Пятьдесят третий

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пятьдесят третий

Наконец-то выпал снег. Еще вчера его почти не было. Какой-то жалкий, дырявый саван, сквозь который были видны красноватые язвы промерзшего поля и обломанные кости леса. А сегодня лег настоящий, пушистый, белый до боли в глазах ковер! Все линии стали плавными, ничего не торчит. Куда ни глянь — ощущение чудесной естественной гармонии. И лед речки прикрыт рыхлым, еще не успевшим слежаться снегом, расступающимся с легким скрипом под напором лыж. Вновь вышло солнце, и, озаренные его лучами, как жар горят темно-красные стволы сосен, вырастающие прямо из дна огромного оврага, что впадает в речку за ближайшим поворотом. Высокие, прямые, мощные — что называется, корабельный лес. Ему, наверное, больше века — да ведь и я знаю эти чудесные сосны уже не один десяток лет.

Но за последние двадцать лет к восхищению примешивается и совсем другое чувство, в котором деревья ничуть не повинны.

Двадцать лет тому назад — в феврале 53-го…

От той зимы в нашем альбоме сохранилось много карточек. И на всех — солнце, и заснеженный лес, и крутой обрыв берега, и эти самые сосны. На одних фотографиях — мы с маленьким Гришкой на лыжах, на других — Гришка с Леной пешком. Все улыбаются — какая счастливая семья!

А время было совсем не счастливое.

В тот год впервые после изгнания из Академии наук взял я отпуск и поселился в любимом моем Звенигороде, но, конечно, уже не в академическом Поречье, а по соседству, в другом Поречье — доме отдыха Министерства вооружения.

Нужно сказать, что вообще, как ни тяжела была вся эта история с прекращением работ Московской экспедиции, она дала мне жизненный урок — показала, что свет клином не сошелся на Академии наук, что и вне ее есть жизнь и работа. Взять хотя бы основное — из Академии меня выгнали, чтобы археологией Москвы не занимался Рабинович, — по мнению самых высоких инстанций, это было недопустимо. Но меня-то оставили как раз в Музее Москвы, где я ничем иным заниматься не мог. Более того. Прекратить начатое дело оказалось невозможным. Просто академический институт этим не занимался. А работа пришла в музей. К тому самому Рабиновичу.

Одно время меня даже не печатали — почти как «врага народа», но вскоре оказалось, что, во-первых, нельзя вынуть моих глав из многотомных изданий, а во-вторых, что меня охотно печатают под псевдонимом. Псевдоним придумал мой старый друг Альберт Кинкулькин.

— Подписывайся ты М. Григорьев — и дело с концом!

И в первый же год «Вечерка»[145] напечатала целую серию статей М. Григорьева «Из истории столицы». Псевдоним этот был тут же раскрыт Большой советской энциклопедией, напечатавшей в списке авторов: «М. Григорьев (М. Г. Рабинович)», но никаких неприятностей не последовало. Похоже, что высшему начальству было не до меня, а начальство среднее понимало эту кампанию по-своему и считало задачу выполненной, удалив еще одного Рабиновича с высокооплачиваемой должности.

Так или иначе, зарплата уменьшилась вчетверо, но я прирабатывал пером, и вот уже на следующий год можно было даже позволить себе купить относительно дорогую путевку в этот дом отдыха. Кстати, и он оказался во всех отношениях не только не хуже, а даже лучше академического. Здесь я поселился в небольшой, но отдельной комнате — честь, которая там оказывалась только членам-корреспондентам Академии наук СССР!

Публика тоже была вполне приличная — инженеры, артисты, со мной за столом — полковник-географ, ученик Н. Н. Баранского. Здесь отдыхали и тренировались две спортивные команды — шахматистов и… боксеров. Среди них — бывший чемпион СССР Королев и будущий чемпион мира Петросян. Петросян казался совсем мальчиком. Как-то нам удалось вызвать его на «разговор за жизнь».

— А зачем мне учиться? — говорил он, подняв свой чеканный горбоносый профиль, непринужденно засунув руку в карман пиджака так, что большой палец торчал наружу. — Семь классов окончил, а више — шахматам не научат!

Очень я был удивлен, прочтя через несколько лет, что гроссмейстер Тигран Петросян — аспирант какого-то института.

Запомнился Королев — скромный, сдержанный и вместе с тем откровенный.

— Знакомо ли вам чувство страха? — спросили его на беседе.

— Как не знакомо! Очень знакомо! Вообще я вам скажу, что если кто и говорит, что не боится, то или врет, или здесь (он покрутил пальцем у бритого виска) что-нибудь не в порядке. Как можно не бояться, если тебе сейчас по морде дадут? Другое дело — как совладать со страхом.

Словом, было интересно.

К тому же со своими академическими друзьями я встречался каждый день — ведь мы были всего в трех километрах! По-прежнему ходили на лыжах с Виктором Никитичем Лазаревым. Он старше меня лет на пятнадцать — значит, тогда ему было за пятьдесят. А мы почти каждый день проходили километра 32–33. Теперь я уже не помню, когда прошел 30 километров. Виктор Никитич мгновенно надевал лыжи и устремлялся на дистанцию, не оглядываясь, справился ли я уже с ремнями своих тяжелых «Карху». И если он успевал исчезнуть за поворотом, мне было уже его не догнать. Главной заботой было не потерять из виду хотя бы помпон его шапочки — тогда на второй половине пути сказывались мои более молодые годы, и приходили мы вместе.

Казалось, полный, безмятежный отдых после более чем года мучений…

Но вот однажды утром, включив по обыкновению репродуктор, я услышал голос Левитана с особенной, значительной интонацией, которая хорошо знакома всем, кто слышал в те времена «важные сообщения». Левитан читал о новом раскрытом органами госбезопасности заговоре — заговоре врачей-убийц, орудовавших в самых почтенных лечучреждениях. Конечно, все эти гнусные злодеи обезврежены и вскоре предстанут перед судом.

Вот что характерно, среди обвиняемых были крупнейшие светила медицины — русские и евреи, скажем — Виноградов и Вовси. Но логические ударения были расставлены так, будто и здесь — еврейский заговор.

Выслушав все это, я надел лыжи и ушел в лес. Избегая главных лыжней, пробродил в одиночестве до обеда.

В столовой у моего прибора была предупредительно положена газета. Отодвинул ее и принялся за закуску.

— Нет, вы прочтите, — сказала жена полковника.

— Думаете, меньше станет аппетит? — попробовал отшутиться я.

— Нет, серьезно, прочтите — это очень важно.

Читаю с каменным лицом, чувствуя на себе взгляды. И принимаюсь за суп. Полковницу это, видимо, не удовлетворяет.

— Подумайте, какой ужас! Вы знаете, тут отдыхает жена Володина. А его покойная дочь болела сердцем. И он добился, чтобы ее лечил Вовси. Так жена говорит, Володин места себе не находит.

— Ну, знаете, можно еще подумать, что хотели вывести из строя руководителей. Но при чем здесь дочь Володина?

— Ах, как вы не понимаете! Ведь он же перед членами правительства выступает!

— Брось, Галя, ерунду говорить, — вмешался полковник, — при чем тут в самом деле Володин!

Я благодарно посмотрел на него, и обед закончился в молчании.

Следующие дни принесли новые известия. Например, что награждена орденом Ленина доктор Лидия Тимашук, благодаря которой разоблачили преступные махинации обвиняемых. Рядом со мной был один из гроссмейстеров. Кажется, русский. И тоже читал газету.

— За что награждают! — вырвалось у него. Но тут же он опомнился и, бросив на меня косой взгляд, продолжал преувеличенно громко: — И правильно награждают!

И поползли слухи — что ввиду справедливого гнева народа всех евреев выселят в Биробиджан, вот только кончится процесс. Насколько эти слухи были основательны, сказать не берусь. Но практика выселения целых народов была уже не нова.

Вместе с тем пышно праздновалось шестидесятилетие Эренбурга, минувшее два года назад.

Вот в таких условиях заканчивался мой «отдых». На пару дней приехали Лена с Гришкой (их поместили даже в номер «люкс»). Тогда и сделаны те фотографии. Кто подумал бы, что в этом солнечном лесу, на этих аллеях, в этих беседках мы с Леной все обсуждали — не развестись ли нам?

— Вы с Гришкой армяне. Вас не выселят.

Как-то мы ни до чего не договорились — уж очень страшный был разговор…

Под вечер второго дня я провожал их на станцию. По дороге стал объяснять кому-то, как пройти, а Гришка подумал, будто я сам хочу вернуться.

— Папа, ты от нас не уходи, — сказал он мне тихонько. А мне так защемило сердце!

И теперь, когда хожу на лыжах по этим местам (обходя, однако, те глухие уголки, которые намечал себе тогда, чтобы замерзнуть, если и в самом деле будут нас выселять), я не могу не вспоминать всего, что было тогда.

И конечно, прекрасные старые сосны в этом не виноваты.

Но я все время возвращаюсь мыслью к тому, что, в общем-то, мне повезло. Выгнали с работы, но ведь не посадили, не отправили в концлагерь, ни даже в Биробиджан! И я прочел еще в газете, что «дело врачей» прекращено за недоказанностью обвинений, и сам видел указ о лишении Лидии Тимашук ордена Ленина.

Мозжинка, февраль 1973 г.