V
V
«День августа двадцать шестой» —
сей строчке минул полный месяц.
Сверчок, обживший свой шесток,
тебе твоих словесных месив
не докучает скромный скрип?
Занятье это бестелесно,
но им перенасыщен скит[253]:
сверчку и скрипу — вместе тесно.
День сентября двадцать седьмой
настал. Я слов велеречивость
читаю хладно. Но со мной
вот что недавно приключилось.
Я обещала, что смешлив
мой будет слог — он стал прискорбен.
Вдруг ноздри вспомнили самшит[254],
вцепившийся во встречу с морем,
вернее — он препоной был,
меня не допускавшей к морю.
Его, как море, возлюбил
мой нюх, что я от моря скрою.
Прогоркло-приторный настой,
подача корма нищим легким,
дремучий, до-античный сон,
но в схватке с беззащитным локтем.
Во вздохе осени сошлись
больничный двор с румяным кленом
и узник времени — самшит.
Нетрудно слыть вечнозеленым,
но труд каков — вкушая тлен
отживших, павших и опавших,
утешиться поимкой в плен
податливых колен купальщиц.
Чем прибыль свежести сплошней,
тем ярче пряность, терпкость, гнилость.
Скончанье дня скончаньем дней
прозрачно виделось иль мнилось.
В ночи стенание машин
томит и обостряет совесть.
Как сгусток прошлого — самшит —
усильем ребер вновь освоить?
Там озеро звалось: Инкит
и ресторан, где танцевали
грузин с абхазкою, испив
несходства «Псоу»[255] с «Цинандали»[256].
Беспечность младости вольна
впасть в смех безвинный, неподсудный.
Зрел плод вина, но и война
между Бичвинтой и Пицундой.
В уме не заживает мысль:
зачем во прахе, а не вживе
краса и стать спартанских мышц
Ираклия Амирэджиби[257]?
Не сытый знаньем, что отец —
вовеки беглый каторжанин,
антропофага[258] зев отверст
и свежей крови ждет и жаждет.
Зачем, за что земли вовнутрь,
терзаемые равной раной,
ушли — селенья Члоу внук
и внук Ираклия Ираклий?
Зиянье горл: — Зачем? За что?
О Боже! — вопиет — о Гмерто! —
И солнце за луну зашло,
ушло в уклончивость ответа.
Ад знает, кто содеял взрыв,
и ангелами возлетели,
над разумом земли возмыв,
те, что почили в колыбели.
Пока людей с людьми разлад
умеет лишь в мишень вглядеться,
ужель не упасет Аллах
Чечни безгрешного младенца?
Неравновесия недуг
злом превозможет здравость смысла.
Так тяжесть розных ведер двух
гнетет и мучит коромысла.
Так акробат, роняя шест,
жизнь разбивает о подмостки.
Так все, что драгоценно есть,
непрочно, как хребет в подростке.
Перо спешит, резвей спешит
пульс, понукаемый догадкой:
разросшись, как проник самшит
в день сентября двадцать девятый?
Сей день вернулся в бывший день:
в окне моем без промедленья
светало. Не в окно, не дэв,
не в дверь — сквозь дверь внеслась Медея.
Вид гостьи не был мне знаком,
незваной и непредвестимой,
но с узнаваемым цветком —
не с Тициана ли гвоздикой?
И с иберийским образком:
смугл светлый лик Пречистой Девы.
Те, коих девять, прочь! Тайком
крещусь, как прадеды и деды —
по русской линии, вполне ль
прокис в ней привкус итальянства?
Иль, разве лишь во ржи полей,
в ней мглы и всполохи таятся?
Татарства полу-иго свесть
с ума сумеет грамотея.
Как просто знать, что есть не смесь,
а слиток пращуров — Медея.
К тому же — здесь. В ней пышет зной,
ко мне нагрянувший метелью.
Какой ее окликнул зов?
Что привело ко мне Медею?
Все просто. Тех приморских дней
она — чувствительный свидетель.
Платок я подарила ей.
Сей талисман завещан детям.
О том на память, что моря
влюбляются в купальщиц вялость,
«Грузинских женщин имена»
стихотворение сбывалось.
Я знаю странный свой удел:
как глобус стал земли моделью,
мой образ — помысел людей
о большем — обольстил Медею
и многих, коим прихожусь
открыткой, слухами, портретом,
иль просто в пустоте кажусь
воображаемым предметом.
Весь мой четырехстопный ямб —
лишь умноженья упражненье:
он простодушно множит явь
на полночи сквозняк и жженье.
Он усложняется к утру.
Читатель не предполагаем
и не мерещится уму,
ум потому и не лукавит.
Но как мне быть? Все горячей,
обняв меня, Медея плачет,
смущая опытность врачей
раздумьем: что все это значит?
Смогу ли разгадать сама
надзором глаз сухих и строгих,
что значат клинопись письма
и тайнописи иероглиф?
Быть может, некий звездочет
соединил меня с ошибкой
созвездий? Чем грустней зрачок,
тем поведенье уст смешливей.
Пред тем, как точку сотворю,
прерваться должно — так ли, сяк ли.
Сгодится точка сентябрю:
страница и сентябрь иссякли.