Лысенко археологии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лысенко археологии

В конце вступительной речи к недавней годичной археологической сессии Рыбаков назвал, как всегда, имена археологов, которых не стало за этот год. Среди них — Владислав Иосифович Равдоникас, член-корреспондент Академии наук СССР. В зале переглянулись, пожалуй, несколько недоуменно: разве он был еще жив? Для большинства Равдоникас умер давно — вот только похорон как будто не было. Многие годы имя его не фигурировало нигде, кроме списков Академии наук, различных справочников. Ни книги, ни статьи, ни заметки, ни доклада. Но и ни одного скандала. Словом, четверть века Равдоникаса не было ни видно, ни слышно.

А до того… До того это был один из самых известных археологов, признанный лидер ленинградцев. Мне посчастливилось видеть его и «в поле», и в аудитории, и в служебном кабинете.

В 38-м году Равдоникас неожиданно появился у нас на раскопках в Новгороде. Высокий, сухощавый, не то что седой, а какой-то стальной, весь твердый и гибкий, он легко соскочил с высокого борта раскопа без всякой лестницы. Из-под кепочки выбивались буйные волосы, победно торчала небольшая бородка, холодно-уверенно блестели острые серо-голубые глаза.

— Дайте-ка, пожалуйста, лопаточку! и медорезку тоже! — и самолично начал зачищать профиль.

Нам, никогда не видевшим лопаты в руках Арциховского, уже это само было удивительно.

— Водопровод! — бормотал пришелец театральным шепотом, так, что было слышно на всей площади. — Какой же водопровод? Не туда рылом вышли!

Впервые кто-то усомнился в открытии, которым мы все так гордились. Конечно же, самая тень такого сомнения была решительно и единодушно отвергнута. Тем более что нас поддержал сам Фальковский — главный специалист по водопроводам. И лишь через десять — пятнадцать лет эти деревянные трубы были определены правильно — как водоотвод, чтобы не сказать — канализация. Кстати, для города она, пожалуй, даже важнее водопровода.

Равдоникас исчез тогда из Новгорода так же внезапно, как и появился. Но его книги, статьи, стенограммы лекций мы читали во все годы студенчества. И поражались колоссальному диапазону его занятий. Палеолит и первобытность вообще — толстые учебники. Наскальные рисунки Карелии, «норманнские» мечи в Днепровских порогах — увлекательные статьи. Древний город Старая Ладога, который он объявил норманнским (за что и был впоследствии избран членом норвежской Академии наук) и где нашел самый древний русский сошник!

Что поражало в нем больше всего? Пожалуй, темперамент — огненный, неуемный. И вместе с тем — жесткий, шумный, какой-то скандальный. Недаром наши старшие товарищи так расшифровывали его фамилию: «Раудо никас» — по-гречески — «палкою побеждаешь!». Никогда не упускали они также случая сказать нам, что Равдоникас — пьяница, запойный алкоголик. Вот только что под забором не валяется.

Пьянство Равдоникаса настолько стало притчей во языцех, что, когда я посетил Владислава Иосифовича в его ленинградском кабинете уже не как студент, а как ученый секретарь института и друзья потом спрашивали, не пахло ли там водкой, я отвечал уклончиво, хоть, помнится, на самом деле запаха водки не уловил.

Но вот когда Равдоникас, приехав как-то в Москву, стал расспрашивать меня, где бы найти Арциховского, чтобы занять у него сотню на обед, я ответил, что Артемий Владимирович сегодня не будет, и добавил не без внутренней усмешки, что и у меня таких денег нет, но я могу пригласить его отобедать домой. Расчет мой оправдался полностью: старик (впрочем, это нам, молодым, он мог казаться стариком — ему не было еще пятидесяти) даже обиделся:

— Когда я говорю «обедать», так думаю — и выпить, конечно! Нет уж, спасибо! Пойду поищу Артемия!

«Артемий Владимирович не будет с тобой пить. Но сотню, пожалуй, даст», — подумалось мне.

Года через два все у нас и, пожалуй, не меньше — за рубежом были потрясены выступлением Лысенко, который заявил, что в биологии есть две взаимоисключающие школы; одну из них необходимо уничтожить, если понадобится — даже физически. Как оказалось, последнее и было целью Лысенко уже давно, когда он писал доносы на Вавилова.

Едва несколько месяцев прошло после этого знаменательного выступления, как мы узнали, что в Ленинграде последовало другое подобное же событие: Равдоникас заявил, что в археологии, как и в биологии, есть две взаимоисключающие школы: прогрессивная школа покойного ленинградского археолога Б. В. Фармаковского и реакционная школа московского археолога В А Городцова, опять же покойного. Борис Владимирович Фармаковский и в самом деле был прекрасным ученым, однако, думаю, весьма удивился бы, привелись ему узнать, кто и что будет прикрываться его именем. До сих пор я задумываюсь над тем, почему Фармаковского (а, скажем, не Спицына) избрали знаменем этой готовящейся кампании. Наверное, потому, что Фармаковский был гимназическим товарищем самого Ленина, так что на него распространялась сень непогрешимости, расчет был прост и почти гениален — главное, совершенно в духе времени. Кроме того, весьма прозрачно намекалось, что вреден не так покойный Городцов, как его здравствующие ученики во главе с Арциховским. Думается, что имелся и еще один расчет, столь же тонкий: в ЦК археологией ведал П. Н. Третьяков, коренной ленинградец и соперник Арциховского, побежденный за несколько лет до того в открытой полемике с ним. Докладчик и его окружение рассчитывали, видимо, на поддержку Третьякова, а это было почти так же важно, как сень непогрешимости, если даже не более важно.

Успешно выступив в Ленинграде, археологический Лысенко вот-вот должен был прибыть к нам в Москву на специальное заседание ученого совета. Готовясь к этому заседанию, читая ленинградские стенограммы, мы видели, что Равдоникас отнюдь не одинок. Вокруг него угадывалась плотная кучка, среди которой более явственно выделялась мрачная фигура Каргера. Каргер даже выступил с резкими нападками на Воронина, обвиняя его в реакционном любовании стариной. Держались ленинградцы дружно: лишь иногда проскальзывало словечко, что нельзя, мол, противопоставлять Ленинград Москве, что не важно, какой именно город: приверженцы обеих школ могут быть где угодно. И в этом чуялась двоякая тенденция — расколоть москвичей (дескать, и среди вас могут найтись правоверные — только покайтесь и сожгите то, чему поклонялись) и припугнуть рядовых ленинградцев (и вас можно обвинить в городцовской ереси). И это тоже было совершенно в духе времени, как, впрочем, и вся кампания была ультрасовременна. Положение осложнялось тем, что в Москве были и недавние ленинградцы: Пассек, Воронин, Шульц, Чернецов. Как они себя поведут?

Словом, от предстоящей сессии ученого совета ничего хорошего ждать не приходилось. Шел печально знаменитый 49-й год.

И вот настал день от дней.

Нужно ли говорить, что Равдоникаса слушали затаив дыхание, боясь пропустить слово, интонацию. Говорил он, как всегда, ярко, темпераментно, убежденно. Не повторял слово в слово своего ленинградского доклада, говорил меньше о Городцове, больше — об Арциховском. В центре внимания оказалось «Введение в археологию», где выявились прежде всего притупление классовой ненависти, а затем уже формализм и проклятое Артемьево эстетство. И, разумеется, космополитизм (впрочем, тогда этот термин не получил еще специфического оттенка пятидесятых годов): почему так превознесен, например, римский плуг? Конечно, не остался без внимания и формально-типологический метод: он был приравнен во всех отношениях к вейсманизму-менделизму-морганизму. Все это было облечено в очень четкие, заостренные фразы, разившие прямо как кинжалы.

Наши корифеи, кажется, еще не знали, как себя вести под этим огнем. Выступил Блаватский с пространными похвалами Фармаковскому. Киселев произнес длинную критическую речь ни о чем, как он хорошо умел делать. Из молодых говорил Монгайт — тоже как-то неопределенно. В перерыве ко мне подошел Жора Федоров:

— Слушай, что все уши развесили! Давай огрызнемся как следует! Покажем Равдоникасу, что не испугались его! Я записал тебя на послеобеденное заседание.

— Да я не хотел выступать. Тем более — впереди старших…

— Что ты! Ты же председатель местко-ома! И думать нечего! Тебе дадут слово вскоре после начала, так что готовься.

И я устыдился. Настал, видимо, час, когда надо сказать, что думаешь. Признаюсь, я не знал еще в полной мере, чем такая откровенность тогда кончалась.

Когда дали слово, начал даже с шутки: вот-де за обедом взял «Введение», чтобы посмотреть, чем эта книга так плоха, как говорит докладчик, и вот — не нашел тех страшных грехов. Книга как книга. Заострена. В частности — против норманизма. Значительно слабее, чем защита учителя, оказалось мое контрнападение: оно было построено по принципу «а ты кто такой?» (норманизм Равдоникаса выступал достаточно ясно, что называется, лежал на поверхности). Восприняли меня, кажется, доброжелательно и даже с каким-то облегчением: все же первый сказал понятно, что не согласен с докладчиком.

Потом говорил Жора — и мы с ним во всем соглашались, что редко бывало обычно. И состоялась дискуссия: Равдоникасу возражали многие, вспоминали его собственные ошибки, так что Арциховский мог сказать: «И этот человет еще хочет чему-то нас учить!» Били и по тем, кто хотел бы остаться в тени. Помню яркую речь Воронина против Каргера.

В общем, мы сбили нашего Лысенко с позиции. В заключительном своем слове Равдоникас говорил уже, что его не так поняли, что он и не думал о взаимоисключающих школах, а лишь стремился вскрыть недостатки науки — для ее же, конечно, пользы. Персонально никому не отвечал, кроме Арциховского. Третьяков, заключая, еще раз подчеркнул, что не может быть и речи о каких-то двух школах, что все мы принадлежим к школе Марра. И пожурил Арциховского за резкие слова о Равдоникасе.

Можно сказать, что игра эта кончилась вничью. Теперь-то я понимаю, что попросту ЦК не хотел в тот момент новой волны: чуть раньше или чуть позже Равдоникас и его присные могли бы одержать и решительную победу, невзирая на наш с Жорой щенячий визг.

А теперь мы удостоились одобрения старших. Блаватский (единственный раз за всю мою жизнь!) подарил мне свою книжку[141].

— М-м-м — доогой, мне особенно пвиятно сдевать вам этот м-м-м — подавок в знак того, что нам — стаушим отвадно — м-м-м — видеть в моодых такой — м-м-м — запав. То есть что мы — м-м-м-недаом на вас надеялись еще в студенческие ваши годы.

И где-то в углу лестничной площадки Артемий тайком крепко пожал мне руку, пробормотав:

— Бладодарю!

Тогда мне все это было, разумеется, очень приятно, но немного отравлял привкус какой-то стьщливой таинственности. Ах, они были много умнее меня и знали, что все может еще по-разному обернуться и для них, и для меня.

Итак, ничего не изменилось как будто, только вскоре Третьяков ушел из аппарата ЦК (он этого очень хотел и добивался).

А Равдоникас приезжал, правда, еще в Москву с научными докладами, но как-то изменился, стал еще больше пить и даже выступал совсем пьяным, иногда нес чепуху, но все достойным образом этого не замечали.

Через год, приехав в Ленинград, я был поражен: все, с кем я ни встречался, едва поздоровавшись, начинали говорить о том, какая сволочь Равдоникас. Такого дружного осуждения я никогда еще не замечал. Оказалось, что виной всему — те же равдоникасовские пороки: пьянство, самоуверенность, безволие, обернувшееся какой-то безудержностью. Общеизвестно было, что Равдоникас не только крупный ученый и отчаянный пьяница. Он был еще и признанный донжуан. Но о последнем говорили шепотом. И вдруг заговорил во весь голос… сам Равдоникас.

Однажды на каком-то вечере, где собрались археологи и искусствоведы, он, по обыкновению в сильном подпитии, угостил почтительно молчавших коллег, среди которых были и мужчины и дамы, длинной речью. Речь была обращена к дамам, точнее — к тем дамам, с которыми оратор был близок, а их среди присутствовавших оказалось немало. Равдоникас обращался к каждой по очереди (не знаю уж, какой он избрал порядок).

— Ах, дорогая Имярек (оратор называл настоящие имена), я с наслаждением вспоминаю то-то и то-то! Как вы были трогательно стыдливы, милая, в тот вечер! — И т. п. — А вы, глубокоуважаемая Игрек! Я даже не могу понять, как вы меня избежали в эту буйную весну… Ах, у вас был тогда этот старикашка! (А «старикашка» тоже присутствовал, и все знали, что речь о нем…)

Кажется это был последний равдоникасовский скандал. На этот раз ему не простили ни товарищи, ни вышестоящие.

И вот, с начала пятидесятых годов — уединенная жизнь в академической квартире под сводами старинного дома на Васильевском острове. Один-единственный раз после того я видел его на заседании — и не узнал: плотная малоподвижная фигура, длинные белые волосы, окладистая борода («Под покойного Лихачева», — сказал Воронин).

Но нельзя сказать, что Равдоникас был одинок в свои последние годы. К нему приходили ученики, которые любили его и уважали. Он был в курсе их дел, иногда по-старому подтрунивал:

— Костя Лаушкин во всем стремится мне подражать. Но я-то начал пить, когда был уже профессором!

Кажется, Равдоникас и не пил в последние годы. И вообще стал как-то человечнее. Он радовался маленьким подаркам ко дню рождения и другим знакам внимания. Очень тщательно следил за международной политикой.

Но с наукой было покончено — за четверть века ни одной строки.

Да. Для нас он умер давно. Но что виной тому — водка или тот неудачный взлет?

Я сравнил его с Лысенко. Но, конечно, только по определенной функции в некоторый момент. И еще, наверное, по неуемной жажде славы любой ценой. Говорят, он был человек слабовольный, как все алкоголики, но добрый и даже порядочный, если ему не «попадала под хвост вожжа». Но, во-первых, слишком уж часто вожжа все-таки попадала, а во-вторых, мне ничего не известно в этом плане о Лысенко. Может быть, тот тоже любил учеников. Но в одном, без сомнения, не было и не могло быть между ними никакого сравнения: Равдоникас был человек высокообразованный.

Ленинград — Москва, июль 1977 г.