IV
IV
Луне, взошедшей над Мтацминдой,
я не повем печаль мою.
На слог смешливый, слог тоскливый
переменить не премину.
Евгений Рейн [241]воспел Дигоми[242],
где телиани он вкушал.
Названье родственно-другое
прислышалось моим ушам.
Увы, косноязычья мета —
как рознь меж летом и зимой.
Не пестовала «Дэда-эна»
умы ни Рейна и ни мой.
Квартиры говор коммунальной —
и нянька нам, и гувернер.
Язык грузин, для нас фатальный,
мы исказим и переврем.
Дигоми — пишем, но дыханье
твердыню «дэ» должно возвесть.
Над нами вздыблен дым в духане,
что девы нам, коль дэвы — здесь.
Звук «Гэ» достоин укоризны.
В Дигоми так не говорят.
Был близок Лесе Украинке[243]
его грузинский вариант.
Мы все пивали телиани[244]
в те дни, в застолий тесноте.
«Ли-ани» длили ты ли, я ли,
слог «тэ» смешав со словом «те».
Взращенных в сумрачном детдоме
отечества, чей нрав суров,
не всех ли нас собрал Дигоми,
сирот преобразив в сынов?
Чтоб снова не осиротело
души бездомное тепло,
был сон — и слово «Сакартвело»
само себя произнесло.
Заслышав: «Моди[245], чемо швило», —
по праву моды, лишь моей,
перо проведать поспешило
пиры и перлы давних дней.
Коль Картли, из незримой близи,
меня окликнет: — В яви дня
ты чтишь ли иа и наргизи? —
Я не вскричу развязно: — Да! —
Благоговейно молвлю: — Диах, —
чем возвеличу хо и ки[246].
Смеются девять дэвов дивных:
одышлив дых моей строки.
В грехах неграмотных не каясь,
тем, кто явился мне вчера,
мое печальное: нахвамдис [247]—
сказать и страшно, и пора.
Сгущается темнот чащоба.
Светильник дружества погас.
С поклажей: «Боба, гамарджоба![248]» —
в чужбину канул Боба Гасс.
И Эдик Элигулашвили[249],
что неразлучен с Бобой был, —
в той вотчине, что много шире
и выше знаемых чужбин.
Поющих — певчие отпели.
Гнев Зевса[250] то гремит, то жжет.
Москва, в отличье от Помпеи[251],
огнь смертоносный в гости ждет.
Коль нам ниспослан миг беззвучный,
он — лишь предгрозье, преднамек.
Туристов теша, спит Везувий[252],
но бодрствует над ним дымок.
Похоже ли на уст смешливость
то, что объявлено строкой?
Тысячелетье изменилось
не очень, как и род людской.
Затмил не слишком ли зловеще
мой слог заманчивый пробел?
Созвездье кроткое овечье,
провозвести или проблей:
как прочь прогнать ума оплошность
и знанье детское сберечь,
что цвима — дождь, что цхени — лошадь,
что дэда — мать, а эна — речь?
Сердцам разрозненным — доколе
и петь, и причитать навзрыд?
Вернусь в диковины Дигоми,
где свет горит и стол накрыт.
Возрадуюсь, бокал наполню…
Все так и было, вдалеке
от яви, только — что? Не помню:
заснула я с пером в руке.