Сергей Поликарпов Почетный гражданин Поэтограда

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Редкая судьба — при жизни стать легендой. Николай Глазков был как раз из числа тех немногих поэтов, имя которых всегда было окружено облаком-ореолом загадочности и неподдельного интереса к ним не только обширного круга знакомых, но и куда более многочисленной окололитературной среды, которая всегда была, есть и будет и любопытство которой находится в десятикратном соотношении с числом возможных слухов о ком-либо, как правило, ею же самой и рождаемых.

А личность эта была действительно незаурядной, через всю жизнь пронесшей «первородную» непосредственность восприятия мира. Осмысливая самобытность стиля Глазкова, убеждаешься в справедливости изреченного уже до нас: стиль — это человек. Ничто, кроме стихов, поскольку автор всегда тяготел в них к предельному самораскрытию своего внутреннего мира, не высветлит со всей очевидностью истинный облик этого самобытного поэта, развеивая все, что наводит какую-либо «тень на плетень», то бишь досужие мысли-домыслы, связанные с его жизнью и творчеством. Пусть именно стихи — «свидетели живые» — говорят об их авторе. А стихов разных им написано много: и серьезных, и шутливых, и философских, и детских, и исторических, и сатирических, — словом, как назвал сам творец их, Поэтоград, огромный поэтический город, в котором мирно уживаются рядом постройки высокого общественного звучания с «частными» строениями, вроде дружеских посланий и автопародий.

Вот одна из таковых — «Предсказание», запечатлевшее некоторые его раздумья о роли своей поэзии в современном ему литературном процессе и о своем месте в нем:

Через пять или шесть веков

Грядущий ученый нахал

Объявит, будто писатель Глазков

На свете не существовал.

— Стихов не писал сей человек,

Заявит ученый тот.

Но кто-нибудь из его коллег

Докажет наоборот.

Такому я руку пожать готов,

Такого мы признаем.

И станут спорить семьсот городов

О месторожденье моем!

Не берусь предрекать с такою же обезоруживающей смелостью, как именно «грядущий ученый нахал» отзовется о нынешнем литературном времени и о ком-либо конкретно из его представителей. И отзовется ли об этом кто-нибудь вообще в столь далеком будущем — «через пять или шесть веков», куда устремлялся взгляд поэта?..

С уверенностью могу утверждать лишь то, что самого себя внутри своего времени, в органической связи с ним Глазков никогда не терял из вида. Он говорил о себе с ошеломляющею непосредственностью:

Я лучше, чем Наполеон и Цезарь,

И эту истину признать пора:

Я никого не убивал, не резал,

Напротив, резали меня редактора!

Глазков, мне думается, как и другие его товарищи-поэты, по части насущных «житейских дум» был вполне от мира сего, кровным дитем своего времени, но куда откровеннее других в своих публичных признаниях об этом. И это стало одной из ярких особенностей его поэтического «я».

Иные, мало знавшие его, склонны были непосредственность и предельную открытость многих глазковских стихотворных признаний относить к разряду чудачеств и его якобы природной простоватости. Но вот строки из его стихов, посмертно опубликованных в «Дне поэзии» 1984 года, не оставляющие, как говорится, камня на камне от подобных скороспелых умозаключений:

Глупцы вели со мной беседы,

Совсем не то вообразя…

Должны существовать все беды,

Чтоб познавались все друзья.

В искусстве ценят древность либо

Безоговорочное новое.

Все, что друзья сказать могли бы,

Я беспощадно зарифмовываю.

И еще стихи, взятые оттуда же, являющиеся по сути, на мой взгляд, образным отображением одного из основных положений диалектики о единстве противоречий применительно к человеку вообще и к художнику в частности:

Живу, стихов не издавая,

Зато поэзию творю.

Не важно, как я поступаю,

А важно, что я говорю.

Что говорю, тем обладаю,

А издаваться не спешу.

Не важно, что я там болтаю,

А важно то, что я пишу.

Пишу, что станет жизнь иная,

Поэтоградной наяву.

Не важно, что я сочиняю,

А важно то, как я живу.

Не важно, что поэт обманут

Несогласившимися с новым.

А важно, что его помянут

Великолепным добрым словом.

То, что Глазков был нов в утверждаемом им своем, несомненно, по-моему, оригинальном стиле поэтического самовыражения, достаточно наглядно прослеживается в его стихах.

Вера Н. Глазкова, что «его помянут великолепным добрым словом», его не обманула. Вот и я хочу сказать свое слово о нем, и вызвало к жизни это слово мое искреннее желание помянуть поэта добром.

С Николаем Ивановичем меня впервые свел случай году, видимо, в шестидесятом в стенах издательства «Молодая гвардия», где я тогда работал, а у него готовилась к печати книга его стихов. Знакомство наше с ним какой-то период носило характер «коридорного», или, если сказать привычнее, шапочного. И хотя к тому времени мы уже являлись невольными «компаньонами» по переводу на русский язык книг некоторых национальных поэтов, по-настоящему познакомила нас и подружила поездка в Якутию на Дни литературы и искусства России.

Нашу писательскую делегацию разместили в местном доме творчества — во вместительной бревенчатой хоромине, стоявшей близ небольшого пруда в сосновом пригороде Якутска. И лучшего нельзя было желать: глубинная Сибирь встретила нас тридцатипятиградусной июльской жарой. А я-то, по неопытности, убряхтался в поездку — словно на зимовку за Полярный круг!..

Поистине, не узнав броду, полез в воду. Моя молодая беспечность по отношению к местным климатическим особенностям не осталась безнаказанной: я угораздился в этакую жарынь подхватить сильную простуду, перешедшую в острый бронхит, грозивший мне больницей…

Легко догадаться, что настроение мое было не из лучших. И вот тогда-то я вдруг получил дружеское послание Николая Ивановича, оказавшееся для меня куда целебнее прописанных медиками антибиотиков. Начиналось оно со строк: «Сережа Поликарпов На травке возлежал, Коварства недр якутских Он не подозревал…»

Потребность в уединении при работе над своими рукописями отдаляет писателей равно как от своих домочадцев, так и друг от друга. Это труд надомников-отшельников, отчего и представление у них о большинстве своих коллег — книжное, то есть составленное главным образом на основании оценки уровня художественных достоинств создаваемых ими книг. Хорошо, коли есть места непосредственного общения, вроде гостеприимных редакций или Дома литераторов, где можно время от времени потолкаться между своими на каких-нибудь обсуждениях или «производственных» собраниях. А то ведь, не ровен час, можно и одичать вконец в своем «скиту», хоть бы и ультрасовременной он был постройки и располагался бы в самом центре огромного города.

Так что групповые писательские выезды, кроме того, что они обогащают в известной мере новыми наблюдениями и впечатлениями, способствуют еще и завязыванию новых знакомств среди коллег и углублению тех, что именуются шапочными.

Не иначе как более тесному дорожному нашему общению с Глазковым я и обязан был получением упомянутого стихотворного послания. К сожалению, автограф его потом затерялся, и в памяти моей удержались лишь некоторые разрозненные строки этого чисто глазковского, по-доброму назидательного стихотворения, в котором заботливо разъяснялось на основе своего опыта, как непрост якутский климат, с коим новичкам нужно держать ухо востро. Помнится, были в нем и такие строки, обращенные уже не к «пострадавшему», а к народному поэту Якутии Элляю, возглавлявшему тогда республиканскую писательскую организацию:

Элляй, хоть мудр, но, видно,

Забыл наставить ты:

Под травкой безобидной —

Слой вечной мерзлоты!..

Якутия подружила нас с Николаем Ивановичем. И хотя встречались мы потом по возвращении в Москву не намного чаще обычного, но общение наше от встречи к встрече становилось все сердечнее. Иногда, как знаки его дружелюбия и внимания к моей работе, я получал от него письма с вырезками моих стихов или переводов, встреченных им в каком-либо республиканском или областном периодическом издании, о чьих публикациях я чаще всего не ведал.

Чувствуя искреннюю расположенность к себе Глазкова и стремясь не остаться у него в долгу, по возвращении домой я тоже засел за дружеское послание ему, которое — то ли по ленности, то ли по более уважительным причинам — так и осталось набросанным вчерне. Но, молвят, долг и заем не стареют.

Забыть ли, что когда-то,

В лихом моем году,

Ты пожалел собрата,

Попавшего в беду?

Ты не был бы собою,

Ты по нутру таков —

Болеть чужой судьбою,—

Ты — Николай Глазков!

Не соглядатай праздный,

Не прожигатель лет,—

Своеобычный, разный,

Всем существом поэт.

За стих садясь ли на ночь,

Быт ладя ль по утрам…

Свет-Николай Иваныч,

Мы — тезки по отцам.

Мы отчеством созвучны

И ремеслом своим —

Пожизненно в подручных

У Слова состоим.

И податью подушной

Обложены судьбой —

Блюсти неравнодушно

Всех, что идут с тобой.

Увесистая ноша —

Не всяку по плечу…

И разный, и хороший,

Чем бог послал плачу

За истое участье

Твое в туге моей,—

Друг, что согрел в ненастье,

Всех родичей родней.

На пустозвень не падок,

Я знаю наперед:

Нам все мерило —

Память,

Что нас переживет!

Твоей — не источаться,

Пока друзья в живых,

Ей вдаль в их душах мчаться,

Как на перекладных.

Странная штука — наше нынешнее бытие: живем порою на соседних улицах, а знаем о жизни друг друга, будто иногородние, большею частью по запоздалым слухам, почерпнутым мимоходом где-нибудь в редакции или ЦДЛ. Как-то вдруг узнаю, что Глазков снимается в фильме «Андрей Рублев» в роли Летающего мужика. Через какое-то время встречаю его густо обородевшего, патлатого, похожего на старого ворона на ветродуе. Подходит, тяжело опираясь на палку, но с прежнею хитроватой усмешечкою.

— Где это ты ухитрился покалечиться, Иваныч? Трамваю ножку, что ли, подставил?..

— Нет, я человек воспитанный, и такое развлечение не по мне. У меня занятие было посерьезнее — прыгал с колокольни…

— Но мог же ведь и убиться до смерти!..

— Не мог: у меня были крылья…

— И все-таки разбился?..

— Искусство требует жертв…

Впрочем, я не удивился его согласию сниматься в фильме о Рублеве. Образ гениального русского художника поры отечественного Предвозрождения был всегда притягателен для Николая Глазкова, раздумья о котором нашли отражение в его поэме «Юность Рублева», увидевшей свет в 1969 году в его книге «Большая Москва».

Эта тема, в те годы не менее занимавшая меня, тоже стала одной из связующих нашего взаиморасположения, как и братство-соперничество в переводе, например, якутских поэтов.

Н. Глазков выступает на литературном вечере в Каминной Центрального дома литераторов. Слева направо: Е. Исаев, Я. Смеляков, И. Кобзев. Начало 60-х годов

По свежей памяти, как по грамоте. Явственно вижу его, точно расстались каких-нибудь две-три недели назад, ширококостного, крупного, с лукавою улыбкой «примеряющегося» при встрече к твоей руке так, чтобы, захватив ее поцепче, вызвать восхищение у знакомого силой его рукопожатия. О крепости его духа и физического здоровья свидетельствовали и неоднократные приглашения Глазкова съездить искупаться на Москву-реку. И когда! — в дни, когда только успевала развернуться первая весенняя листва или в пору установившейся уже осени…

— Что ты, Иваныч, — отбивался я обычным, самым веским своим доводом, — я же, не в пример тебе, не из племени «моржей». Купание в такую пору чревато для меня якутским вариантом. Помнишь?..

И Глазков, довольный напущенным им испугом, тут же вспоминал: «Сережа Поликарпов на травке возлежал…»

Лично мне редко приходилось видеть его в плохом настроении. Но случалось. Однажды, году, кажется, в семьдесят втором, увидев его непривычно скучным, я спросил напрямик:

— Что, Иваныч мой, не весел, что головушку повесил?..

Ответ его не был особо неожиданным для меня. Я знал, что, несмотря на безусловное признание самобытного поэтического таланта Глазкова большей частью видных наших поэтов, стихи его, особенно в столичной периодике, печатают все же лишь от случая к случаю. Похоже, что редакторов сбивала с толку известная ироничность взгляда на окружающее в некоторых его стихах. К внутреннему рецензированию издательства привлекали его редко. А у него была семья!..

Я предложил ему подготовить большую подборку стихов для журнала «Октябрь», где работал тогда в отделе поэзии, пообещав выйти с ними прямо на главного редактора В. А. Кочетова. Тот очень участливо отнесся к его рукописи и одобрил несколько стихотворений Глазкова, которые вскоре же и были напечатаны.

После этого случая количество приглашений Николая Ивановича на купания с рыбалкой и ухой еще более возросло. Но воспользоваться ими, к сожалению, так и не представилось случая…

Если непоэтов, когда мы хотим составить о них определенное представление, характеризуют в первую очередь их поступки, а не слова, то поэтов — и поступки, и слова (их стихи), поскольку они, думается, тоже являются их поступками, выраженными словом.

Николай Глазков был неустанным проводником правдивого слова в поэзии, возвышающего душу и побуждающего человека задуматься над своим бытием и взаимосвязями с окружающим миром:

Настанет день, не станет ночи,

Настанет ночь, не станет дня.

Так жизнь становится короче

Для всех людей и для меня.

Но проживу чем больше дней я,

Тем лучше зазвенит строка.

Так жизнь становится длиннее

И глубже, так же, как река!

Пусть и поэтам будет весело

В дни испытаний и побед.

Поэты — это не профессия,

А нация грядущих лет!

Николай Глазков, мне видится, в лучшей части своего творчества был суть от сути этой «нации грядущего»: без камня за пазухой и кукиша в кармане по отношению к людям, его слово было зеркалом его души, самобытной, искренней и человеколюбивой.