказал Артемию: видел, мол, почерк Новгорода в Москве.
Вот как! Они и обсуждают меня. Но этого надо было ожидать.
Кончилось все хорошо. В один дождливый день все собрались вместе и вынесли положительный вердикт. Рыбаков выступил сочувственно.
— Михаил Григорьевич и его дружина, — сказал он, — вполне справились со своей трудной задачей.
Естественно было и то, что я сам испытывал временами томительную неуверенность. Но тут нашлись мудрые и доброжелательные советчики. Не раз побывал на раскопках Алексей Васильевич Филиппов, помог разобраться в конструкции огромного горна и поставил в своей керамической лаборатории опыты по восстановлению древнего режима обжига. Михаил Андреевич Ильин прислал студентов-архитекторов обмерить старую церковь и, конечно, руководил обмером.
Однажды пришел и сам Арциховский. С ним и Рыбаковым мы обошли весь район до самого Садового кольца. Вдруг, остановившись посреди какой-то улицы, Артемий Владимирович взволнованно сказал:
— У меня есть т вам обоим, топающим Моству, дело. Думаю в недалетом будущем растопать Лыщитово дородище (мы как раз возвращались с Лыщикова). Что вы стажете?
Конечно, мы оба выразили полное удовольствие. Но со следующего года начались те знаменитые широкомасштабные раскопки в Новгороде, которые отвлекли Артемия от всего и покрыли неувядаемой славой.
Были и посещения чисто дружеские. Работали мы почти в центре Москвы, приехать было нетрудно и интересно. А некоторые и жили рядом. Турковские и Монгайты — просто в соседних домах. И теперь еще иногда мы любим вспоминать со взрослыми уже Леной Турковской и Борей Монгайтом, как они играли детьми на борту раскопа.
— Бог в помощь, Михаил Григорьевич! — это Алексей Петрович Смирнов привел десятилетнего Киру показать раскопки. Теперь Кира — Кирилл Алексеевич — ученый секретарь Института археологии, начальник Московской экспедиции. Носит пушистую бороду.
И тут не обходилось, конечно, без специальных разговоров.
— Очень у вас хорошо раскрылся горизонт погребений. Вы обязательно сфотографируйте прямо так, с надгробьями, как они были в XVI веке, — сказал Алексей Петрович.
— Что ты так возишься с этими погребениями? Четвертый раз прихожу, костяки все торчат. Давно бы выбросил. Ведь XVI век! — ворчал Шура Монгайт.
Правду говорят, что трудно угодить двум археологам одновременно. Тут во мне в который-то раз сработал воспитанный Артемием догматизм: мы тщательнейшим образом расчищали и точно фиксировали не только целые скелеты, но и случайно попавшие в раскоп их части, хотя, казалось бы, кто мог предвидеть, что именно эти чертежи, против публикации которых возражал Шура, через тридцать лет станут весомым аргументом в споре, не похоронили ли Грозного в необычной позе, как опасного для общества злодея. Оказалось, что нет. В те времена и других хоронили так.
К концу сезона было уже ясно, что хотя от древнейших времен здесь осталось одно пряслице, но открытый нами более поздний ремесленный район Москвы представляет особый интерес, что надо еще работать. И что работать так, как мы работали до сих пор, больше нельзя. Нужно создавать экспедицию не разовую, а постоянную. Тут на помощь пришел Музей истории и реконструкции Москвы, предоставив удобное и обширное помещение для обработки коллекций и приняв на работу Владимира Борисовича Гиршберга. Лидия Алексеевна Евтюхова порекомендовала моего старого знакомого Михаила Никаноровича Кислова, оказавшегося замечательным графиком и великолепно оформившего материалы раскопок для отчета. С тех пор долгие годы я старался привлекать его к московским работам, даже когда он прочно вошел в гораздо более перспективную Новгородскую экспедицию. Прекрасного фотографа мы обрели в демобилизованном майоре Викторе Евгеньевиче Лукине. Казалось бы, все налаживается. Но как быть с рабочими? Неужели опять мучиться с завербованными и со срочниками? Нет. Мое новгородское прошлое подсказывало другой выход: надо заинтересовать учащуюся молодежь, как нас, студентов, заинтересовал когда-то Арциховский.
Хватило, однако, ума не соваться с этим в университет: там соответствующая обстановка создалась много раньше, чем где-либо.
Но было тогда в Москве другое учебное заведение, несравненно меньших масштабов и чем-то очень симпатичное — Московский городской педагогический институт, в просторечии — Горпед. И раньше мне случалось по разным поводам контактировать с тамошним истфаком, а теперь я обратился с несколько нахальным предложением — объявить факультативный (необязательный) курс археологии Москвы. Личный опыт говорил, что факультативные курсы студенты слушают и усваивают лучше, чем обязательные. И, конечно же, среди таких добровольцев найдутся желающие копать в Москве. Надежды быстро сбылись: помогли старые доброжелатели — зав. кафедрой истории СССР Павел Петрович Смирнов, профессора Валентин Николаевич Бочкарев, Николай Александрович Гейнике. Первый был когда-то редактором одной нашей книги, второй — оппонентом моим по кандидатской диссертации, третий — старым соратником Петра Николаевича Миллера. Может быть, сыграло роль и то, что я не просил ставки, а соглашался работать на почасовой оплате, то есть почти даром.
Словом, осенью я подготовил и в декабре начал читать курс археологии Москвы, который в советское время не читал еще никто.
Хочется сказать, что Горпед, где я проработал больше 15 лет, сыграл громадную роль не только в развитии раскопок в Москве, но и в формировании личности их руководителя. Здесь работали многие опальные ученые. Еще в годы войны сюда ушел снятый с должности ректора МГУ Борис Павлович Орлов. Тут нашли пристанище Леонид Петрович Гроссман, Сергей Михайлович Бонди, Александр Исбах, а из историков — Сергей Борисович Кан, обвиненный в «троцкистских вывихах» в МГУ, позднее — объявленный космополитом Исаак Израилевич Минц, Эдуард Николаевич Бурджалов. Само по себе это обстоятельство отнюдь не было решающим, но что-то неуловимое, не вполне казенное в институтской атмосфере носилось. Когда умер Павел Петрович Смирнов, на нашей кафедре сменилось несколько заведующих, но дух оставался прежним, в большой мере благодаря заместителю заведующего кафедрой профессору Петру Ивановичу Кабанову.
И очень мне понравились студенты, хотя, по тогдашним моим понятиям, [они] и не могли сравниться с нами в наши студенческие годы. Была в них какая-то пленительная живость, стремление к знаниям широким, далеко выходившим за рамки программы. А главное — крепкая дружба, родившаяся за общим делом — занятиями археологией, прочно связывала их между собой и со мной. Теперь они уже перешагнули порог пятидесятилетия, многие преподают и, наверное, поняли, как важны для учителя ученики, хотя и говорят мне, как важен для учеников учитель. Впрочем, как говорится, каждому свое. Тащить таких хороших ребят сразу на московские помойки (ведь, честно говоря, редкий раскоп был без помойки) значило решительно отвратить их от Москвы как археологического объекта и от археологии вообще. Необходимо было сначала дать им почувствовать поэзию нашей профессии. И мы начали с Московского края.
Конечно, это было ближе всего нам как территориально, так и тематически, но не последнюю роль в выборе объекта сыграла на этот раз пленительная природа Подмосковья с его небольшими лесами, причудливо вьющимися речками, полями и садами. Весной, едва отогрелась земля и появились первые листочки, — раскопки курганов за Сокольниками. Надо же было — первый костяк без вещей! В этой, вообще-то, богатой группе. Но ребята выстояли очень хорошо и были вознаграждены обильными находками в следующем кургане. А летом Н. А. Гейнике дал нам замечательное задание: обследовать район Дамского волока. В институте добыли машину — полуторку. Послевоенную, видавшую виды — первую, но не последнюю в нашей практике. И нам попался замечательный шофер, не только виртуозно водивший машину по разбитым еще войной подмосковным проселкам, но и так же виртуозно варивший кашу на костре. Такой поездки не было у меня ни до, ни после еще и потому, что в составе нашей маленькой экспедиции были только мужчины. Вышло это случайно: записались несколько девочек, но в день отъезда явилась лишь одна Зоря Стародубская (впоследствии — одна из лучших наших работников). В этот первый раз Зоря, увидев, что она одна среди парней, что называется, сдрейфила и не решилась ехать. Все уговаривали ее, как могли. Но как передать прелесть «однополой» команды! Нас не заботил, например, ночлег и все связанные с ним детали: мы попросту спали все шестеро вповалку в кузове машины. Мы совершали длинные переходы там, где машина не могла пройти, и тут же с ходу раскапывали курган-другой. Словом, это был сказочный рейс.
Страшновато было начинать с четырьмя лишь ребятами (а впоследствии из них остались с нами только двое — Володя Логинов и Толя Ушаков, оба давно уже доктора наук). Но все четверо захотели участвовать в раскопках в Москве и еще с собой привели нескольких. Словом, ко второму сезону у нас образовался костяк экспедиции из студентов Горпеда, который в дальнейшем мужественно вынес на себе, можно сказать, всю экспедицию. Когда шли проливные дожди и раскопы до краев заливало водой, а «лягушка»[138], как на грех, портилась, они стояли целыми днями в цепочке, вычерпывая воду ведрами. Когда мы натыкались на месиво из каменных глыб, прошитых дубовыми сваями (и ни одной находки!), они — камень за камнем — его разбирали. И все это с шутками, песнями… веселое настроение им никогда не изменяло.
Со своей стороны и мы стремились поддержать в них бодрость и интерес к широким проблемам археологии. Кроме факультативного курса со второго года начал работать археологический кружок, где старшие, уже прослушавшие курс и побывавшие в экспедиции, делились опытом с неофитами. Раскопки начинали пораньше весной. Яуза, Мякинино, Зюзино, Черемушки, Матвеевская, Чертаново, Фили — это далеко не полный перечень раскопанных нами групп курганов.
С первым днем летних каникул начинались раскопки в городе. После устья Яузы они переместились в Зарядье, почти у самого Кремля; мы убедились, что древнюю Москву надо искать в теперешнем ее центре. Развернувшееся в Зарядье строительство дало нам такую возможность, и в первый же год удалось среди грохочущих экскаваторов, под мощными прослойками щебня, каменных глыб фундаментов позднейших домов найти культурный слой города — сначала жирный, черный XIV–XV веков, а под ним тоненькую, но тем более важную для нас прослоечку XI–XIII веков — остатки древней, сожженной татарами Москвы. В направлении к Кремлю древнейший горизонт утолщался. Наконец-то мы поймали столь желанную окраину первоначального городка и смогли уверенно продвигаться к его центру — устью р. Неглинной.
Но, кажется, я увлекся: ведь хотел рассказать о студентах. Они отлично показали себя и на самых тяжелых землекопных работах, и на просмотре земли. Благодаря их энтузиазму и наемные рабочие интересовались и старались. Многие студенты помогали и в документации — вели чертежи, дневники, делали полевые зарисовки. А Володе Логинову поручили даже целый раскоп — наряду с научными сотрудниками (раскопами «командовали» Галина Павловна Смирнова, Эммануил Абрамович Рикман, Петр Иванович Засурцев). И помощниками начальников раскопов были не только сотрудники — Вилена Ивановна Качанова, Галина Петровна Латышева, Ирина Гавриловна Розенфельдт, — но и студенты — Юра Золотов, Толя Ушаков, Женя Шолохова, Светлана Фомина и другие.
Раскопки в Зарядье кончались где-то в середине августа, и мы успевали еще до начала занятий исследовать какой-нибудь небольшой, но поэтический объект вроде Тушкова городка в самых верховьях Москвы-реки, в дивно красивой местности. Однажды даже предприняли археологическую разведку в Белоруссии, ища города-крепости, построенные еще Грозным в Полоцкой земле. Тут уж было вдоволь экспедиционной экзотики — и вытаскивание застрявшей машины («хлебнули бензинчику», — говорил Володя Логинов), и беседы у костра, и охапки цветов, которые таскал Толя Ушаков для Зори Стародубской.
А с началом занятий до глубокой осени — опять курганы каждое воскресенье. А зимой — кружок, где нас волновало множество проблем. А с весны — новый такой же цикл. В те годы я не знал ни выходных, ни отпуска — все некогда было… Чудесное время! Кажется, таким же оно было и для студентов… Во всяком случае, многие из них появлялись потом на раскопках уже со своими учениками — школьниками — то на курганах, то в Тушкове.
Собственно научные дела тоже шли хорошо. Для публикации результатов археологических работ в Москве была основана небольшая «подсерия» в серии «Материалы и исследования по археологии СССР» — «Материалы и исследования по археологии Москвы»[139]. Теперь в ней четыре тома, но одно время, после второго тома, мне казалось, что больше уж не будет ничего…
Пожалуй, самым успешным был 1950 год. Раскопки в Зарядье развернулись широко и приблизились к Кремлю, насколько это было возможно при тогдашних условиях, когда резиденция Сталина охранялась сотнями тысяч глаз, невообразимым множеством всяких препон. В Зарядье открылся богатейший средневековый слой XV–XVII веков. Десятки домов, усадьбы ремесленников, приказных, хоромы бояр и даже князей — Патрикеевых, Сулешовых. Множество прекрасных вещей (о чем я так соскучился после Новгорода). И наконец — древнейшие сооружения, например усадьба кожевника, жившего здесь еще до Юрия Долгорукого.
Дирекция института даже направила в Президиум Академии наук особый доклад о наших достижениях.
За всем этим мы как-то не заметили общего резкого ухудшения обстановки в стране, известный обскурантский доклад Лысенко и сессию ВАСХНИЛ восприняли юмористически или, во всяком случае, как частное дело биологов. Из уст в уста передавался анекдот: «Как себя сейчас вести? Как в трамвае: не высовываться, не занимать передних мест, а главное — не задавать лишних вопросов» (в тогдашних трамваях были соответствующие надписи).
Кажется, мы именно высунулись — обратили на себя внимание как раз тогда, когда не следовало. На меня устремил свой оловянный глаз сам Лихолат. Это была мрачная фигура — заместитель заведующего отделом науки ЦК. Среди историков потом эти годы назывались в просторечии лихолатьем. Небольшого роста, невзрачный, с каким-то кривым лицом, блондинистыми редкими волосами, коротко подстриженными так, что видно было на затылке две макушки, этот человек был каким-то сгустком мракобесия. Это, видимо, и оценило в нем начальство — приспешники, а может быть, и сам Сталин. Да еще ценили и бульдожью хватку: куснув кого-нибудь, он уже не отпускал, если, конечно, не приказывали.
За моей спиной начались какие-то тайные разговоры. Во всем, с чем бы я ни обратился в дирекцию, я получал отказ. И вот в один прекрасный весенний день 1951 года Удальцов пригласил меня к себе в кабинет. Пощипывая свою козлиную бородку, директор сказал:
— Вот мы тут… э-м… посоветовались и решили предложить вам… может быть… э-м… лучше, чтобы начальником Московской экспедиции стал кто-нибудь другой. Из крупных ученых. Ну, скажем, Артемий Владимирович. А вы бы зам. начальника… Вот.
— А за что вы меня снимаете?
— Ну вот сразу: снимаете! За что! Никто вас не снимает. Мы вами… э-м… очень довольны. Но ведь Москва же… и э-м… Рабинович. Вот.
— А когда назначали, вы не знали, как моя фамилия?
— Фамилия… фамилия. Дело… э-м… не в фамилии.
Между тем было ясно, что дело именно в фамилии.
— Я человек дисциплинированный. Готов завтра же сдать дела тому, кого вы назначите.
— Ну вот. Что вы говорите: «Я человек дисциплинированный!» Тут дело., э-м не в дисциплине… вот. Мы (мне так и не стало ясно, кто это были «мы») хотим, чтобы вы… э-м… по-прежнему возглавляли… вот… работу. Начальник… э-м… кто бы он ни был, будет чисто номинальный.
Первый разговор так и кончился ничем.
— Вы только не думайте, что это, как говорят, пятый параграф, — сказал секретарь парткома Либеров, тоже пожелавший со мной поговорить. — Просто надо укрепить руководство. Москва же.
— Соглашайся немедленно! Сам предложи кого хочешь начальником. Завтра-послезавтра тебе уже и этого не разрешат. Ты не знаешь, что делается везде. И у нас в министерстве. Я не чаю, как дотянуть те полтора года, что мне остались до пенсии, — сказал Яков Лазаревич Лившиц.
Мне показалось, что честь моя будет спасена, если начальником экспедиции директор назначит самого себя. Удивительно, но эта мысль Удальцову понравилась. Он согласился.
— Видишь, — поделился я с Монгайтом, — он соглашается! А так как все знают, что он никакой не археолог, то будет ясно и положение со мной!
Увы, друзья познаются в несчастье. Шура был тогда ушами Удальцова (чего я не знал) и выполнил, как видно, эту свою функцию. На другой день Удальцов отказался и начальником назначил Арциховского. Сразу открылись все двери. Были выделены и средства, и сотрудники. Сезон 1951 года я провел уже как зам. начальника экспедиции.
— И не приду на растопти, чтобы не подумали, что я вас проверяю, — сказал Арциховский. И сам я старался делать вид, что ничего не произошло, что я такой же, как прежде, руководитель экспедиции, хоть и подписываюсь заместителем. Однако уже по поведению Г. П. Смирновой, ставшей подчеркнуто самостоятельной (Засурцев еще в прошлом году окончательно перешел в Новгород), было видно, что «времена уже не те».
Наконец этот самый тяжелый для меня сезон раскопок позади. И вдруг Киселев предложил срочно поехать в Белгород Курский. Там-де А. В. Никитин не справляется, есть жалобы. Словом, нужен опытный консультант. Много лет спустя выяснилось, что Аркаше он писал тогда же, мол, Рабиновича нужно срочно куда-нибудь пристроить — убрать на месяц из Москвы. Возможно, это был отвлекающий маневр: Лихолата не устроило, чтобы я вообще оставался в институте и в экспедиции. Он требовал снятия и увольнения. А Киселев то ли относился ко мне неплохо, то ли просто в интересах дела хотел удалить на время неугодного сотрудника с глаз разгневанного начальства: может быть, отойдет. Не тут-то было.
Но тогда я ничего этого не знал. С удовольствием поехал в Белгород. Конкретная археологическая работа отвлекла на время от недавних бед. И этот милый, утопающий в садах городок, окруженный меловыми скалами, где наши предки построили крепость!
И тут еще событие, возможное только в тогдашней неразберихе. Сработало прошлогоднее представление института: успехи Московской экспедиции были отмечены специальным постановлением Президиума Академии наук, почти все сотрудники, консультанты и я, как начальник экспедиции, премированы. Словом, Московская экспедиция была поднята на щит (а начальника только что сместили). Поистине одна рука не знала, что творит другая! Но что был Президиум Академии наук по сравнению с самим Лихолатом!
В октябре 1951 года меня уволили. Удальцов в добавок к другим своим прекрасным качествам был еще и суеверен. Верил, в частности, что для него счастливое число 13. И вызвал меня 13 октября. Говорил вроде бы как интеллигент с интеллигентом — даже доверительно: мол, что поделаешь!
— Пренеприятная история получилась.
— ???
— Вынуждены мы расстаться с вами.
— А причина?
— Когда мы (не по собственной инициативе) ознакомились с вашим личным делом, выяснилось, что вы скрыли, что ваша жена перешла в советское подданство из иностранного.
Все начало разговора он, видимо, выучил заранее и произнес эти несколько фраз без обычного меканья.
— Я не скрывал. Как вы, вероятно, помните, в ИИМК я перешел из Института этнографии. Наверное, вы получили оттуда и мое личное дело с «большой» анкетой, где все сказано.
Это в сценарий, разработанный для Удальцова, видимо, не входило. Он снова вернулся к своим любимым «э-м» и «вот».
— Э-м… ну что же, что большая анкета. В вашем… э-м… открытом деле этого не сказано. Вот… и мы вынуждены. Понимаете, вынуждены с вами расстаться, — он снова вспомнил сценарий.
— Кроме того, разве моя жена сделала что-нибудь плохое, перейдя в советское подданство? Не из советского в иностранное ведь? (Тогда я не знал, что вскоре будут делать именно так.)
— Ну что мы с вами будем теперь разбираться, хорошо ли… э-м… она поступила. Институт вообще не хотел бы устраивать из вашего увольнения никакого… э-м… бума. Я, собственно, хотел вам предложить подать заявление… э-м… об уходе. Ведь мы вам разрешили совместительство в музее… этом… реконструкции. Вот и переходите туда на основную работу.
Тут я повел себя по молодости лет совершенно неправильно: возмущался, кричал на директора, упомянул даже о его марристском прошлом и «аракчеевском режиме» (словечко тогда модное). Но ему-то все было прощено, а мне все ставилось в строку.
То, что я не подал заявления об уходе, в сценарий не входило. Удальцов сам придумать ничего не смог и дал приказ о моем увольнении вообще без всякой мотивировки.
И вот началась тяжба. До какой степени она безнадежна, я, кажется, не совсем понимал. В советчиках недостатка не было. Одни советовали продолжать, другие — бросить. Среди первых был, между прочим, не только мой старый друг Максим Левин, но и сам С. В. Киселев. Больше было вторых.
— Мне сказали, что к вам плохо относятся инструктора ЦК. Это может быть временно: или отношение изменится, или инструкторов уберут. И если вы уйдете по собственному желанию, то по собственному желанию можете и вернуться, — объяснял Борис Павлович Орлов.
— Александру Дмитриевичу было предписано вас уволить — напрасно вы жалуетесь на него, — заметил П. Н. Третьяков.
— Хорошо, что вас оставляют в музее. Если отбросить такие устаревшие понятия, как справедливость, то главное ведь — работа остается. — Это сказал Николай Михайлович Дружинин.
А я добивался как раз справедливости. Уход по собственному желанию означал для меня признание какой-то своей вины.
— Посадят! Посадят, Миша! Лучше не шебарши, — говорил Эльбрус Гутнов.
— Помни, что ты не один. Не в тебе одном здесь дело. Начали с Рабиновича, могут добраться и до Монгайта, — сказал Монгайт и вдруг как-то боязливо посмотрел в сторону. Следя за его взглядом, я увидел нашего бухгалтера Румянцева. Говорили мы в метро, и, может быть, Шура опасался, что Румянцев сообщит, будто затевается заговор, и вот «они» уже шепчутся в метро.
Но я решил уже идти по мукам.
Жаловаться надо было по ступеням. Сначала — академику-секретарю отделения Борису Дмитриевичу Грекову. Он принял меня, взял заявление и на вопрос, что же вменяется мне в вину, сказал, как-то даже раздраженно передернув плечами:
— Какая уж тут вина!
На другой день он утвердил мое увольнение.
Старый знакомый академик Волгин, вице-президент Академии наук, принял меня в роскошном, но пустом кабинете Нескучного дворца. Фактически Вячеслав Петрович был не удел. Он дал массу дельных советов, с кем поговорить; даже пошутил о чем-то, чтобы придать мне бодрости, а себе уверенности.
Один из советов Волгина — обратиться к главному ученому секретарю Академии наук академику Топчиеву — я выполнил тотчас же. Топчиев явно не знал, зачем я прошу о приеме. Думал, что явился благодарить за премию, только что присужденную Президиумом. Вышел даже на порог кабинета, чтобы поздороваться, усадил в глубочайшее кресло и стал расспрашивать об экспедиции — не может ли чем посодействовать. По мере того как выяснялись мои обстоятельства, Топчиев становился все серьезнее. Но оставался благожелателен. Заявление взял, сказавши: «Не беспокойтесь! Мы разберемся в этом деле». Увы, это была деловая чиновничья маска. Заявление с резолюцией «Прошу внимательно разобраться и доложить» попало к зам. начальника отдела кадров Виноградову (теперь он академик и директор института), уже раньше занимавшемуся этим делом. Что ж ему было разбираться, если он уже разобрался для Лихолата.
Со мной Виноградов держал себя как настоящий инквизитор. Выражал даже сочувствие.
— И они повесили такой приказ на доску! — воскликнул он, узнав, что я так и уволен без объяснения причин. Подробнейшим образом выспрашивал меня обо всех обстоятельствах, в том числе как будто к делу не относящихся: не религиозен ли я? Нет ли связей с сионистами? Узнав, что арестована двоюродная сестра, сказал: «Ай-яй-яй! Что же она наделала?»
— Это вам легче узнать, чем мне, — отрезал я, не выдержав.
Потом мне ответили, что я уволен по сокращению штатов, поскольку Московская археологическая экспедиция ликвидирована. Это инквизитор помог Удальцову сформулировать «правильно». Не остановились перед тем, чтобы закрыть экспедицию.
— Нами указано институту, что не надо предлагать сотруднику уволиться по собственному желанию, если есть причины для увольнения, — сказал в заключение Виноградов. — Вы, кажется, хорошо знаете законы, и ваши законные требования удовлетворены.
Что и говорить — ответ, достойный инквизитора.
И все же я попытался еще раз пробиться к Топчиеву.
— Знаете, Александр Васильевич неохотно говорит о приеме, — сказала секретарша, очень милая женщина. Я тоже не настаивал. Круг замкнулся, и тот же Киселев — уже как один из ученых секретарей Президиума — официально уведомил меня, что моя жалоба рассмотрена и отклонена. Не думаю, чтобы он сам вызвался это сделать. Может быть, тут была своеобразная дисциплина, когда официальное заявление заставляют сделать как раз того, кто при обсуждении был не согласен. Впрочем, вряд ли Сергей Владимирович проявлял при обсуждении моих дел такую отчаянную смелость. Поддерживал он меня, советовал мне тайно. Нет, право же, я даже больше понимаю поведение Рыбакова, который откровенно сказал, что как зав. сектором не будет меня поддерживать, поскольку «это политика партии». Что такое «это» — подразумевалось. И Рыбаков был совершенно прав. Со своей точки зрения, конечно.
Зав. отделом науки ЦК Юрий Андреевич Жданов передал через своего инструктора, что делом моим заниматься не будет и не видит нужды в том, чтобы принять меня. Нашлись люди, которые дали мне понять, что моя строптивость может отразиться на готовящейся защите диссертации жены. Да, круг даже более чем замкнулся.
Дирекция не хотела устраивать из моего увольнения никакого бума, как выразился Удальцов. Но резонанс получился все же очень широкий. Недавно я узнал, что много лет спустя эта история получила какое-то отражение даже в одной из книг Некрича[140].
Пока еще шла тяжба, я попросил Э. А. Рикмана подобрать для меня комплект фотографий с материалов раскопок.
— Не знаю, Михаил Григорьевич, могу ли я дать вам эти фотографии в данной ситуации, — был ответ.
— Как тебе не стыдно, Митя! — сказала Галина Петровна Латышева. — Ведь это — научные материалы Михаила Григорьевича!
— Галя! Меня же выгонят! — Его все равно уволили через месяц. И вообще дела экспедиции поспешно ликвидировались.
Кто мог думать тогда, что она еще возродится?
Мозжинка — Москва, январь 1981 — август 1982 г.