Борис Слуцкий Лицо поэта

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Несколько лет тому назад широко бытовал термин «дожатие». Означал он примерно вот что: мало сделать открытие, надо добиться его практического осуществления. Мало написать роман, надо, чтобы он был опубликован, прочитан и понят.

Если применить термин «дожатие» к судьбам поэтов, оказывается, что у одних, скажем, у Тютчева, оно растягивается на всю жизнь. Иные же — Блок, Есенин, Маяковский — получают заслуженное признание уже в молодости. Десять или двенадцать талантливых людей, составляющих очередное поколение московских поэтов перед самой войной (его обычно называют военным поколением), совершали «дожатие» в самые разные сроки. Позже всех это делает Глазков.

Между тем, когда вспоминаешь канун войны, Литературный институт имени Горького, семинары и очень редкие вечера молодой поэзии, стихи Глазкова — едва ли не самое сильное и устойчивое впечатление того времени.

Глазков решительно отличался от своих сверстников. У нас были общие учителя, но выучились мы у них разному. Мы все были, в сущности, начинающими поэтами. Глазков в свои 22 года был поэтом зрелым. Мы по преимуществу экспериментировали, путались в сложностях. Глазков был прост и ясен. Полная естественность выражения, афористичность, имевшая следствием то, что вся литературная Москва повторяла его строки.

Первая книга стихов Глазкова не была издана своевременно. Не издана она и посейчас, хотя многое выжило, выдюжило, осталось прекрасным. С тех пор прошло тридцать пять лет. Юный Глазков стал литературным преданьем с его безобидными чудачествами и блистательными строками. Лет 15 назад, когда его принимали в Союз писателей, сторонники приема аргументировали строками, а противники — чудачествами. И те и другие цитировали наизусть целые стихотворения, и рекомендация к приему была дана после того, как удалось обратить внимание спорящих на то, что ни один из уже прославленных сверстников Глазкова не засел в памяти таким огромным количеством строк.

Николай Глазков и Борис Слуцкий. 60-е годы

…Новый Глазков не слишком похож на «старого», то есть того — молодого, предвоенного. Молодой был естествен, безрассуден, парадоксален. Нынешний Глазков естествен, рассудителен, здравомыслящ, степенен. Общего осталось очень много — простота, демократизм художественного мышления. Но и очень многое изменилось.

Парадоксальное, «криволинейное» мышление довоенного Глазкова сменилось прямолинейным здравомыслием. Множество бытовых, жанровых картинок, разбросанных по последним книгам поэта, отличается таким же прямолинейным здравомыслием, напоминающим порою великий дидактизм XVIII века. Мораль не упрятывается в глубину басни. Она очевидна. Она наглядна. Однако это действительно мораль. Глазков всегда на стороне добра. Он всегда заботится о том простом и хорошем человеке, которого он считает своим главным читателем.

…Когда-то Глазков писал только городские пейзажи. Его строки: «Чем больше в Москве двухэтажных троллейбусов, тем меньше в Москве двухэтажных домов!» — существуют и сейчас, когда двухэтажных домов почти не осталось, а двухэтажных троллейбусов никто не помнит. Пейзажи нынешнего Глазкова — это лес, поле, большие сибирские реки. Горожанин, глядящий на них, пишущий о них стихи, — горожанин особого рода… Глазков — не турист, а путешественник…

Один за другим выходили в печать, добивались читательского внимания глазковские погодки. Сам же Глазков оставался в стороне. Он очень много работал. Не издав своей первой книги, он издал вторую, третью, четвертую и т. д.

Однако «дожатие» затягивалось.

Мне кажется, что куда отчетливее я рассказал бы обо всем этом в стихах:

Это Коля Глазков. Это Коля,

шумный, как перемена в школе,

тихий, как контрольная в классе,

к детской

   принадлежащий

      расе.

Это Коля, брошенный нами

в час поспешнейшего отъезда

из страны, над которой знамя

развевается

   нашего

      детства.

Детство, отрочество, юность —

всю трилогию Льва Толстого,

что ни вспомню — куда ни сунусь,

вижу Колю снова и снова.

Отвезли от него эшелоны,

роты маршевые

   отмаршировали.

Все мы — перевалили словно.

Он остался на перевале.

Он состарился, обородател,

свой тук-тук долдонит, как дятел,

только слышат его едва ли.

Он остался на перевале.

Кто спустился к большим успехам,

а кого — поминай как звали!

Только он никуда не съехал.

Он остался на перевале.

Он остался на перевале.

Обогнали? Нет, обогнули.

Сколько мы у него воровали,

а всего мы не утянули.

Скинемся, товарищи, что ли?

Каждый пусть по камешку выдаст!

И поставим памятник Коле.

Пусть его при жизни увидит.

1976