I У МЕНЯ ЕСТЬ СОБАКА, У МЕНЯ БЫЛИ КУРЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

У МЕНЯ ЕСТЬ СОБАКА, У МЕНЯ БЫЛИ КУРЫ

Быть может, вы охотник?

Быть может, у вас есть куры?

Быть может, вашей охотничьей собаке случалось — когда она действовала с самыми лучшими намерениями и считала, что имеет дело с фазанами или куропатками, — душить ваших кур?

Последнее предположение вполне допустимо и не содержит в себе ничего обидного, так что я осмеливаюсь его высказать.

В таком случае вы, дорожа вашей собакой и вашими курами, должны были сожалеть о том, что не знаете способа наказать, не карая смертью, животное-куроубийцу.

Убив свою собаку, вы не вернете к жизни кур; впрочем, в Писании сказано, что Господь желает раскаяния, а не смерти грешника.

Вы заметите мне, что эта евангельская истина нисколько не выражает заботу Бога о собаках.

Узнаю в этом ответе человеческую спесь.

Я считаю, что Бог заботился не только о человеке, но и о всякой твари, какой он дал жизнь, от клеща до слона и от колибри до орла.

Впрочем, я готов пойти на уступку вашей гордости, дорогой читатель, и скажу следующее:

возможно, Бог создал особое искушение для собаки — животного, чей инстинкт ближе всего к человеческому разуму;

возможно, мы даже рискнем предположить, что инстинкт некоторых собак развит более, чем разум некоторых людей.

Вспомните прелестное высказывание Мишле: «Собаки — кандидаты в человеческий род».

И если кто-нибудь станет с этим спорить, мы приведем доказательство: взбесившаяся собака кусается.

Решив этот вопрос, приступим к нашему рассказу.

У меня есть собака, у меня были куры.

Вот что такое драматург, вот с каким мастерством он приступает к теме! «У меня есть собака, у меня были куры!» — в этой единственной фразе, в этих восьми словах заключена вся развязка драмы; более того, она объясняет нынешнее положение вещей.

У меня есть собака, у меня она по-прежнему есть — следовательно, моя собака жива. У меня были куры, у меня больше их нет — следовательно, мои куры мертвы.

Вы видите, если только обладаете способностью устанавливать соотношения, что, если бы даже я не сказал вам этого — возможно, несколько преждевременно, — вы из этой единственной фразы «У меня есть собака, у меня были куры» не только узнали бы, что моя собака жива и что мои куры умерли, но, по всей вероятности, могли бы догадаться: именно моя собака задушила моих кур.

Итак, вся драма заключается в этих словах: «У меня есть собака, у меня были куры!»

Если бы я мог надеяться быть избранным в Академию, то был бы уверен, по крайней мере, что в один прекрасный день мой преемник произнесет похвальное слово в мою честь, и, превознесенный каким-нибудь великим вельможей или великим поэтом будущего, каким-нибудь грядущим Ноаем или Вьенне, успокоился бы на этой фразе: «У меня есть собака, у меня были куры», убежденный, что содержащийся в ней замысел не пропадет для потомства.

Но увы! Я никогда не попаду в Академию! И после моей смерти мой собрат никогда не произнесет похвального слова!

Отсюда просто-напросто следует, что я должен сам похвалить себя при жизни.

Известно ли вам, дорогие читатели, или же неизвестно, но в драматическом искусстве все зависит от подготовки.

Познакомить читателя с персонажами — один из наиболее верных способов заставить его заинтересоваться ими.

Слово «заставить» звучит резко, я это знаю, но оно профессиональное; надо всегда заставлять читателя заинтересоваться кем-либо или чем-либо.

Однако существует множество способов добиться этого.

Помните ли вы Вальтера Скотта, по отношению к которому мы начинаем проявлять себя достаточно неблагодарными? Возможно, нашу неблагодарность следовало бы вменить в вину не нам, а новым его переводчикам.

Итак, у Вальтера Скотта был собственный способ привлечь внимание к своим персонажам, причем, за редкими исключениями, почти всегда один и тот же, и, каким бы необычайным этот способ ни казался на первый взгляд, он, тем не менее, приносил ему успех.

Этот способ заключался в том, чтобы быть скучным, смертельно скучным, часто в продолжение половины тома, иной раз — целого тома.

Но в этом томе он расставлял по местам своих персонажей; в этом томе он давал подробнейшее описание их физического и духовного облика, их привычек; вы так хорошо знали, как они одевались, как ходили, как говорили, что, когда одному из них грозила опасность, вы восклицали:

— Ну как же он из этого выпутается, этот бедняга, который носит одежду цвета зеленого яблока, ходит хромая и говорит шепелявя?

И вы бывали совершенно изумлены, проскучав половину тома, целый том, иногда даже полтора тома, — вы бывали совершенно изумлены, обнаружив, что вас бесконечно заинтересовал этот человек, который говорит шепелявя, ходит хромая и носит одежду цвета зеленого яблока.

Возможно, вы скажете мне, милый читатель:

— Вы расхваливаете нам этот прием, господин поэт; уж не пользуетесь ли вы им сами?

Прежде всего, я не расхваливаю этот прием, я объясняю его и даже ставлю под сомнение.

Нет, мой метод, напротив, полностью ему противоположен.

— Так у вас есть метод? — остроумно и учтиво спросит меня г-н П. или г-н М.

Почему бы и нет, дорогой мой г-н П.? Почему бы и нет, дорогой мой г-н М.?

Вот мой метод — такой, как он есть.

Только для начала я скажу вам, что нахожу его дурным.

— Но в таком случае, — возразите вы, — если ваш метод плох, зачем вы им пользуетесь?

Потому что мы не всегда властны пользоваться или не пользоваться приемом и, боюсь, иногда прием пользуется нами.

Люди верят, что они обладают идеями; я сильно опасаюсь, как бы, наоборот, не оказалось, что это идеи обладают людьми.

Существует одна идея, которая искалечила два или три поколения и которой, возможно, предстоит искалечить еще три или четыре.

Короче говоря, я ли владею своим методом, или мой метод владеет мной — вот он перед вами.

Начать с интересного, вместо того чтобы начать со скучного; начать с действия, вместо того чтобы начать с подготовки; говорить о персонажах после того, как они появятся, вместо того чтобы выводить их после того, как о них рассказано.

Может быть, вначале вы скажете себе:

— Я не вижу в этом методе совершенно никакой опасности.

Ну, так вы ошибаетесь.

Когда вы читаете книгу или смотрите, как играют драму, комедию, трагедию, наконец, любое драматическое произведение — Schauspiel[1], как говорят немцы, — вам всегда приходится больше или меньше поскучать.

Нет огня без дыма, не бывает солнца без тени.

Скука — это тень; скука — это дым.

Однако опыт доказывает, что лучше скучать вначале, чем под конец.

Более того: некоторые из моих собратьев, не зная, что предпочесть, решили наводить тоску на читателя на протяжении всего романа или на зрителя в продолжение всего Schauspiel.

И это им удается.

А я едва не стал жертвой своего метода, который состоит в том, чтобы развлекать с самого начала.

В самом деле, посмотрите мои первые акты, взгляните на мои первые тома: мои старания сделать их настолько развлекательными, насколько это возможно, часто вредили четырем другим, когда речь шла о первом акте; пятнадцати или двадцати другим, если речь шла о томе.

Свидетельство тому — пролог «Калигулы», убивший трагедию; свидетельство тому — первый акт «Мадемуазель де Бель-Иль», едва не погубивший комедию.

После того как вы развлекались первым актом или первым томом, вы хотите развлекаться постоянно.

А это трудно, очень трудно — почти невозможно — все время развлекать.

В то время как, напротив, поскучав во время первого акта или за чтением первого тома, вы желаете немного отдохнуть.

И тогда читатель или зритель испытывает беспредельную благодарность за все, что делается с этой целью автором.

В одном только прологе «Калигулы» нашлось бы довольно того, что могло обеспечить успех пяти таким трагедиям, как «Хлодвиг», как «Артаксеркс», как «Сид Андалусский», как «Пертинакс» и как «Юлиан в Галлии».

Только надо было каждый раз давать этого понемногу, а главное — не давать всего в самом начале.

В этом роман или драма подобны обеду.

Ваши гости голодны, они хотят есть. Им все равно, что они будут есть, лишь бы только утолить голод.

Подайте им луковый суп — некоторые, возможно, поморщатся, но, без сомнения, все станут есть; затем дайте им свинину, кислую капусту, какую-нибудь грубую пищу — что угодно, но в изобилии, и, наполнив желудок, они не станут ворчать, уходя.

Они даже скажут: «Было невкусно, но, право же, я пообедал».

Вот почему иногда имеют успех те авторы, кто заставляет скучать постоянно, с самого начала романа или пьесы и до конца.

Этот способ — наименее употребительный и самый ненадежный; я не советую прибегать к нему.

Вот два других метода.

Для начала метод Вальтера Скотта.

Вы подаете, как на предшествующем обеде, луковый суп, кислую капусту, заурядное мясо. Но затем появляются куропатки и фазаны, даже обычная домашняя птица — гусь, если хотите, и ваши гости аплодируют, забыв начало обеда, и восклицают, что пообедали словно у Лукулла.

Мой же метод хуже всех прочих, как я уже сказал.

Я подаю своих куропаток и фазанов, своих палтусов, своих омаров, свои ананасы, не приберегая их на десерт; затем вы видите рагу из кролика, сыр грюйер и кривитесь; и я вполне счастлив, если вы не кричите на всех перекрестках, что моя кухня на шестьсот метров ниже и самого дрянного трактира, и уровня моря.

Но я замечаю, милые читатели, что несколько отвлекся от собаки, которая у меня есть, и от кур, которые у меня были.

Мне кажется, сегодня я воспользовался методом Вальтера Скотта.

Надо испробовать все.