Университетская библиотека
Университетская библиотека
Проходя мимо этого здания, я и сейчас испытываю нежность. Оно не так красиво, как было до войны, но в порядке. В полном порядке. Я представляю себе каждый его уголок — каждый ярус книгохранилища, каждый отсек подвала, каждый закуток чердака. Особенно — подвала и чердака, ведь именно с них началось мое знакомство с этим домом.
Впрочем, конечно, не с них. Студентом я очень любил заниматься в громадном круглом читальном зале. Архитектор так устроил его свод, что снизу он казался бесконечным, как свод неба. Взгляд не находил потолка, а только сгущающиеся сумерки наверху: верхнего света тут не было. Днем зал освещали огромные окна, вечером — низкие лампы на столах с ящичками-полочками для книг. А этажом ниже такой же зал, но с четким, красиво отделанным потолком, опирающимся в центре на одну колонну. Здесь — каталоги, рыться в которых почти так же приятно, как и читать книги. Снаружи всю эту таинственную прелесть увенчивал изящный параболический купол, придававший всему зданию и строгий, и щегольской вид. Так он и выглядит на нашей выпускной фотографии.
Но 28 октября 1941 года какой-то немецкий ас прорвался-таки среди бела дня через нашу противовоздушную оборону и сбросил с удивительной точностью три бомбы: одну — на здание ЦК, что на Старой площади, другую — на Большой театр, третью — на университет. Эта упала как раз в центр парадного дворика нового здания — перед памятником Ломоносову. Взрыв был огромной силы, и даже у нас на истфаке — метров за триста, позади трех рядов домов, не осталось ни стекла целого, повыбило перегородки, сорвало штукатурку.
Едва справившись со светомаскировкой, бегу после отбоя тревоги к Аудиторному корпусу. Воронка от бомбы сравнительно небольшая — тем хуже для окружающих зданий. Бюст Ломоносова лежит на земле, устремив в серое октябрьское небо спокойно-недоумевающий взор. Крыша Манежа вздыбилась лохмотьями. На Аудиторном корпусе какой-то дикий переплет изуродованных металлоконструкций. Купол библиотеки сбило набок, как котелок старого, подгулявшего щеголя. Зияют провалы окон и дверей.
Лицо Даниила Александровича Транковского, обычно похожего на большую, умную, чуть ироничную, очень породистую легавую собаку, искажено болью.
— Ведь что делают, мерзавцы! Нет, всем командам объектов оставаться на своих местах. Здесь уже работают аварийщики. Кто знает, не преподнесет ли немец еще какого сюрприза!
Тогда я еще не знал, что я-то не останусь на своем месте и много месяцев проведу именно тут, в библиотеке.
А случилось это вот как. В ноябре — декабре продолжалась эвакуация университета. Оставляли очень мало людей. Моя приятельница Кира Татаринова, начальник смены на нашем объекте, оставшаяся со старой матерью, боялась, что ее сократят и не будет даже той основы существования, которую давала работа в команде ПВО.
В молодые годы решения принимаются легко.
— Кира, я скажу в ректорате, что согласен ехать в Ашхабад, а вас чтобы назначили начальником объекта вместо меня. Потом не поеду, конечно. Пожарником-то меня уж возьмут!
Так и сделали. Через несколько дней звонок ректора:
— Михаил Григорьевич, так вы едете?
— Да, Борис Павлович.
— Я ори-ен-тируюсь, — протянул он.
Не помню, сколько прошло дней, я сказал твердо, что не еду, и попросился в пожарные.
— Этот трюк вам не удастся, — хмуро сказал помощник начальника штаба Исаев. И, помолчав: — Мы назначим вас начальником объекта — библиотеки. Идет?
Конечно, я согласился.
И вот в хмурый декабрьский день (тогда мы любили такие дни — меньше опасность налета) начальник объекта Надежда Хрисанфовна Иванова сдает мне дела. А дела такие: здание без окон, без дверей, промерзшее до последнего кирпича — зима суровая. Команда ютится в подвале. Там, конечно, тоже вода замерзла, но все же теплее чуть-чуть. По тревоге выходим в основном на чердак. Вот тут-то я и познакомился во всех деталях с лестницами, чердаком и подвалом библиотеки.
Прежде всего попросил штаб ПВО разрешить нашей команде ночевать в главном здании университета — там относительно тепло. По тревоге за считанные минуты все прибегали на наш объект. И были более боеспособны, поскольку не так закоченевали.
Коченел лишь тот, кто дежурил у телефона, на посту в подвале библиотеки. Ох, эти дежурства! Они длились по 36 часов. Днем еще было много разных дел, заходили люди. Но ночью — одиночество и холод, холод, наваливающийся неотвратимо, сковывающий движения. И темнота, окутывавшая подвал. Непроницаемая — только круг от свечи у телефона. Но много было книг. Мне попался Диккенс — и на этот раз у любимого писателя я с болезненно обостренной четкостью замечал все описания еды (он-то, как известно, знал в ней толк!). Даже нищие его герои… Бедный Николай Никкльби, когда к нему неожиданно пришли, смущенно накрыл салфеткой остатки своего скудного завтрака — холодную телятину! Мне бы кусочек, пусть замерзший… А горячий мясной пудинг… В животе, получившем последние (и, конечно, не мясные) крохи не один час назад, творилось бог знает что.
Однажды, перелистывая страницу, я погасил нечаянно свечу. Спичек не оказалось, а отойти нельзя: тревога может быть в любую секунду. В этой кромешной тьме даже тревога не казалась такой уж страшной: все же нужно будет двигаться, идти расставить посты, что-то делать, избавиться от этой проклятой неподвижности, коченения.
Были книги. Это не то слово. Книг было больше миллиона — и почти все они попадали с полок еще в тот октябрьский день. Потом здание стояло открытым ветру, дождю, морозу. Книги не только отсырели — они смерзлись. Утешались тем, что наиболее ценные отправлены в Ашхабад. Но вот приходит тревожная весть, что никуда они не отправлены, а лежат на платформе вокзала — тоже под снегом!
Пришла комиссия — полтора десятка оставшихся в Москве профессоров и только один доцент — начальник штаба ПВО Транковский. Много было сказано горьких слов и сделано дельных предложений. Необходимо здание герметизировать. Двери-то повешены, но окна — огромные окна, — их надо закрыть. Вот так, как магазинные витрины — фанерой, засыпанной песком. Ведь у нас ценности не меньше, чем в магазинах. В тот момент я по молодости верил, что так и сделают. Может быть, это было даже хорошо: чистосердечный рассказ о такой перспективе поднял настроение команды… Никогда, конечно, этого не сделали: наверное, в тот момент и правда магазины были нужнее.
Но с книгами неотступно возились четыре старенькие библиотекарши, отдавшие этой библиотеке всю свою жизнь и теперь числившиеся в команде. Они очищали книги от снега и льда, отогревали — должно быть, собственным дыханием — и по одной, по одной ставили на места. Это в лютую зимнюю стужу, в доме, распахнутом всем ветрам. А команда сокращалась — и вот стал вопрос о судьбе Павчинской, Окуневой, Изаксон и Ингерман. Легко сказать — сократить! А ведь они останутся без карточек (или, что почти то же самое, с иждивенческими карточками).
— Ничего нам не надо, только позвольте здесь работать. Не можем мы бросить так книги, — говорили они.
Я был только начальником объекта ПВО. Но Орлов заговорил со мной о судьбе библиотеки. Тогда уже было ясно, что немцам Москвы не взять. У всех, кто остался, было настойчивое желание наладить снова здесь, в осажденном еще городе, университетские занятия.
— Думаю, Борис Павлович, что книгами мы занятия обеспечим даже сейчас. Нужно лишь вернуть с вокзала наши тюки. А остальное тоже со временем вступит в строй, только устройте, чтобы старые сотрудники остались в команде, все-таки для них это немного хлеба, а дело их необходимое.
— О сокращении речи нет. Наоборот, узнайте, кого еще из старых можно разыскать. А о здании и прочем я сейчас не умудрен (это было любимое его выражение). Поедемте со мной завтра поговорить в Наркомпрос.
Первый раз я попал не в канцелярию, а в приемную самого наркома. Орлов сказал, чтобы я подождал его тут, и прошел в кабинет. Через несколько минут я впервые увидел Потемкина не на портрете, а за рабочим столом. Он даже встал, подал руку и, не садясь, объявил строгим голосом:
— Так вот. Мы назначаем вас исполняющим обязанности директора Научной библиотеки имени Горького при Московском государственном университете.
Важный, барственный, сановный вид, повелительная манера Потемкина лишили меня языка. Не помню, пробормотал ли я в ответ хоть что-нибудь прежде, чем оказался вновь в приемной, теперь уже вместе с Орловым.
— Борис Павлович, что же это? Ведь разговора не было — и не справлюсь я с библиотекой.
— Сами посудите, кого другого назначить. Тех, кто сейчас работают так самоотверженно, испугает самая мысль об ответственности. А вы показали на истфаке, что можете наладить работу. Обычно мы назначаем руководителя учреждения начальником объекта ПВО, а тут порядок обратный — начальника объекта назначим директором. А что вы молоды, так этот порок проходит с возрастом, и особенно быстро в наши суровые дни, — пошутил ректор, чуть щуря глаза за очками, улыбаясь в пушистую свою бороду.
— Но мы хотели поговорить о здании…
— И поговорили (надо было понимать: «я без вас поговорил»). Воинская команда у вас уже работает. Ее усилят. Заделают окна, крышу. Так что осваивайте дом и в самом деле давайте откроем хоть один читальный зал — штаты дадут. Составьте смету на ближайший год, собирайте людей. Людей, главное, найдите.
Людей-то, к счастью, собрать было можно. Кто помоложе, был в команде, а через них да через четырех старых библиотекарш нашлись и остальные — кто не уехал, не умер, не пропал без вести. Из тех четверых Екатерина Теофиловна Павчинская заведовала главным для библиотеки отделом — каталогом, в картотеке которого я когда-то так любил рыться. Появился вскоре Николай Владимирович Скородумов — заведующий библиографическим отделом, а за ним — ученый секретарь Чеботарев. Это были корифеи. Они, правда, не участвовали в героической разборке книг.
— Да разве мужчины вынесут такую работу, — сказала мне как-то Павчинская не без оттенка превосходства.
Вскоре мы кое-как слепили смету. Заведовать отделами хранения и обслуживания стали начальники смен. В общем, мы сорганизовались в невероятно короткий срок — так все истосковались по своей работе. Понемногу выбирались из подвала. Прежде всего устроили «теплушку» — поставили в бывшей переплетной железную печурку. Строительный батальон быстро перекрыл крышу, «зафанерил» окна, вставив и какие-то кусочки стекла, чтобы был хоть скудный дневной свет. С изящным куполом пришлось расстаться (его и теперь нет над библиотекой). Комната за комнатой отвоевывались у разрухи и осваивались нами. Было уже хорошее помещение для команды.
И все или почти все делали слабые женские руки. Моложе других были Иванова и Нечаева — отличные организаторы и агитаторы. Хрякова, Железнова, Исакова, Плоткина, Румянцева, Борина. На них падала вся тяжелая физическая работа. Меньше старались нагружать страдавших тяжелыми недугами Додзину, Филиппову. Но была ли у нас тогда работа легкая? Таскать и таскать мерзлые книги — это ведь немалое физическое напряжение. Образцова, Гаухман, Гусева, Пеликан, Симукова, Виноградова, Яковлева — все, мягко выражаясь, пожилые. И все нездоровые — кто поздоровее, ушел на военное производство, в воинские части. Додзину и Гусеву мы через год схоронили. Я называю сейчас только фамилии, потому что многих отчеств за давностью не помню. Сами они называли друг друга, строго придерживаясь какой-то неписаной субординации: младшие старших почтительно по имени-отчеству, старшие младших — любовно по имени. На одном уровне — все по именам. Ведь многие как поступили сюда молодыми, так вместе и состарились.
В один прекрасный день мы покончили с расстановкой книг. Налеты стали реже и короче. Жестокая зима подходила к концу, и у нас действовали бывший профессорский читальный зал (конечно, холодный, но так было тогда повсюду — и в неразбомбленных библиотеках) и учебные библиотеки в главном здании университета. Был утвержден и даже проводил заседания ученый совет.
В тот год в Москве оказалось множество брошенных научных библиотек, и чуть не все поступили в наше ведение. Громадная библиотека слившегося с университетом ИФЛИ[110], библиотека Юридического института[111], даже библиотека ГИТИСа. Все это были новые заботы: в библиотеках этих дела обстояли немногим лучше, чем у нас в октябре 41-го, а «штат» — по два-три старика или старухи. Что мы могли сделать? Как уберечь их книги? Бывали очень трудные случаи. Так, здание ИФЛИ в Сокольниках передали одной из военных академий, которая захотела устроить в помещении библиотеки пищеблок и потребовала, чтобы мы немедленно забрали книги. Легко сказать! Ведь нет для этого ни рабочих рук, ни, главное, транспорта. И у академии его не оказалось. Мы не выполняли ее настойчивых требований, хотя и понимали всю важность их. Помнится, я довел как-то генерала — начальника академии до того, что он пригрозил дать команду попросту выбросить книги на улицу. Но не дал, и после вмешательства высших инстанций наших ведомств найден был все же какой-то временный выход.
А в своем доме… Учебная библиотека размещалась в актовом зале университета, помнившем еще пожар Москвы 1812 года. Протекал купол (ох, эти купола — для войны они не годятся!). Аварийной команды не дают; надо справляться собственными средствами и материалами, а их в университете нет — и прекрасная роспись зала, сделанная при восстановлении его после 1812 года, стала гибнуть. В архиве ректората за те годы лежит, наверное, целый том моих докладных записок о необходимости принятия срочных мер по этому и другим случаям.
В общем, весна несла не одни облегчения. Но — главное — она настала наконец! Оттаяли камни, отступал понемногу холод, хотя из нашего здания все еще надо было выходить погреться на улицу. Появилась трава, а с ней — тоже не одни радости. Изголодавшиеся люди набросились натравки, не зная, какие из них съедобные, какие ядовитые. Одно время казалось, что вызванные этим болезни принесут не меньший урон, чем зимняя стужа. Но как-то люди справились.
И вот, когда наступили уже ясные солнечные дни, мы решили посмотреть, как ведут себя редкие и ценные книги, спрятанные еще в первые дни войны. Трудно передать наше состояние, когда мы вскрыли некоторые связки. Сырость, плесень угрожали уничтожить то, чего не достигла взрывная волна. Нежные акварельные рисунки растений из библиотеки Сырейщикова вот-вот погибнут. Опять объявили аврал, как в дни расстановки упавших книг. Все связки вынесли, распаковали, книги разложили в обоих круглых залах (благо, налетов не было). Мы «расфанерили» с таким трудом закрытые окна и устроили грандиозный сквозняк. Зайдешь, бывало, в зал, а там шелест листов раскрытых книг — как шелест деревьев.
Но просушка — только часть, даже не полдела. Необходима реставрация, а ее в нашей библиотеке не было никогда. С большим трудом разыскали бывшую сотрудницу отдела реставрации Ленинской библиотеки, с еще большим трудом уговорили пойти к нам работать, отвели комнату, кое-как оборудовали — и новая сотрудница стала снимать плесень, протирать зараженные места антисептиком… Теперь в библиотеке МГУ большая лаборатория реставрации.
Библиотека жила. Она не только хранила и выдавала книги. Она пополнялась, приобретала их, без чего не могла бы жить и сохранять свое значение. Средства на это мы предусмотрели в первой же смете. Конечно, в наркомате сумму уменьшили раз в десять: что теперь покупать? Я очень протестовал, даже жаловался самому наркому и получил-таки прибавку, но… мы не смогли ее использовать. Все выходящее (в те годы — очень немного) получали в качестве обязательного экземпляра, а вольный рынок и в самом деле практически отсутствовал: Москва была почти пуста. Нет, видно наркомпросовские бухгалтеры и плановики были поумнее и поопытнее молоденького и.о. директора библиотеки. Зря я хорохорился.
Все же мы стали покупать книги. Анна Исааковна Берман сумела привлечь продавцов. Особенно запомнился последний отпрыск рода Шереметевых, продававший по одной книге остатки графской библиотеки (мы потом узнали, что не были единственными его покупателями) и решительно отказывавшийся продать все оптом. Книги его хранились почему-то в одной из башен Новодевичьего монастыря.
Понемногу восстанавливались даже международные связи, мы стали получать по обмену зарубежные издания (конечно, только от союзных стран, но у них оказались прочные контакты).
Однажды мы узнали, что вышла книга «Правда о религии в России»[112], а к нам в обязательном экземпляре она не поступала.
— И не поступит, — ответили на запрос в Книжной палате. — Вы получаете обязательный экземпляр государственных изданий. А это издание Московской патриархии.
— Что ж, напишем в патриархию.
И в самом деле написали (хоть мне и указывали тогда, полушутя, на некоторую курьезность моей еврейской подписи) и получили все же несколько экземпляров этой сенсационной тогда книги.
Лето 1942 года позволило нам окончательно стать на ноги и даже помогать другим библиотекам — прежде всего, конечно, своей «дочерней» в Ашхабаде, потом — в Свердловске. Тут привелось мне познакомиться с некоторыми профессорами отдаленных от моей специальностей, с которыми, наверное, никогда бы не столкнулся, если бы остался на истфаке. Интересные эти знакомства запомнились.
Математик Иван Георгиевич Петровский приехал, чтобы выяснить судьбу Кабинета математики и механики — уникального собрания книг, которое в октябре 1941-го он сам готовил к отправке, а в эвакуации не увидел. Какова была его радость при виде восстановленного полностью кабинета! Кажется, частицу этого чувства Иван Георгиевич перенес и на мою персону. Во всяком случае, и через много лет, будучи уже академиком, ректором университета, останавливался при встречах поговорить, вспомнить те дни, когда он снова обрел свое детище.
Запомнился красивый, немного желчный биолог Кирзон, с которым мы встретились более чем сухо, а потом подружились, и маленький, добродушный Петерсон — крупный лингвист и библиофил. Кажется, именно эта последняя страсть привела его в наш ученый совет, где он был одним из самых доброжелательных членов.
Профессор Виктор Иванович Спицын[113] был назначен проректором и стал, таким образом, моим непосредственным начальником. Внешне он был удивительно похож на собаку-боксера, но без наивной ласковости этих псов. Педантичный, суховатый, он ожидал найти в библиотеке много непорядков; несколько раз устраивал нам смотры: появлялся неожиданно, обходил все отделы, включая книгохранилище. Не найдя ничего вопиющего, изменил к нам отношение, стал расспрашивать о диковинках, оказался любителем археологии. Как-то я рассказал ему, что услышал от Скородумова о каталоге нашей библиотеки, система которого была разработана еще в XVIII веке основателем библиотеки Рейсом[114] и с тех пор не менялась. Когда-то она была очень современна и отвечала потребностям дня, включая, например, такие рубрики, как «Торговля рабами и алмазами», «Болезни мальчиков и особенно девочек». Естественно, что рубрики эти давно устарели, а смысл некоторых из них был и вовсе забыт. Что такое, например, «чемезическая литература»? Рейс, наверное, знал, но давно уже никто не знает — и еще с прошлого века к этому разделу стали относиться все книги, которые не знали, куда отнести. Можно себе представить, каков он теперь.
— Ну, посмотрим чемезическую? — любил спрашивать Спицын, подмигивая нам, как сообщник. Теперь он был академиком и членом Президиума Академии наук. При встречах всегда расспрашивал о новостях археологии.
В те суровые годы никто не ограничивался работой и службой ПВО. То расчищали от заносов железнодорожные пути, то заготовляли дрова. А возраст большинства сотрудниц более чем почтенный, а требования выставить столько-то человек так и сыплются.
— Давай своих старух, ничего не поделаешь! — слышишь, бывало, по телефону. А кого давать-то?
Немцев тогда отогнали от Москвы, но они еще переходили в контрнаступление, и на случай внезапного прорыва под Москвой строили укрепления. В этой работе принимали участие все способные держать лопату. Орлов добился, что мы не посылали отдельных партий, а выехали на несколько дней всем университетом — от студента до ректора. Не помню теперь, где именно был наш участок, но рыли эту тяжелую глину все с какой-то яростью, будто забрасывали ею в яме врага.
Мобилизация мобилизации рознь. Наших партийных сотрудниц стал брать райком — на техническую работу. Одни из них (например, Пеликан) шли туда охотно: полегче и значительно сытнее. Другие стремились вернуться, разделить судьбу товарищей. Иванову райком оставил у себя еще на один срок, а она просила похлопотать, чтобы отпустили обратно. Я пошел к секретарю райкома (кажется, его фамилия была Цветков). Нужно сказать, что это была единственная за всю мою жизнь беседа с секретарем райкома партии — немудрено, что она запомнилась. Райком помещался тогда на Никитском бульваре, там, где теперь Дом журналистов. В кабинете прежде всего бросилась в глаза знакомая мебель. Этот роскошный кожаный гарнитур стоял когда-то в кабинете директора Института истории академика Грекова. Секретарь — упитанный, среднего роста, с холодными глазами — выслушал меня без всяких эмоций.
— Идите работайте, — сказал он, — мы сами знаем, где чье место. — Или что-то в этом роде — холодное и уничижительное.
Несколько лет спустя я узнал о каком-то большом его повышении. Сказал Ивановой (все же вернувшейся в библиотеку).
— Он деловой, — был ответ, — даром что плохо разговаривает.
А работа шла своим чередом. Мы устроили несколько выставок в воинских частях, читали лекции. Была у нас и специфическая библиотечная оборонная тематика. По библиографии. Профессор Алпатов занялся изучением… вшей, что было в условиях войны чрезвычайно важно. Он обратился по старой памяти к Скородумову, и тот сейчас же собрал людей и очень скоро выдал тщательно составленную полную библиографию. Тут уж и спецотдел стал считаться с нами как с полезной частью университета.
Как ни странно, всего через три года эта тема попала под удар прессы. «Литературная газета» опубликовала краткую, но убийственно-ироническую статью о том, чем могут заниматься некоторые профессора — ха-ха! — вшами! Но тут, видимо, дало разъяснение само военное ведомство — и кампания против потенциального вейсманиста-морганиста захлебнулась.
Лето пролетело быстро — и вот уже первые заморозки, а отопления у нас нет. Неужели опять впадем в анабиоз? Но ведь работает в Москве ТЭЦ, и Ленинскую библиотеку недавно к ней подключили.
— А у вас здание не герметизировано. Топить улицу не будем, — сказал представитель этой организации, посетив наш дом.
Я решился на отчаянный шаг. Минуя нашего главного инженера и самого ректора, поехал к начальнику ТЭЦ.
— Отапливаете же вы Ленинку.
— Сравнили! Там два миллиона книг могут погибнуть!
— А у нас немногим меньше — миллион двести тысяч. И нас разбомбили. Нам тоже надо помочь!
Ответа не получил, но расставание было теплее, чем встреча. А через несколько дней на совещании у ректора меня вдруг поставили в пример полезной инициативы — как раз по этому случаю: ведь вот говорил человек по-хорошему, сумел убедить — и пересмотрели вопрос. Будем герметизировать здание библиотеки.
Если бы сказали, что передо мной отворят сейчас врата рая, я не был бы, кажется, обрадован больше.
Конечно, опять было холодно, никто не снимал пальто. Но вода не замерзала, книги не покрывались инеем, действовали уборные — словом, можно было работать!
С работой пришли и рабочие конфликты, на первых порах приятные, поскольку означали переход от анабиоза к хотя бы отчасти нормальной жизни. Несколько комнат в нашем здании занимало Общество испытателей природы[115] — одна из старейших русских научных организаций. Там была совсем иная обстановка — небольшая, но очень ценная библиотека со шкафами до потолка в два яруса и резным на колоннах балкончиком-галерейкой, огибавшим всю комнату на середине ее высоты, чтобы можно было доставать книги из верхних шкафов, как делали в XVIII — начале XIX века. Зал заседаний с большим столом, окруженным старинными креслами. Портреты великих естествоиспытателей. Словом, кусок славного прошлого русской науки. Так вот, на «их» территории был и темный закуток метров 15. Павчинская, хранитель традиций и притом человек жесткий, сказала, что до войны он принадлежал нам и там хранились самые ценные книги — инкунабулы. А теперь вот «они» его захватили. Ну как я мог не вступиться за клочок кровной площади! Общество искало защиты у ректора Орлова.
— Это же наше, университетское общество, — сказал мне Борис Павлович, — и все мы, вы тоже, заинтересованы, чтобы оно чувствовало себя здесь дома. Не требуйте вы этой комнатушки. Не так уж она вам и нужна, особенно пока инкунабулы эвакуированы.
Я совершил (в глазах старших коллег) предательство. Отступился. И впервые испытал сладость примирения. Ко мне подошел тогдашний ученый секретарь Общества Сергей Юльевич Липшиц. Он был несколько старше меня. Волосы ежиком, острый профиль. Растроган до слез. И принес целую кипу изданий Общества, на которых сделал проникновенные надписи. С тех пор мы хорошо относимся друг к другу (он давно уже не секретарь, а я — не директор). Сергей Юльевич пережил крушение дела всей своей жизни — составленный им библиографический словарь русских ботаников прекращен изданием на пятом томе[116], потому что автор — не русский. Мы встречались изредка в Ленинграде, где он работал до самой смерти.
А Общество через шесть лет стало оплотом антилысенковской оппозиции, едва не было из-за этого закрыто, но каким-то чудом именно в его изданиях были напечатаны в шестидесятых годах первые статьи академика Сукачева, направленные против Лысенко[117]. Вряд ли это произошло потому, что я некогда уступил им тот закуток. Но приятно вспомнить, что благодаря умнице Орлову отношения с Обществом сложились по-человечески.
Странные чувства переживал я в те годы. Кажется, под влиянием старых библиотекарей я проникся не только глубоким осознанием огромной ценности собраний книг, которые оказались на нашем попечении, но также (в чем и была странность) непреходящей важности выполняемого мной дела, своей миссии (не нахожу сейчас более подходящего выражения). Совсем еще юношей оказавшись во главе большого дела, вообразил себя деятелем, притом совершенно необходимым. Кажется, никогда больше за всю свою жизнь не ощущал я так четко не только целесообразности, оправданности, но именно необходимости своего существования. Да, я готов был погибнуть там, на чердаке, от бомбы, застынуть в каменном подвале, охраняя наши сокровища. И вместе с тем мне казалось, что, если меня не станет, в библиотеке произойдет что-то ужасное, непоправимое для общего нашего дела, что никто в этой опасной ситуации меня не заменит.
У меня только то оправдание, что это чувство было вполне искренним, без всякого наигрыша. Я до такой степени проникся сознанием высокого значения своей миссии, что это сознание готово уже было перейти в самосознание. Я всерьез считал, что представляю перед внебиблиотечным миром всех героических библиотекарей.
Надо сказать, что в чем-то это и помогало отстоять и сохранить книги. Так, разве решился бы я ответить на угрозу генерала начальника академии выбросить книги ИФЛИ утверждением, что слышал, что так поступают фашисты, но уверен, что советский военачальник такого приказа не даст, не будь этой уверенности, что дело мое правое? Или решился бы через голову ректора и Наркомпроса обратиться в МОГЭС?
По молодости лет я бывал иногда без надобности суров, непреклонен, как теперь вижу — даже жесток. У меня не было административного опыта. Конечно, я глубоко уважал старых библиотекарей, старался делать для них, что мог (например, защитить от разного рода физических работ вне библиотеки). Но далеко не всегда понимал их нужды и переживания. Когда старая Ингерман устроилась в какую-то ведомственную библиотеку, где условия были полегче, ни за что не хотел ее отпустить — опять же во имя книг.
— Мальчишка вы! — сказал мне пожилой сотрудник, пришедший с ходатайством от той библиотеки. И он был совершенно прав.
Дежурства еще продолжались, но налетов не было, и мы были вынуждены даже два раза провести учения: гасить воображаемые бомбы, прокладывать ствол для тушения воображаемого пожара (слава богу, настоящего пожара не допустили ни разу), чтобы команда не разучилась. И у меня не хватало такта освободить пожилых сотрудниц хотя бы от входящих в программу учений строевых занятий.
Вот во время дежурств, проходивших уже не в подвале и, как правило, без тревоги, и начал я снова писать, благо можно было заказывать книги из нашего богатого книгохранилища и работать в директорском кабинете. Еще в апреле 1942 года удалось сделать на сессии, посвященной 700-летию Ледового побоища, доклад о новгородском войске. Кажется, на меня обратили внимание и в готовящейся «Истории русского военного искусства» поручили написать целых две главы. Книга эта не вышла в свет, но доведена до сигнального экземпляра, на который я встречаю и сейчас ссылки[118]. Даже журнал «Военная мысль» заказал мне статью об Александре Невском (тогда как раз учредили и его орден)[119].
С этим связана и первая дискриминация. Как-то осенью в моем кабинете появился молодой (хотя и старше меня) человек чрезвычайно семитической внешности: курчавые волосы, горбатый нос, глаза навыкате. Притом он был красив и обходителен.
— Я из редакции «Военной мысли». Тут у нас ваша статья…
— Как раз недавно я говорил с вашим редактором и теперь учел все его замечания.
— Да, конечно… нас не это смущает… видите ли, ваша фамилия…
— Кого может смущать честная еврейская фамилия? — я еще шутил.
А ему, видимо, было не до шуток.
— У меня самого такая же. Позвольте представиться: Юдович…
Да, это был Юдович, тогда еще шахматный мастер, «в миру» же — сотрудник «Военной мысли». Потом мы встречались в шахматном клубе.
— Видите ли, тут новые ордена… и такая фамилия, как у нас с вами, не совсем удобна…
Нет, я решительно ничего не мог понять. До этого дня никто из соотечественников не говорил мне, что еврей — это плохо. А тут, чтобы сказать эту гадость, подослали еврея. Просто диккенсовская ситуация.
— Редакция знала, как моя фамилия, когда заказывала статью?
— Да, конечно. Но…
— Можете не печатать, но гонорар вы обязаны уплатить.
— Ах, да не в этом дело. Мы заплатим. Хорошо заплатим. Но сроки… номер уже набран… Мы вас очень просим подписаться псевдонимом. Каким угодно.
— Не вижу надобности.
— Прошу вас, не отказывайтесь сейчас, подумайте. Мы вам еще позвоним.
Позвонил, конечно, уже его начальник. И не только мне.
— Да брось ты. Не вламывайся в амбицию. Лучше посмеемся над ними, — сказал мне Альберт Кинкулькин. — Ведь в твоей фамилии «ич» — как раз славянская приставка. Ее-то и отбрось. Оставь «Рабинов».
Эта идея показалась мне забавной. Статья так и вышла. Но, увы, это был не последний псевдоним, который придумал для меня Альберт. Другой он придумал почти через десять лет, в такой ситуации, когда никому уже в голову не приходило смеяться.
Зима 43-го была легче предыдущей. Немцы не стояли под Москвой, не могли посылать на нее самолеты. Жизнь города, а с ним и университета налаживалась. Шли занятия. Поговаривали о реэвакуации тех, кто был теперь уже не в Ашхабаде, а в Свердловске.
Но внутренний климат резко испортился. Нагрянула комиссия из высоких инстанций. Очень неодобрительно отнеслась к ректору. Похоже, что таково было задание. Орлов, с которым я успел уже подружиться, был то в отъезде, то занят, то болен. Замещал его Юдинцев — декан биофака, маленький, лысый, окающий. У меня с ним как-то сразу не заладилось. С чем ни обращаюсь — отказ. Манеры у нового начальника резкие и какие-то некультурные. Тыкает, например. Может быть, это мне не понравилось или вообще трудно было после обаятельного и доброжелательного Орлова? Потом, лет через шесть, Юдинцев проявил себя очень хорошо. Вместе с профессорами своего факультета он подписал письмо, направленное против Лысенки. И разделил их судьбу — был уволен за вейсманизм-морганизм. Тогда о нем говорили, что другие-то, может быть, и в самом деле менделисты. Но Юдинцев… Спроси его даже под страхом смерти: кто такой Вейсман? Кто Морган? Он же не знает.
В 42-м до всего этого было еще далеко. Юдинцев не бунтовал, а послушно и, по-моему, убежденно изживал все, что насадил Орлов. Поэтому и ко мне так отнесся, что меня ведь тоже насадил Орлов. К тому же, по его мнению, я был слишком молод — и тут он, вероятно, был совершенно прав.
Настал день, когда Юдинцев обратился к своим обязанностям декана, Орлов был смещен, и к нам вернулся… Бутягин! Как будто и не было того позорного бегства!
Тут же появилась из эвакуации и директор библиотеки Анна Ивановна Кудрявцева — маленькая, утомленная, но решительная женщина. Она произвела на меня хорошее впечатление, и до конца ее дней у нас были вполне корректные отношения. Сотрудники отнеслись к возвращению Кудрявцевой, как к еще одному знаку, что война (по крайней мере — непосредственная опасность) от нас отдаляется, работа и жизнь налаживаются и скоро будет во всем порядок. И каждый радовался по-своему.
— Ты не бойся, Коля, — говорил наш пожилой завхоз Александров молодому заместителю директора по хоз. части Пушкину. — Разве не видишь, она приехала совсем голодная? Значит, будет стараться устроиться получше. Тут нам с тобой и лафа.
— Вот увидите, я опять буду главным библиотекарем, а вас переведут обратно в старшие, — говорила Симукова Окуневой.
У всякого свои надежды, как в каждом порядочном учреждении хоть бы и мирного времени. Мне, признаться, это было немного обидно: я так старался сделать все, как лучше, что, наверное, не замечал внутренних течений. Врагов в библиотеке, казалось, не имел. И вот на тебе: многие мечтают, чтобы я ушел. Когда-то, в начале нашей работы, мне казалось естественным, чтобы Кудрявцева вернулась, а я остался ее заместителем. Не похоже, чтобы кто-нибудь этого хотел.
Бродя по нашему палисаднику, я советовался с Павчинской:
— Как мне поступить? Я полюбил библиотеку, и жаль с ней расстаться.
— Знаете, я думаю, что это все же не ваша дорога. Идите в науку. Вы так ею увлечены.
Так я и сделал, хоть положение мое было сложным: уходя в библиотеку, я договорился, что не буду исключен из штата истфака. И остался ассистентом кафедры археологии. Но потом потребовалось занять штатную должность директора. Библиотека поглощала все время, и ассистентской нагрузки я нести не мог. К моменту моего освобождения на кафедре должности не оказалось.
— Мы можем зачислить вас в аспирантуру, Миша, — сказал Сергей Данилович Сказкин. И я стал аспирантом кафедры археологии. Кандидатские экзамены сдал, еще работая в библиотеке. Оставалась диссертация — моя старая тема «Новгородское войско». Ввиду ее сложности мне назначили не одного, а двух руководителей — Арциховского и Тихомирова (случай, наверное, единственный в практике Министерства просвещения).
Когда именно наркоматы стали министерствами, чтобы народные комиссары могли назваться министрами, я в точности не помню[120]. Кажется, назначал меня еще нарком Потемкин, а когда я освободился, то был уже в ведении министерства.
Итак, я пошел в министерство, чтобы сообщить, что я уже больше не директор. В отделе библиотек, кажется, не любили Кудрявцеву и дали мне понять, что если я захочу, они будут настаивать, чтобы оставить директором меня (библиотека была двойного подчинения — в отделе вузов и в отделе библиотек). Теперь я понимаю, как странно было такое предложение, если учесть рассказанный выше случай с Юдовичем. Но я и без этого решил не оставаться.
— Ну, раз не хотите, мы вас направим в Ленинскую библиотеку.
Меня уже считали ценным библиотечным кадром. Вот, оказывается, как.
Мной распоряжался зам. министра Гавриленко.
Роскошный кабинет директора Ленинской библиотеки Николая Никифоровича Яковлева. Никакой фанеры. Полный свет. Ковровые дорожки. Словом, налаженный учрежденческий быт. Нет неустройства. Ко всему этому я совершенно не привык.
— Мы вас зачислим на должность главного библиотекаря. А в дальнейшем я рассчитываю на ваше участие в административной работе.
Я не возражал и против этого.
Но тут произошла случайная встреча с Косвеном — и судьба моя повернулась круче прежнего. Видно, не суждено мне было работать в налаженном, спокойном учреждении.
Мозжинка, февраль — март 1978 г.; Москва, сентябрь 1982 г.