Капитан Лысенко
Капитан Лысенко
Осеннее утро. Хмурое небо. Лужи подернулись тонкой коркой льда. Батальон в строевом ритме шагает по улице просыпающегося города.
Только что из теплой постели, наспех прикрывая плечи, женщины смотрят из настежь распахнутых окон. Они встревожены, и в их глазах удивление. Чему удивляться? Я оборачиваюсь: идут стройные колонны, по четыре в ряд, рота за ротой. Нас — шестьсот. Между колоннами, взапряжку по два, по четыре, цокая копытами по мостовой, тридцать шесть пар коней тянут орудия, зарядные ящики, двуколки, повозки. Строй замыкает широкая санитарная линейка с облепленной грязью эмблемой Красного Креста на ящике.
Загорелые, сосредоточенные, с воспаленными от бессонницы глазами, потемневшими от пыли бровями, обветренными лицами, с потрескавшимися губами и поросшими жесткой щетиной щеками идут люди в строю. На плечах — русские винтовки. Серые от утреннего морозца штыки лесом колышутся над колонной. Шаги не дробят, а тяжело, равномерно отчеканивают по мостовой.
Кажется, под тяжестью строевых шагов растянувшейся колонны прогибается улица, качаются дома... Идут сурово. Идут здорово!
— Запевай! — командую я.
Идущий рядом Толстунов дергает меня за рукав и шепчет:
— Что ты, комбат?
— Запевай! — повторяю я, как бы отвечая ему.
— За-пе-вай! — повторяют команду ротные командиры, и слышится подсчет:
— Ать, два! Ать, два...
Слушай рабочий, война началася,
Бросай свое дело, в поход собирайся...
— простуженно, хрипло начинает запевала первой роты, и... его голос вдруг срывает последнюю ноту куплета. Тут же, не давая умереть сорвавшемуся звуку, подхватывает басом его сосед:
Рвутся снаряды, трещат пулеметы,
Но их не боятся советские роты!...
Он поет, держа ритм песни под левую ногу.
— Вот это голосище! — говорит мне Толстунов улыбаясь. — Прямо как Михайлов.
Строй подхватывает припев:
Смело мы в бой пойдем за власть Советов,
И как один умрем в борьбе за это.
Городок, недавно казавшийся мертвым, от эха многоголосого припева быстро оживает. Люди выходят на улицу, угрюмо смотрят на нас. Некоторые, удостоив нас коротким взглядом, отворачиваются, огорченные и подавленные.
— Как неприятно! — шепчет Толстунов. В его голосе чувствуется боль и обида.
— Что ж, товарищ старший политрук, им же тяжело смотреть на нас, отступающих, — отвечает ему Бозжанов. — Ведь отсюда до Москвы — рукой подать.
Высыпавшая на улицу детвора сначала робко прячется за плачущих матерей, а потом осмеливается, выбегает на середину улицы и целой ватагой бежит с нами рядом, подражая солдатам, шагающим в строю.
Колонна идет, колонна поет...
Мы проходим мимо открытых настежь дверей магазинов с наваленными на тротуаре осколками битой посуды, кусками тканей, готовых платьев... Проходим мимо свежих развалин... Проходим мимо пепелища сгоревшего домика, мимо сорванных и висящих на последнем гвозде вывесок...
Мы идем по улице, мы поем:
Смело, мы в бой пойдем за власть Советов...
Эта октябрьская песня 1917 года через четверть века, в осеннее утро октября 1941 года, звучит гимном, и ее последние слова: «И как один умрем в борьбе за это» — повторяются поющими как клятва...
— Откуда к ним пришла эта старая песня? — спрашиваю политрука Бозжанова.
— Вид города, вид населения, товарищ комбат, — кратко отвечает он, не вдаваясь в подробности.
От группы женщин, стоящих у крыльца маленького домика, построенного в екатерининском стиле — с арочками, балкончиками, нишами, маленькими оконцами, отделилась седая женщина. Она шла прямо к нам. Ее старомодное платье с кружевами на воротнике и рукавах потеряло былую свежесть. С ее плеч сползал теплый пуховый платок. Она мелкими шажками подошла к нам, идущим в голове колонны, и, семеня рядом с нами, обратилась почему-то к Бозжанову.
— Миленькие, родненькие, — задрожал ее голос от подступивших слез, — откуда вы идете, родимые?
— С войны, мамаша, с войны идем, мамаша, — ответил ей Джалмухаммет.
— А немец скоро придет сюда? — спросила она.
— Завтра-послезавтра, мамаша, но мы его здесь встретим.
— Вчерась раненько он здесь бомбил, — она указала на разрушенные дома, — один раз аж в церковь угодил. Безбожники проклятые, басурманы, даже церковь не пожалели! Бомбят, бомбят...
— Откуда знать старухе, что большинство идущих — потомки мусульман? — сказал я по-казахски Толстунову.
Услыша незнакомый говор, старуха немного отпрянула от нас, пристально и вопросительно посмотрела на меня и в нерешительности спросила:
— А вы-то наши?
— Конечно, ваши, мамаша. А чьи же, думаете? — смеясь, ответил ей Бозжанов.
— Наши черномазые казахи и киргизы, — шутил Толстунов, — да и русских тут немало, мамаша. Разве не видите? Своих не узнаете?
— Да сохранит вас бог, наши защитники, — сказала старуха и, отстав от колонны, долго провожала нас глазами.
Мы с песней идем по главной улице города. Имя этого города — Волоколамск.
Когда, оставив позади окраину города, мы подходили к пригородной деревне Возмище, посыпал дождь.
Впереди, во дворах деревни, виднеются люди в военной форме. Они тоже смотрят на нас. Мы идем...
Возле чисто выбеленного домика с дощатым забором кто-то меня окликнул. Я обернулся. Ко мне бежал адъютант генерала Панфилова.
— Здравствуйте, товарищ старший лейтенант, — запыхавшись, с радостной улыбкой подбежал молодой розовощекий лейтенант. — Вас генерал... товарищ старший лейтенант.
Поручив начальнику штаба Рахимову вести дальше батальон, я остановился и отошел в сторону. Роты по-прежнему, как и в городе, шли стройно за своими командирами., Дождь моросил бойцам в лицо. Они не защищались, шли с поднятой головой. На мокрых лицах людей было выражено сознание выполненного долга, а в глазах мелькал еле уловимый блеск радости путника, вернувшегося издалека к своим близким. Да, мы прошли сквозь бои, пробираясь по тылам противника к своим товарищам, к нашим. Мы пришли, мы совершили то, что еще прошлой ночью казалось несбыточной мечтой. Все пережитое нами за эти дни теперь на самом деле было позади. Проходящие в строю бойцы и командиры поздравляли меня молчаливыми взглядами, я поздравлял их. Они прощали мне мои окрики, я им прощал попытки неповиновения. Нам казалось теперь все смешным: мне — мои окрики, им — их обиды.
— Сюда, сюда, товарищ старший лейтенант, — заботливо указывал мне калитку адъютант.
Пройдя через сени, я открыл указанную адъютантом низкую дверь. Переступив порог, я было вытянулся, чтобы по форме доложить, но генерал Панфилов не дал и рта раскрыть. Он быстрым движением шагнул мне навстречу, взял мою руку обеими руками и, тепло, по-отечески пожимая ее, знакомым тихим голосом сказал:
— Смотрю в окно, войска идут. Откуда, думаю, столько народу? Вдруг в голове колонны узнал вас, — он отпустил руку и, провожая меня к столу, продолжал: — Признаться, сначала не верил своим глазам. Вы меня очень обрадовали, товарищ Момыш-улы, очень обрадовали... Хорошо, что пробились... — Взволнованный генерал прервал свою речь и предложил мне отдохнуть.
Я был смущен приветливой речью генерала, его радостью и отеческой лаской после долгой и трудной боевой разлуки. Для меня все это было неожиданно. Я шел в эти дни в тревоге, думал, что генерал с меня взыщет за то, что я потерял с ним связь в дни боев, потерял связь с соседями, со своим командиром полка, вел бои в одиночку, в отрыве от других, отстал в тылу у врага. Несколько раз в своем воображении я представлял нашу встречу совершенно иной. Мне казалось, что генерал, узнав о нашем прибытии, вообще не удостоит меня встречи, а просто прикажет майору Елину, моему командиру полка, отстранить меня, быть может, и разжаловать. А если вызовет к себе... Я не думал, не допускал мысли, что генерал будет кричать на меня. Никогда мне не доводилось видеть его в запальчивости. Нахмурив брови, чуть громче и отчетливее, нежели обычно, сделает мне замечание, и его слова будут тяжелее окриков. Он скажет, думалось мне:
«Вы сами, товарищ старший лейтенант, напрашивались на батальон. Я вас предупреждал, что командовать батальоном вам будет не легко. Теперь вы убедились, товарищ старший лейтенант, что батальон — это не батарея. Тут ваше «правее ноль-ноль, левее ноль-ноль» гораздо шире. Тут тактика, батенька, а не «четыре снаряда — беглый огонь»... Я вам поверил, а вы оказались неспособным командиром. Вы испортили дело: вывели из боевого порядка целый батальон, потеряли связь, остались в тылу партизанить. У меня, товарищ старший лейтенант, не партизанский отряд, а дивизия регулярной армии. Как командир батальона вы мне больше не нужны».
Так я представлял нашу встречу и последние пять суток с боязнью спешил на такой суд. Но все вышло по-иному. Генерал весь сиял радостной улыбкой. Я не верил, мне надо было разобраться, что происходит, но тут я услышал снова голос генерала:
— Садитесь, товарищ Момыш-улы, — указал он мне на стул, стоящий у стола, покрытого топографической картой. — Садитесь, пожалуйста. Чаю не хотите? — Не ожидая ответа, он приоткрыл дверь и кому-то приказал принести чаю.
За время, что я его не видел, генерал, кажется, похудел, сделался еще меньше, сутулее. Ворот его кителя стал словно на два номера больше, брюки с лампасами висели, как шаровары. Лицо загорело, морщины углубились, на коротко остриженной голове ежилась седина, нос и подбородок немного заострились, всегда аккуратно подстриженные квадратиком усы торчали пучком, видимо, их в эти дни не касались ножницы. Генерал впервые, показался мне стариком.
Тут я вспомнил своего покойного отца, такого же малорослого, сутулого, седого. Вспомнил наши с. ним последние встречи в 1938 году, когда я через сопки Приморья, леса Уссури, пересекая полоску вечной мерзлоты у Сковородина, Волочаевки, ленту Амура, через шестьдесят тоннелей на берегу Байкала, через горы и равнины Сибири пробрался к родному своему аулу у подножия Киргизского Ала-Тау, чтобы повидаться с самым родным мне человеком — со старым моим отцом. Вспомнил, как взволнованно и ласково он встретил меня, брал мои руки в свои худые маленькие ладони, долго не отпускал, жал их, гладил, целовал, нюхал, прикладывал к своим блестевшим от волнения глазам. Вспомнил, как он дрожащим голосом, не спрашивая у меня ничего, говорил нашим домашним: «Скорей поставьте самовар, пошлите в отару за бараном, стелите мягче сиденье», — как будто я ехал голодным и «сначала надо накормить проголодавшегося ребенка». Да, действительно, я каждый год приезжал из Дальневосточного края домой в отпуск, изголодавшись по ласкам отца, по старомодному пузатому самовару; я приезжал, чтобы есть мед отцовской ласки и пить чай из вкусной чистой воды нашего родника, из того источника, где впервые меня купали, меня поили...
— Садитесь, товарищ Момыш-улы, — прервал мои воспоминания генерал. — Садитесь и рассказывайте. Много людей потеряли? — Тут он как бы опомнился, забеспокоился, его брови круто сдвинулись. Потом он виновато перебил себя: — Простите, пожалуйста. Как на кухне — продукты у вас есть?
Я ответил, что двое суток в наших походных кухнях ничего не варилось. Генерал живо встал со своего места, поднял телефонную трубку и, соединившись с абонентом, приказал:
— Велите немедленно накормить батальон Момыш-улы горячей пищей и устройте бойцам отдых в домах.
Генерал вернулся на свое место, сел против меня и, протянув открытый портсигар, повторил свой вопрос:
— Много людей потеряли? Я доложил о потерях.
— А раненых вывезли?
— Они здесь, товарищ генерал, — ответил я.
Генерал поднял трубку и приказал начальнику штаба доложить в штаб армии о том, что мой батальон прибыл, пробившись из тыла противника.
— Так и доложите, Иван Иванович, что батальон полноценный, что он не пропал, в Волоколамск прибыл организованно, с артиллерией и обозом.
Эти слова генерала успокоили меня, и я осмелился перебить его:
— Товарищ генерал, из шестисот человек девяносто не наши, мы их подобрали по дороге.
Генерал сделал знак, чтобы я не мешал ему слушать, и я неловко умолк. Он стоял и слушал по телефону доклад начальника штаба, поглядывая на развернутую карту.
— Да, мм... да... Нет, нет, нет! — вдруг запротестовал он. — Я не думаю, я не верю этому спокойствию. Запросите еще раз, Иван Иванович, уточните... Перед бурей всегда тихо. Пошлите к нам офицера, да... да, да, капитана Гофмана или майора Старикова...
Положив трубку, генерал склонился над картой, взял карандаш, неторопливо сделал несколько пометок. Брови у него снова сдвинулись, он нахмурился и концом карандаша постучал о стол, повторяя задумчиво:
— Да, да... так, так...
Затем, спохватившись, он взглянул на меня: — Что вы хотели сказать, товарищ Момыш-улы? Я рассказал о тех девяноста бойцах и сержантах, которые к нам поодиночке или группами присоединились по дороге, о том, что некоторые из них идут от самой границы, что я их вел почти под конвоем, отдельной колонной. В этом месте моего доклада генерал недовольно нахмурил брови.
— Я так не думаю, товарищ Момыш-улы, как вы, — сказал он серьезно. — Кто такие бойцы, в одиночку пробивающиеся из окружения? Это наши люди, части которых разбиты, или же они отстали от своего полка. И вот он один, без командира, без товарищей, предоставленный самому себе, беззащитный, голодный пробирался к своим. Эти люди, товарищ Момыш-улы, люди честные, преданные, они идут к нам, они не хотят оставаться с врагом. Одно то, что они пробираются к своим с лишениями, риском, страданиями, — одно это уже говорит о многом. Они — наши люди.
Я устыдился своих резких слов об этих солдатах и сержантах при докладе генералу и с болью в душе вспомнил о своих действиях по отношению к ним во время похода. Я вспомнил, что, когда я приказал построить их отдельной колонной и приставить к ним несколько бойцов из нашего батальона, один высокий обросший детина в форме пограничника запротестовал и бросил мне в лицо: «Что мы, товарищ старший лейтенант, пленные, что ли?» Я хотел было на него крикнуть, но другой, переодетый в гражданское платье, добродушно сказал ему:
«Ничего, Иван Митрофанович, слава богу, что хоть к своим в плен попали».
«Ладно, — согласился пограничник, — построимся, товарищ старший лейтенант, через фронт перейдем, нам оружие дадут, и снова в строю будем воевать». «Где твое оружие?» — крикнул я на него. «Вот, — сказал он, вытаскивая из-за пазухи револьвер, и, вертя его на ладони, добавил: — Только два патрончика осталось, товарищ старший лейтенант, месяц берегу на всякий случай. Думалось, что, в случае чего, один — для немца, другой — для себя».
Он погладил револьвер и снова засунул его за пазуху. Об этом эпизоде я вначале забыл доложить генералу, а теперь просто утаил.
— Я к ним, товарищ Момыш-улы, как старый солдат, отношусь с уважением, за это время со многими встречался, — продолжал генерал. — Это люди волевые, сильные люди. Ведь, представьте себе, они тысячу раз имели возможность сдаться в плен или просто остаться на оккупированной территории, но они идут, вдосталь терпя горе; они идут, чтобы стать снова в строй, они не от войны бегут, а к войне идут, потому что в сердце своем верят в нашу победу. Вы сделали правильно, что не дали им разбрестись по деревням, собрали их и привели.
Генерал сделал паузу, как бы обдумывая сказанное. Признаться, до меня не сразу дошли убедительные слова генерала, я был ослеплен обидой, что из-за этих девяноста человек получил от генерала весьма деликатный и тем более тяжелый для меня выговор.
— Ну, рассказывайте, рассказывайте, — сказал генерал.
Его «рассказывайте» показалось мне деликатным «аудиенция заканчивается». Я и сам чувствовал, что злоупотребил вниманием очень занятого человека. Не желая больше отнимать у командира дивизии времени и отвлекать его от дел, я решил доложить как можно короче. Мне думалось, что здесь, на окраине города, на улицах которого не сегодня — завтра разыграются тяжелые бои, генералу, естественно, не до меня.
— Двадцать третьего октября вечером... — начал было я, перескочив через неделю.
— Нет, батенька, погодите вы с вашим двадцать третьим, — перебил меня генерал. — Начинайте от Житахи и Синькова, — вот они, — показал он эти пункты на карте. — Помните нашу спираль-пружину? — спросил он меня. — Как она действовала у вас? Вот с этого и начинайте.
Я кратко доложил ему о боях наших взводов, выставленных далеко вперед, под командой лейтенантов Донских и Брудного, и об их подвигах.
Донских, который в бою получил девять ранений и остался в строю, генерал приказал мне представить к награде и просил написать письмо его родным. Про Брудного генерал слушал молча, но неспокойно. Он вынул из кармана часы и, не взглянув на них, стал гладить большим пальцем правой руки стекло. Этот жест ничего хорошего не предвещал. Я решил доложить подробно обо всем, что случилось с этим лейтенантом. Рассказав, я сделал паузу. Генерал тоже молчал. Он положил часы на стол, подвинулся и, как бы разговаривая сам с собой, сказал:
— Есть понятие — требовательность... Есть понятие — жестокость. Требовательность — закон. А жестокость беззаконие... Впрочем... — сказал он, растягивая это слово и глядя на меня прищуренными глазами. Я не отвел глаз. — Впрочем, — повторил он, — вы отчасти правы... — Не досказав, в чем я прав, он с минуту помолчал, обдумывая что-то свое. Взяв часы со стола и снова потерев стекло, он продолжал свою мысль: — Вы знаете, что война часто путает эти два понятия, и это закономерно. Вы от Брудного и от девяноста окруженцев справедливо и настойчиво требовали выполнения долга. Настойчивость в военное время иногда стирает грань между требовательностью и жестокостью... — Он подчеркнул эти слова. — Конечно, на войне некогда голосовать, излишне сердобольствовать — война требует, бой требует решительных действий... Но надо иметь чувство меры.
— Товарищ генерал, в чем же я неправ? — не выдержал я.
— Вы были, товарищ Момыш-улы, правы, когда приняли решение, но вы оказались неправы, когда ваше решение, ваша воля командира оказались так благополучно выполненными. Брудный, слов нет, был виноват перед вами, а когда вы его прогнали, и он в отчаянии совершил подвиг, искупил с лихвой свою вину, не ушел, а вернулся к вам же, — теперь вы оказались перед ним виноватым, вы оказались к нему жестоким. А если бы он, выполняя ваше «иди к немцам, ты мне не нужен» погиб или пошел на путь измены Родине, тогда что?..
— Я бы всю жизнь мучился, товарищ генерал, что толкнул человека на гибель или на преступление.
— Вот в том-то и дело, товарищ Момыш-улы, в том-то и дело. Хорошо, что вы сами это говорите.
— Вы же мне подсказали, товарищ генерал.
— Подсказать-то можно, а понять, осознать, что подсказывают, гораздо труднее... А вот многие из наших людей, не желая зла, перегибают палку — и баста. Вы тут немного перегнули свою командирскую власть. Я вам рекомендую Брудного восстановить и реабилитировать его перед товарищами. Вообще, в дальнейшем без особой надобности не перемещайте людей. Все-таки воин привыкает к своему командиру, к своим товарищам, к своему полку и на войне дорожит всем этим, как родной семьей. Брудный вернулся потому, что он к вам привык, — тут он ткнул в меня указательным пальцем, и я невольно отпрянул назад. — Он на вас, безусловно, обижен, но вы ему дороги.
— И он мне очень дорог, товарищ генерал.
— Вот в этом-то и дело, что вы полюбили его.
— Конечно, товарищ генерал, я немного превысил свои права.
— Не немного, а многовато. Вот попробуйте без превышения власти командовать. У меня-то власти больше, чем у вас, но я пока никого не прогнал из дивизии, — этими словами генерал окончательно выразил свой приговор мне за Брудного.
— Виноват, товарищ генерал.
— Не виноваты — горячеваты вы, товарищ Момыш-улы, горячеваты. Ну, рассказывайте дальше.
— Дальше, товарищ генерал, дело известное...
— Не бойтесь, я же вас пока ни разу не ругал. — Хитрая усмешка пробежала по его губам.
— Конечно, нет, — ответил я, тоже с иронией. Мы оба засмеялись.
— Расскажите, как воевали, чему научились? Это самое важное для нас, товарищ Момыш-улы.
Я рассказал ему о первых боях под Новлянском, Васильевом. Генерал уточнял отдельные детали обстановки вопросами, вносил исправления на своей рабочей карте и вдруг, отложив карандаш, спросил меня, знал ли я капитана Лысенко.
Я знал капитана Лысенко еще в Алма-Ате и спросил генерала, что с ним случилось.
— Он со своим батальоном героически погиб, — грустно ответил генерал.
Тут вошел начальник оперативного отдела капитан Гофман, низкого роста, с коротко подстриженной курчавой шевелюрой, очень моложавым и добрым лицом. Я встал. Мы поздоровались.
— Да, товарищ Гофман, нашего полку прибыло, — сказал генерал. — Вот сижу и слушаю его, уточняю и. поправляю наши картинки. — Он указал на карту. — Товарищ Момыш-улы — живой свидетель. Мы тут с вами нарисовали не то, иногда не то докладывали начальству.
— Я вам, товарищ генерал, всегда докладывал лишь наши предположения, — смутившись, ответил Гофман.
— Конечно, — сказал генерал, — многие данные совпадают, но некоторые и не совпадают... Ну, что у вас? — спросил он Гофмана.
— Доложить, товарищ генерал? — Гофман глазами показал на черную папку, которую он держал в руках.
— Ах, простите, — сказал генерал, обращаясь ко мне, — мы до того увлеклись, что про ваш обед, вернее завтрак, забыли. Идите, товарищ Момыш-улы, поешьте. Он указал на дверь соседней комнаты. — А мы пока с товарищем Гофманом о делах поговорим.
Я сидел за низеньким круглым столиком. Повар подал тарелку щей, заправленных сметаной.
— Стопочку не желаете ли, товарищ старший лейтенант? — заботливо спросил меня адъютант.
В соседней комнате слышался голос Гофмана, докладывавшего генералу. Я не прислушивался к словам. Машинально хлебая щи, я думал о капитане Лысенко. Помню, он прибыл в штаб в первые дни формирования нашей дивизии. Как-то я выходил от генерала Панфилова. В приемной сидел выхоленный кавалерист, с гладкой прической, лихо закрученными черными усами. Он мне напомнил портрет Чапаева без папахи. Кавалерист сидел на стуле вразвалку, расставив маленькие ноги. На задниках щеголеватых сапог блестели аккуратно подогнанные широкие шпоры. Я на ходу отдал ему честь и направился к выходу.
— Слушай, старший лейтенант! — Он остановил меня с кавалерийской фамильярностью, подошел и, взяв меня за локоть, как будто мы с ним давно были знакомы, тихо спросил: — Как он?
— Вы о ком? — не понял я.
— Ты как думаешь, к нему без доклада можно войти? — Он указал глазами на дверь кабинета, но оттуда выглянула голова генерала. Капитан вытянулся во фронт, звякнул шпорами.
— Вы ко мне, товарищ капитан?
— Так точно, к вам, товарищ генерал.
— Войдите.
Звеня шпорами, капитан направился в кабинет. У самой двери он остановился и, знаком подозвав меня, сказал:
— Ты меня подожди, — и вошел к генералу.
«Что за привычка у этих кавалеристов щеголять и со всеми быть на «ты?» — думал я, но остался ждать его. Через десять-пятнадцать минут капитан вышел недовольный и, подойдя ко мне, сказал:
— Ну, пойдем.
Я был удивлен его обращением и подумал, что он, видно, хочет меня сделать своим адъютантом.
— Понимаешь, — сказал он сдавленным голосом, — в пехоту командиром батальона посылает.
— Ну что ж, хорошо, товарищ капитан, я сам напросился в пехоту.
Он удивленно посмотрел на меня и прошипел:
— Ты в своем уме был или нет?
— В своем, — ответил я.
Он молчал. Мы шли в тени по тротуару.
— Знаешь что, — сказал он, — я в этих пузолазовских делах ничего не понимаю... Готовился, десять лет в стратегической коннице служил, высшую кавалерийскую школу кончил... Что же, я все это делал для того, чтобы в пузолазы идти?!
— Не в пузолазы, а в пехоту.
— Ишь ты, какой патриот пехотинский стал! — усмехнулся капитан и, нервно погладив усы, спросил: — Ты лучше скажи мне, где тут у вас можно пожрать?
— Сена или комбикорма?
— Ты, вижу, парень, в фуражах разбираешься... — И мы оба рассмеялись.
Так состоялось наше знакомство. С этого дня мы с ним подружились. Впоследствии на учениях я его часто дразнил:
— Ну как, капитан, в пузолазовских делах разобрался?
Он весело отвечал:
— Малость начинаю кумекать.
Его однополчане рассказывали мне, что от своих он требовал кавалерийского щегольства и быстроты коня, что он вместо «вещмешок» часто говорил «переметная сума», что однажды в походе вместо «становись» он скомандовал «по коням»...
Меня позвал генерал и, предлагая сесть, спросил:
— Ну как, подкрепились?
Я поблагодарил.
— Я вам начал говорить о капитане Лысенко. Ему и его батальону мы многим обязаны.
Генерал подвинул карту и рассказал мне подробности боев. Двадцать первого октября, после двухдневных упорных боев, немцы, по пятам преследуя полк Капрова, наткнулись на узел, обороняемый батальоном капитана Лысенко. Неоднократные попытки передовых отрядов немцев с ходу преодолеть этот узел не дали положительных результатов. Батальон Лысенко осаживал противника. Рассказывая об этом, генерал сказал:
— Должен признаться, товарищ Момыш-улы, я переоценил силы Лысенко и злоупотребил старанием бойцов. — Генерал грустно опустил седую голову над картой, как бы чтя память погибших. — И это была моя роковая ошибка. Я держал пружину слишком натянутой, зная, что она вот-вот лопнет...
Далее генерал, показывая на карте, рассказал о действиях батальона капитана Лысенко. По рассказам генерала и по нанесенной на карту обстановке я представляю бой батальона капитана Лысенко так.
Перед Осташовским мостом стоят несколько подбитых немецких танков. В кювете шоссе валяются мотоциклы, лежат трупы в мышино-серых шинелях. Это передовой отряд немцев, стремившийся с ходу захватить Осташовский мост и обеспечить переправу своим главным силам через реку Рузу.
Лысенко — туго подпоясанный, в кавалерийской венгерке, в ушанке набекрень — на своем наблюдательном пункте, под кирпичным домом на окраине Осташова, по другую сторону моста. Он смотрит в бинокль. Перед его глазами — лафеты двух орудий из кургановского артиллерийского полка, хоботы двух станковых пулеметов на площадке. В траншеях мелькают каски перебегающих бойцов. Кругом оглушающие взрывы вражеских снарядов. Немецкий танк идет прямо на мост, за ним уступом — еще два, поддерживая первый огнем с коротких остановок.
— Почему молчат? — кричит Лысенко на входящего адъютанта.
— Товарищ капитан, — отвечает запыхавшийся адъютант, — немцы обходят справа и слева...
— Не докладывать, а бить надо! — кричит Лысенко и, не слушая адъютанта, выбегает из блиндажа. — Эй, вы! — кричит капитан на артиллеристов, взбегая на бруствер окопа. — Что же вы не стреляете?!
Орудийный расчет выскакивает из ниши, и сержант командует:
— По головному!
— Есть, — по головному! — отвечает наводчик.
Выстрел оглушает Лысенко, воздушная волна чуть не сбивает его с ног... Блеск под башней головного танка. Танк заволакивается дымом. Рядом затрещал пулемет и вдруг замолк. Лысенко оборачивается и видит наводчика, безжизненно опустившего голову на рукоятку пулемета. Одним рывком он бросается на площадку и, отодвинув мертвого пулеметчика, ложится на его место. Стукнув по рукоятке замка, кричит второму номеру:
— Подавай!
Сквозь прорезь прицела Лысенко видит перебегающие немецкие цепи... Он нажимает на спуск. Пулемет застрекотал.
— Так, так, так! — поддакивает Лысенко пулемету и косит вражескую цепь длинными очередями, рассеивая огневой ливень по фронту и в глубину...
Ночь. Вокруг выстрелы и разрывы снарядов. Лысенко сидит на табурете без шапки, с перевязанной головой. Окровавленная венгерка расстегнута.
— Нас окружили, — говорит он сидящим на полу и на скамейке командирам. — Вторые сутки немец сжимает кольцо. — Стукнув кулаком по колену, гневно произносит: — Нет, не удастся им это! Пока жив, ни моста, ни Осташова не отдам. — Его голос устало падает. — Живыми, хлопцы, — ни моста, ни Осташова... Вы понимаете меня?
В это время открывается дверь и, к удивлению всех, входит немецкий офицер с белой повязкой на рукаве. Вытянувшись во фронт, приложив руку к козырьку, он спрашивает на ломаном русском языке:
— Кто здесь есть командир?
— Я, — вставая, отвечает Лысенко.
Немец улыбается, снова прикладывает руку к головному убору.
— Очень, очень приятно, — говорит он. — Я есть парламентер, майор Кендыль.
— Капитан Лысенко.
— Мы с вами знакомы, господин капитан, — говорит немец.
— Как же, господин майор, — иронически улыбаясь в усы, отвечает Лысенко, — слава богу, наша дружба уже четвертые сутки тянется.
— О, дружба! — хохочет немец.
— Чем могу быть полезен, господин майор?
— О, очень многим, очень многим, господин капитан.
— Слушаю вас, господин майор.
— Вам, господин капитан, сопротивляться больше бесполезно.
— Вы так думаете?
— Это есть факт, господин капитан. Вы есть один, нас много. Вашей дивизии нет, мы заняли Волоколамск, завтра возьмем Москву. Мой генерал предлагает вам сдаться. Он обещает вам хорошие условия и пост...
— Передайте вашему генералу, — гневно прерывает Лысенко, — что мы здесь приняли бой не для того, чтобы сдаться. Хорошие условия и пост пусть он предлагает предателям, а я и мои бойцы не предатели. Мы, — оглядывая сидящих командиров, твердо продолжал он, — мы не сдадимся. Мы будем драться!
— Безумно, безумно, господин капитан, как можно...
— Нет, господин майор, по-нашему, разумно драться... — Он поворачивается и приказывает лейтенанту: — Проводите господина майора через нашу линию.
Немец откозырнул.
— Прощайте, господин капитан, ауф видерзейн!
Когда за немцем закрывается дверь, Лысенко, обращаясь к сидящим командирам, повторяет свои слова:
— Ни моста, ни Осташова, пока мы живы, товарищи!
— Ни моста, ни Осташова! — как клятву, повторяют несколько голосов в темных углах блиндажа...
* * *
— Двадцать второго октября немцы окружили батальон Лысенко плотным кольцом, — продолжал свой рассказ генерал, показывая острием карандаша синее кольцо неправильной формы на карте вокруг Осташова. — Я тогда только хватился, но было уже поздно...
Командир полка полковник Капров после тяжелых отступательных боев в районе совхоза «Булычево», на промежуточных рубежах в районе деревень Игнатово, Федосино, Княжево и других не сумел, вернее, не имел возможности своевременно оказать помощь капитану Лысенко.
Генерал Панфилов, узнав, что батальон окружен, бросил на выручку то, что у него было под рукой, сформировав отряд в сто человек под командой лейтенанта Каюма Гарипова. Гарипов не смог прорваться к Осташову. Отряд гранатами подбил семь вражеских танков и почти весь погиб в рукопашном бою. Из отряда вернулось только шесть человек раненых.
Я вспомнил лейтенанта Гарипова — командира роты третьего батальона нашего Талгарского полка. На него я обратил внимание еще на берегу горной речушки Талгарки, на полковом стрельбище. Этот смуглый татарин, среднего роста, в неподогнанном новом обмундировании, неловко заложив большой палец за плечевой ремень портупеи, ходил на огневом рубеже, щурясь от яркого солнца. Пистолет в кобуре оттягивал слабо затянутый офицерский ремень. На нем все было новое. На нем все сияло. Но военный костюм был для него до того непривычным, что Гарипов, казалось, не знал, что делать в своем одеянии. Своим людям он приказывал неуверенно, не командовал ими, а как бы уговаривал, приглашая жестом руки, вступал с подчиненными в долгие разговоры, убеждая их в чем-то. Смена из его роты задерживала нам стрельбу.
— Товарищ лейтенант, ко мне! — приказал я ему.
Подойдя ко мне, Гарипов неловко приложил руку к съехавшей на затылок пилотке и мягким тенорком неторопливо доложил:
— Я вас слушаю, товарищ старший лейтенант.
Мои замечания он слушал смущенно, мигая добрыми карими глазами, и на его веснушчатом продолговатом лице выступил пот.
— Если вы, товарищ лейтенант, будете так нянчиться с людьми, то ничему не научите свою роту за это время. Надо требовать, а не уговаривать...
— У меня пока не выходит, товарищ старший лейтенант, — беспомощно, но честно признался Гарипов и добавил: — Я на людей не умею кричать. Я педагог, товарищ комбат.
Тут я узнал, что Гарипов пять лет назад окончил педагогический институт и все время до войны был учителем в средней школе. Через месяц я застал его журящим одного младшего командира.
— А теперь кричать на людей научились? — смеясь, бросил я ему.
Он тоже улыбнулся и, четко отдавая честь, ответил:
— Так точно, товарищ старший лейтенант. — Затем, как бы оправдываясь, виновато добавил: — Приходится, товарищ комбат, иногда... Некоторые сами напрашиваются. — А сержант стоял перед ним навытяжку.
Вот о нем, о бойцах его отряда теперь рассказывал генерал, как он, выручая товарищей из беды, геройски погиб в неравном бою...
Батальон Лысенко дрался трое суток. Все эти три дня и три ночи орудийный гул, трескотня пулеметов, шум моторов, пожарище в Осташове возвещали окрестностям, что там, в Осташове, идет неравный и жестокий бой...
— Пленный немец, унтер-офицер, показал, — продолжал генерал, — что не видел пленных красноармейцев из Осташова. Батальон капитана Лысенко и рота лейтенанта Гарипова, — заключил генерал, — это первые подразделения в нашей дивизии, проявившие массовый героизм. Они на трое суток задержали противника на одном из важных для нашей дивизии направлений, изрядно потрепав не меньше танкового батальона и полка пехоты немцев. Вот почему я говорю, что мы многим и многим в нашем теперешнем положении обязаны этим героям.
Я рассказал генералу подробности боя в роще вблизи совхоза имени Советов, о том, как мы огнем четырех орудий обрушились на немецкую колонну с артиллерией, идущую по дороге от Сафатова. Генерал передал мне свой двухцветный карандаш и показал на карте Сафатово.
— Нанесите на мою карту, товарищ Момыш-улы, то, что вы рассказали, — приказал он.
Я склонился над картой и нанес положение нашего батальона в лесу, расставил орудия, потом на коричневой линии дороги нанес синим концом карандаша немецкую колонну — стрелки с тремя черточками — и написал черным карандашом дату и время боя.
— Да, да, — говорил генерал. — Значит, здесь проходили два батальона пехоты и дивизион артиллерии?
— Так точно, товарищ генерал, — ответил я.
— Хорошо, рассказывайте дальше... Вот вам, товарищ Момыш-улы, и второй собеседник, — сказал он, указывая на карту.
Ход нашей беседы изменился. Я рассказывал и отмечал на карте красным концом карандаша наших, синим — противника. Генерал слушал. Такой характер беседы освободил меня от прежней натянутости и робости...
— Вот здесь нас, товарищ генерал, выручила винтовка, — докладывал я, показывая на карте деревню Миловани, и рассказал о нашем переходе через шоссе, о разгромленной нашим залповым огнем колонне.
— Постойте, постойте, батенька, — перебил меня генерал. — А когда это было, в котором часу? — спросил он. Я ответил ему. — Мм-да... теперь мне ясно кое-что. Дайте мне карандаш... — И, отчеркивая карандашом извилистые линии на карте, не глядя на меня, он продолжал: — В это утро полк Капрова и артполк Курганова вели бои за Рюховское и Спас-Рюховское, — он указал на эти населенные пункты, расположенные на шоссе, ведущем к Волоколамску.
Теперь снова рассказывал генерал. Я слушал.
Полк полковника Капрова и остаток дивизионной артиллерии подполковника Курганова поспешно перешли к обороне в районе указанных населенных пунктов. Наша дивизия была усилена еще одним истребительно-противотанковым дивизионом из резерва командующего армией. Рюховскому и Спас-Рюховскому наше командование придавало значение как важному узлу на данном направлении на подступах к Волоколамску. Поэтому генерал со своим командующим артиллерией подполковником Марковым приехал в этот район увязать взаимодействие артиллеристов с полком Капрова. Орудия были расставлены в боевом порядке пехоты. Мыслилось дать здесь бой противнику, задержать его подольше, чтобы предоставить другим частям возможность подготовить Волоколамский район к обороне.
На следующее утро полк бомбардировщиков противника делает пять заходов на эти пункты, и после короткой, двадцатиминутной артиллерийской подготовки противник атакует шестьюдесятью танками. Они сначала, идут в лоб, но артиллеристы встречают их огнем, подпустив на расстояние прямого выстрела. Снова обрушивается на наши боевые порядки артиллерия противника, снова идут танки с пехотой с флангов, беря в клещи наши позиции. И пехотинцам и артиллеристам приходится очень жарко — противник неумолим, атака следует за атакой. «Товарищ генерал, полку больше не удержаться», — докладывает Капров. «Товарищ генерал, пятьдесят процентов орудий вышло из строя, и боеприпасы на исходе», — докладывает Курганов. Генерал сам видит неравенство сил. Он приказывает прикрыться частью сил и отойти на следующий рубеж...
— Вдруг натиск противника ослабел, — продолжает Панфилов свой рассказ. — В чем дело, что случилось? Что за пауза?.. Оказывается, виновниками были вы, ваш батальон.
— Я не знал, товарищ генерал...
— Я вас не виню. Вам надо было перейти шоссе. И вы правильно перешли. — Тут генерал чуть задумался, улыбнулся и продолжал: — Кстати, о залповом огне вы рассказываете, как о своем открытии. Конечно, для вас это — открытие, но я вам должен сообщить, товарищ Момыш-улы, что это совсем не ново, это старина, которую, к сожалению, мы почему-то забыли. Вот хорошо, что война сама напомнила ее вам. Мы еще в старой армии вели огонь залпом. Стреляли по команде: «Рота, залпом пли!»
Еще немного подумав, он добавил:
— Но это не в обиду вам, товарищ Момыш-улы, учите людей этому и в дальнейшем действуйте так.
Он встал, прошелся, вернулся к столу, склонился еще раз над картой и как бы сам себе сказал:
— Какое счастливое и чисто случайное совпадение.
Он посмотрел на меня, но я не понимал, о чем говорил генерал, и поэтому молчал.
— Какое чисто случайное совпадение, — повторил он. — А как жаль, что это именно только случайное совпадение...
— Вы о чем, товарищ генерал? — осмелился я спросить.
— Я о том, товарищ Момыш-улы, — ответил он, — что в одно и то же время вы в Миловани, мы в Рюховском бились с одним и тем же противником, не подозревая об этом. Нам надо было отбиваться, а вам — пробиваться в этот лес (он указал на карту). Совсем рядышком были, выходит... Но взаимодействие... Да, мы не могли взаимодействовать, мы же не знали друг о друге. А немец, наверное, подумал, что это делается нарочно, преднамеренно, по плану, потому он и испугался. И, наверное, приписывает это мне, как нечто заранее продуманное.
Генерал разразился хохотом и, вытирая платком выступившие от смеха слезы, добавил:
— История знает много чудес, когда полководцу приписывались как его замысел случайные стечения обстоятельств. — Немного подумав, он сказал: — Это нам с вами урок на дальнейшее. Правда, связь у нас неважная, пока мы радиостанциями не обеспечены, — грустно добавил он. — Но если бы мы с вами тогда были связаны по радио, то заставили бы немца поплясать денька два-три в Рюховском.
Зазвонил телефон, и генерал поднял трубку. Видимо, о чем-то докладывал начальник штаба. Я, считая неудобным прислушиваться к разговору, вышел...
— Товарищ Момыш-улы, — окликнул генерал, — куда вы уходите?
— Покурить, товарищ генерал.
— Курите здесь, — сказал он. — Ведь мы с вами еще не кончили разговора.
— Товарищ генерал, вы же заняты, вам работать надо...
— Что вы! — перебил генерал, не дав мне досказать. — Разве я не работаю, разговаривая с вами? В этом моя работа, товарищ Момыш-улы, я вместе с вами разбираюсь, когда и что происходило.
Я недоумевал, в чем же надо дальше разбираться, и, уловив мое недоумение, генерал продолжил свою мысль:
— Вы знаете, что мы в мирное время после учений целыми днями делали разбор. Помните?
— Помню, товарищ генерал.
— Вы думаете, что на рассказы и разговоры я трачу время зря? Нет. Я работаю. Что, по-вашему, война не требует разбора? А? Именно здесь, после каждого боя, надо разобраться и разобраться во всем детально, серьезно. И вам советую, товарищ Момыш-улы, разбираться, советоваться, прислушиваться к мнению, советам других.
* * *
На прощание генерал дал некоторые указания и приказал представить к наградам отличившихся в боях.
— Если кто достоин Героя Советского Союза, — сказал он мне, — не стесняйтесь, представляйте.
Я шел от генерала. На улице моросил нудный дождь, кругом было сыро. «На Героя, — подумал я, — это уж слишком...»
На окраине деревни встретил меня мой коновод Синченко. Он повел меня в дом, где разместился штаб. Здесь на полу, разостлав шинели и подложив под головы противогазные сумки, спал Рахимов, рядом с ним — розовый блондин, досрочный выпускник Ташкентского пехотного училища, младший адъютант нашего батальона Тимошенко, Бозжанов и несколько связистов.
— Кушать подать? — заботливо спросил Синченко.
— Уже поел, — ответил я.
Интересно было смотреть на спящих. Рахимов лежал на спине, бледный, скрестив руки на груди, как покойник в гробу. Лицо Тимошенко пылало, он часто дышал. Голова Бозжанова сползла с противогазной сумки, и он лежал на боку, подперев голову рукой. Боец-связист прикорнул, прислонившись к стене. Ушанка его съехала набок, у ног стоял полевой телефонный аппарат, телефонная трубка лежала на полу.
— Да подожди же, говорю, — послышался голос Синченко за дверью, — только что от генерала пришел.
— Долаживай, тебе говорят! — вызывающим тоном требовал кто-то.
— Кто там?
— Да вот они, — виновато сказал Синченко, открывая дверь и косо смотря на входящих. — Не понимаю, что за люди, без спросу прут.
За дверью стояла целая делегация от девяноста присоединившихся к нам по пути бойцов.
Первым вошел пограничник и, приложив руку к козырьку, рявкнул:
— Товарищ старший лейтенант!..
Вошедший за ним бородач в гражданском платье дернул его за рукав, указывая глазами на спящих. Пограничник запнулся и виновато прикрыл ладонью рот. Затем на цыпочках подошел ко мне и зашептал:
— Товарищ старший лейтенант, спасибо от всего нашего общества, — и, выпрямившись, с широкой улыбкой объяснил, указывая на толпившихся у дверей товарищей: — Я от них, вроде, за главного. Спасибо! — повторил он. — Крепко пожурили вы нас, но зато вывели из окружения, напоили, накормили, теперича разрешите нам на формировочную, одежонку обновить, — тут он хитрым взглядом указал на бородача, — винтовочку получить и как следует быть, по форме с фашистами воевать.
— Спасибо, товарищ старший лейтенант, — заговорили бойцы, — до своих довели...
Я не помню, что говорил им в ответ, но помню, что разговор вышел задушевный, и они ушли довольные... Я сидел и думал об этих людях.
— Истинно богатырским сном спят, — раздался голос рядом.
Я поднял голову: рядом со мной, улыбаясь, стоял Толстунов.
— А ты почему не спишь? — спросил я его.
— А ты сам?
— Я у генерала был.
— А я только что от комиссара.
— Знаешь, Толстунов, — перебил я, — генерал мне задачу дал...
— А что, снова бой?
— Да подожди, выслушай сначала, — остановил я его. — К награде отличившихся приказал представить.
— Ну что же, представляй.
— Ну что же! — передразнил я Толстунова. — Кого? Кого? Кто, по-твоему, отличился?
— Как кто! — недоуменно воскликнул Толстунов. — Донских, Рахимов, Муратов, Севрюков, Ползунов, Бозжанов, — тут он запнулся, добавил: — Брудный, — и, перечислив других, сказал: — Мало ли кого...
— Может быть, по-твоему, весь батальон к награде представить? — иронически спросил я.
— А почему бы и нет? — с обидой в голосе ответил он. — Ты, комбат, всегда...
— Нет, Толстунов, нет! Если кто хорошо действовал в бою, — перебил я его, — так он обязан так воевать! Ему за это не только награду, а и спасибо не скажу, потому что он обязан честно и хорошо выполнять свой долг...
— Как ты странно рассуждаешь, комбат! — возмутился Толстунов.
— Нет, не странно. Мы все время отступаем, оставляя свои позиции... за что же представлять?! За то, что мы отступаем? — крикнул я.
Толстунов замигал, растерялся и, смотря мне прямо в глаза, сказал:
— Ну, если так думаешь, так и доложи генералу.
— Доложил, — ответил я ему, — но он говорит, что солдат ждет теплого слова за честную службу, что проявленное каждым мужество в бою следует отметить... Ну, и в заключение приказал представить.
— Значит, так и надо, раз приказал, — сказал Толстунов и примирительно добавил: — Ведь генерал третью войну воюет, ему лучше знать, чем нам с тобой, что должно и что не должно...
— Я хочу понять, как и за что представлять. Может быть, ты мне объяснишь это...
— Назад! Тудыть твою!.. — вдруг закричал спросонья Краев, потрясая кулаком. — Я вам дам по деревням харчи искать! — Открыв глаза и увидев нас с Толстуновым, он растерянно огляделся вокруг.
— Вы на кого так, Краев?
— Да, товарищ комбат, эти окружении опять хотели разойтись, — ответил Краев хриплым, заспанным голосом.
Мы с Толстуновым засмеялись. Краев, натягивая сапог, ворчал себе под нос:
— Они мне всю дорогу кровь портили, аж здесь приснились. Особенно этот, пограничник.
— Он, товарищ лейтенант, приходил сюда, — сказал Краеву Синченко. — Перед уходом просил вам привет и благодарность передать и очень жалел, что вы спали.
— Ну, бог с ними, пусть идут дальше, — сказал Краев.
— Как, по-вашему, Краев, у нас герои есть? — спросил я.
— Как же, товарищ комбат! Есть, и немало. К примеру, взять бойца Блоху, чем не герой? А?
...Небо, словно опрокинувшийся котел, нависло над землей и лило проливным дождем. Вокруг было темно, издали доносились звуки канонады. Мы спешно строились на улице Возмища...