Записка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Записка

Темная ночь. Наш штаб — в доме у железнодорожной будки. На полу чемоданы, портфели, планшеты, автоматы, парабеллумы, бинокль, компасы, телефонные аппараты и другие трофеи, привезенные Борисовым из Матренина и Рахимовым из района высоты «151,0».

В помещении, освещенном несколькими свечами, сидят дежурные телефонисты. Наш повар Файзиев в передней стряпает ужин. Синченко с Курбатовым сортируют трофеи. Командиры ушли выполнять отданные на ночь распоряжения.

Днем нас было много: рота капровцев, саперы, артиллеристы и мы. Авиация помогала нам. Горюны были мощным опорным пунктом на шоссе. За прошедший день боев это чувствовали мы сами, это испытал на себе и противник. Теперь мы одни. По существу, осталась лишь пехота с шестью маленькими противотанковыми пушками. Все остальные ушли к основным силам дивизии. Я писал боевое донесение. Меня раздражало, что оно получается длинным — целый отчет о боях за день. В конце донесения командир пишет о своем решении на дальнейшее, а в последнем пункте — свою просьбу к старшему командиру.

«Решил...» — начал я новую строку, но следующие слова не шли. Что я, собственно, решил, пока и сам толком не знал.

«Решил: продолжать упорно оборонять опорные пункты Горюны, Матренино, для чего высоту «151,0» оставить и высвободить вторую стрелковую роту. Гарнизон Горюнов усилить второй стрелковой ротой, первую стрелковую роту, оборонявшуюся в Матренине, усилить двумя станковыми пулеметами...»

— «Прошу вас...» — начал я новую строку...

Вошедшему Толстунову я прочел вслух текст донесения, делая ударение на словах предпоследнего пункта «упорно оборонять», «усилить». Видимо, в моем тоне, когда я произносил эти слова, звучала горькая ирония, которой не жалеют пессимисты или люди обреченные. Толстунов сказал:

— Ну что ж, правильно написано. Раз приказано упорно оборонять — какой может быть разговор?!

Я начал читать дальше:

— «Прошу вас...» — и запнулся.

— Ну, чего же ты просишь?

— Когда я начал писать «Прошу вас...», в это время ты вошел.

— Значит, я помешал тебе сформулировать просьбу?

— Просить-то нечего, Федор Дмитриевич, в этой обстановке.

— Правильно ты говоришь — ничего не проси. Ты думаешь, генералу легко нас одних здесь оставлять?..

...Пришли Хаби Рахимов, Бозжанов, Борисов, Степанов. Они доложили, что распоряжения на ночь выполнены.

— Смотрите, ребята, — строго, с тревогой произнес Толстунов, — как бы люди не заснули. Ведь они за день боев уморились.

— Все предусмотрено, товарищ старший политрук, как следует быть, — прервал его Бозжанов и, нарочито коверкая отдельные слова, добавил: — Например, у меня в роте каждый пять человек — один группа, знашит, один отвешает за пять, а пять отвешает за один. Один стоит смотрит кругом, другой сидит не смотрит кругом, он не спит, смотрит на того, кто стоит и смотрит кругом...

— Значит, бодрствует? — прервал я его.

— Да, бодрствует, — подтвердил он, — а спит часа два, потом два стоит, один сидит, два спит...

Мы расхохотались, удивленные актерскими способностями Джалмухаммета.

Рахимова не удовлетворила сортировка трофеев Синченко и Курбатовым. Он с присущей ему аккуратностью отобрал все документы, упаковал их.

Документы и трофеи были отправлены в штаб дивизии.

В полночь меня разбудил Рахимов:

— Вам записка от полковника Серебрякова.

На линованом листе, вырванном из ученической тетради, полковник Серебряков, начальник штаба нашей дивизии, своим ровным каллиграфическим почерком писал:

«Тов. Момыш-улы! Генерал и мы все довольны вашей работой...»

Я помню эти первые слова записки.

Далее полковник писал, где находится какой полк, и о том, что генерал поехал к командующему, просил его передать нам привет и пожелать успехов...

Когда я пишу эти строки, очень сожалею, что у меня нет под рукой этого теплого, человеческого документа, написанного рукой ныне покойного Ивана Ивановича — русского интеллигента, старого русского полковника, одного из моих учителей. Этот документ мне дорог до сих пор как первая награда за наши боевые дела. Он был написан просто и по-человечески задушевно. Там не было начальственного тона, вроде «за отличное выполнение боевого задания объявляю вам благодарность» или «представляю вас к награде». Это была простая записка товарища товарищу. Эту записку я хранил в моем удостоверении личности до конца 1942 года, пронес ее сквозь бои под Москвой, под Старой Руссой, под Холмом и вручил ее автору в день годовщины нашего Талгарского полка в деревне Васильеве, Холмского района, в торжественной обстановке, в нашем полковом «зеленом клубе».

Этот клуб имеет свою историю.

Линия нашей обороны проходила по реке Ловати. Тогда этот участок считался на фронте второстепенным. Нашим полковым инженером был архитектор, призванный из запаса. Этот человек мог часами ползать по переднему краю, чтобы по всем правилам военно-инженерного искусства учить бойцов оборудовать стрелковые ячейки со вкусом. Он был эстетом. «Как можно воевать в обороне без удобств!» — возмущался инженер нашей неряшливостью. Он был помешан на фортификационной красоте. В приступе откровенности он как-то сказал мне:

— На войне человек не только калечится, умирает, но он и живет обычной жизнью — страдает, радуется, ненавидит, любит, грустит, смеется, плачет, ссорится, шутит... Я хочу, товарищ майор (я был тогда в звании майора), чтобы человек красиво жил, а если надо, то и красиво умирал на поле боя...

Портрет инженера легко запоминался. Он был высокого роста, брюнет, с темно-синими глазами, с гордой осанкой и крупной головой на стройной шее. У него все было в крупном плане: лицо, лоб, расходящиеся, как крылья орла, брови. Каждый раз при встрече с ним мне почему-то думалось, что из него получится отличный командир батальона. Но ведь он — инженер. Наши втихомолку посмеивались над ним, острили, но всегда относились с уважением.

Как-то на одном совещании наш начальник штаба, обращаясь к инженеру, назвал его Петром Захаровичем. Он вспыхнул и бросил реплику: «Меня величают Пейсахом Залмовичем, а фамилия моя, как вам известно, Зильберштейн. Прошу уважать, любить и не искажать!»

Иван Данилович смутился и извинился перед ним.

Однажды приехал к нам в полк командующий армией генерал-полковник Галицкий. Он подробно ознакомился с инженерными и фортификационными сооружениями и одобрил их: «Грамотно, просто, удобно, и сделано со вкусом». Я доложил командующему о львиной доле труда в этом деле Пейсаха Залмовича.

«Солдат — человек бездомный. При нем нет ни отца, ни матери, ни жены. Он сам должен заботиться о себе. Если ему предоставлено два часа отдыха, он должен потратить, по крайней мере, тридцать минут на создание себе удобств для отдыха», — заключил командующий.

По проекту и под руководством Зильберштейна в лесу, недалеко от штаба полка, и был построен полковой клуб. Он был известен во всей дивизии под названием «зеленый клуб». Здесь проводились собрания партактива, широкие совещания, вручение наград, торжественные собрания и вечера самодеятельности.

«Зеленый клуб» выглядел естественным чудом природы. Там не было видно следов топора, не было прибито ни одного гвоздя. Это была громадная пещера из переплетающихся елей и сосен с нависшими «люстрами» из ветвей, с ковровым полом из хвойных лапок, с эстрадой и зеленой трибуной.

В этом клубе 31 июля 1942 года мы проводили торжественное собрание, посвященное первой годовщине нашего полка, которое я открыл кратким вступительным словом. Тогда я впервые и огласил записку полковника Серебрякова и тут же вручил ее ему. Иван Иванович был растроган. Впоследствии эта записка была подшита к делу оперативного отделения штаба дивизии.