Муза Павлова Глазков, каким я его знала

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1952 год. Москва. Кривоколенный переулок, 14. Много соседей. Дверь в мою комнату открывается без стука. Входит Николай Глазков. Он всегда входит без стука. На нем длинное черное пальто, черная шляпа, на шее что-то отдаленно напоминающее кашне. Он вскидывает брови, что у Коли всегда сопровождает улыбку. Здороваясь, с силой жмет мне руку. Я вскрикиваю от боли. Коля не злой человек, он не хочет причинить мне боль, но такая уж у него привычка — с силой жать руку. Он очень сильный и любит сильных.

На этот раз у меня гость из Ленинграда, композитор Георгий Свиридов. Он уже знает и любит стихи Глазкова, я многие ему читала. Знакомлю их. Коля достает из кармана силомер, предлагает нам испробовать силу. У меня сильные руки пианистки. Мой результат восхищает Колю. Он просит меня выжать силомер левой рукой. Он доволен. Он говорит: «То, что ты выжимаешь левой рукой, поэт К. с трудом выжимает правой».

Решаем, что пора ужинать. Коля идет в гастроном. Когда он уходит, Свиридов говорит: «Я сразу понял, что это Глазков». «Как ты догадался?» — спрашиваю я. «Потому, что он — это я», — отвечает Свиридов.

Коля возвращается. Ставит на стол бутылку вина, хлеб, какие-то консервы. Мы садимся ужинать. Коля замечает на столе селедку. Я уже знаю, что селедку надо ставить от него подальше. Коля говорит: «Зачем ты ешь селедку? Я бы тебе такое мог про нее рассказать, что ты бы в рот ее не взяла». Я прошу Колю не рассказывать мне ничего про селедку. Коля не настаивает. Я спрашиваю, нет ли новых стихов. Коля кладет передо мной целую стопку. Я прошу его почитать стихи. Коля читает. Сначала новые, потом, по моей просьбе, мои любимые: «Вот вам мир, в котором ларчик открывался просто…», «О том, какой я „примитивный человек“», «Мрачные трущобы». Коля читает целомудренно-монотонно, без эффектов, именно так, как должен читать свои стихи истинный поэт.

1944 год. Я в гостях у Катанянов на Арбате. Познакомились с ними в 1942 году в эвакуации, в Перми. Еще тогда Лиля Юрьевна Брик и Василий Абгарович Катанян показывали мне стихи Николая Глазкова, которыми были увлечены. И вот я вижу у них самого поэта, он здесь ежедневно обедает после недавно перенесенного воспаления легких. Это по военному времени большая помощь человеку, зарабатывающему себе на жизнь пилкой дров.

Высокий, худой, со скуластым лицом пермского Христа, Глазков произвел на меня большое впечатление. Особенно когда стал читать свои стихи. Стихов он тогда писал очень много, можно сказать, писал с утра до вечера.

Дня через два Глазков пришел к нам (мы с моим мужем Алиханяном жили тогда в чужой квартире, в Фурманном переулке). Вскоре Коля принес первые посвященные мне стихи. За время нашей дружбы, которая продолжалась до Колиной смерти, он написал мне много посвящений, од, касыд и просто четверостиший.

1950 год. В Москву приезжает известный турецкий поэт Назым Хикмет, бежавший из Стамбула, где его за политические убеждения ожидала тюрьма, а может быть, и смерть. Акпер Бабаев, мой близкий друг, известный тюрколог, знакомит меня с Назымом в первые же дни его приезда. Я не знаю турецкого языка, но Бабаев говорит на турецком, по словам Назыма, как истинный стамбулец. Кроме того, Назым отлично говорит по-русски. Я начинаю переводить стихи Назыма Хикмета с помощью Бабаева и самого поэта. Мы решаем привлечь Глазкова к переводам стихов Назыма.

Глазков перевел немало его стихотворений. Назым был доволен его переводами. Но, конечно, особенно он ценил Глазкова-поэта, и нередко за столом Назыма, где собиралось почти ежедневно много народа, читались стихи Николая Глазкова. Несмотря на то что эти два поэта такие разные, Назым, с его необычайным чутьем и влечением ко всему талантливому, сразу понял и оценил поэзию Николая Глазкова.

Переводя стихи Назыма Хикмета, Глазков выбирал его рифмованные стихи, верлибр он не признавал. По этому поводу у нас шел постоянный спор. Назым только посмеивался, а я горячилась. Чтобы убедить Колю, читала ему стихи Владимира Бурича. Глазков дружил с Буричем, писал ему посвящения, дарил свои книги, однако убедить Колю, что верлибр ничем не хуже рифмованных стихов, было невозможно.

1951 год. Издательство «Художественная литература» (тогда Гослитиздат). Много народа, какие-то поэты, уже не помню, кто именно. Входит Глазков. Он показывает нам газету, где напечатаны его стихи. Он, конечно, этому рад. Однако с горечью говорит: «Счастливые вы, вам, чтобы напечататься, надо писать как можно лучше, а мне — как можно хуже». Но все-таки Коля предлагает отметить эту публикацию. Мы охотно соглашаемся.

В 1957 году Калининское издательство выпустило первую книгу стихов Глазкова «Моя эстрада» под редакцией поэта Василия Федорова. По этому случаю Коля собрал нескольких друзей. Я предложила тост за Василия Федорова-первопечатника. Коле понравился этот тост (вскоре он написал на эту тему стихи).

Ко дню моего рождения я всегда получала от Глазкова несколько посвящений, написанных на каких-нибудь красивых обрезках открыток или папиросных коробок с наклеенными на них картинками. Стихи, конечно, тут же зачитывались под шумное одобрение собравшихся. Это были по большей части четверостишия, иногда восьмистишия, тщательно упакованные в какую-нибудь самодельную коробочку, тоже украшенную рисунком или картинкой. Однажды к этому был присоединен маленький бюст Чайковского, сопровождаемый четверостишием, в котором он упоминался.

Приведу некоторые из посвящений. Вот четверостишие на репродукции известной картины Делакруа:

Отважно бились

Храбрые французы

И сохранились

В переводах Музы.

А вот еще одно, написанное позднее:

О Муза,

   в этой бренной жизни,

В Москве или на даче,

В халате люди живописны,

А женщины тем паче!

И не смущайся Бога ради,

А принимай гостей в халате,

Поскольку поступали так

Глазков, Обломов и Бальзак!

Однажды Коля принес мне свою новую касыду, в которой я вижу продолжение нашего спора о верлибре — свободном стихе:

О Муза!

Белый стих, как белый снег,

А холод неприятен, как чеснок,

И я, как благородный человек,

В конце строки рифмую каждый слог.

Но стих без рифмы нынче входит в моду,

Причем скрипит, как ржавая кровать…

И если хочешь, то тебе в угоду

Я напишу касыду или оду,

Которую могу не рифмовать:

Ты церковь Василия Блаженного,

Я христианин, любящий своего ближнего.

Ты Государственная Третьяковская галерея,

Я приехал за десять тысяч верст, чтобы увидеть тебя.

Ты кинофильм «Скандал в Клошмерле»,

Я враг всякого лицемерия.

Ты редактор сборника,

Я — именуемый в дальнейшем «автор».

Я смотрю на облака,

Я смотрю на деревья,

Я смотрю на бутылки,

Я смотрю на тебя.

Ты веселая,

Ласковая,

Добрая,

Умеешь бегать, прыгать и плавать!

Ты подобна утренним лучам восходящего солнца.

Солнце подобно стихам, наделенным рифмой.

Рифма подобна жаркому июльскому дню,

Когда все негодяи идут по теневой стороне улицы.

Так был кончен наш долгий спор о стихах без рифмы.

Можно было бы еще и еще рассказывать об этом замечательном поэте и мудром человеке. Но лучше нас, его современников, расскажут о нем его стихи.