Высылка дворян
Высылка дворян
Весною 1935 года в Ленинграде становится жить страшно. Вслед за убийством Кирова и за партийной чисткой начинается высылка из Ленинграда бывших дворян — то есть нынешней интеллигенции. Затронуты художественные и театральные круги, среди высылаемых — много знакомых. «Дворянские “Стрелы” уходили на Северный Урал каждую ночь. Это был “кировский поток”»[312].
О масштабах происходящего наглядно повествуют дневники Шапориной:
[10.III.1935]. В несчастном Ленинграде стон стоит, и были бы еще целы колокола, слышен был бы похоронный звон. Эти высылки для большинства — смерть. Дима Уваров, юноша, больной туберкулезом и гемофилией, что он будет делать в Тургае с тремя старухами: матерью, теткой и няней? Чем заработает хлеб?? Чем заработает хлеб? Творится что-то чудовищное и неописуемое. Высылаются дети, 75-летние старики и старухи. Пинегин[313], у него висел портрет Седова[314], при обыске ему было сказано: знаем мы вас, портреты царских офицеров на стенки вешаете… (Шапорина 2011-1: 189).
Шапорина рассказывает историю высылки композитора Н. М. Стрельникова[315]. Ему предложили в пятидневный срок уехать — он выбрал Саратов:
10. III.1935. Я пыталась успокоить его, дала капель. «В 4 дня собраться, имея за собой единственную вину — называться фон Мезенкампфом[316], мне доказывали, что я Мейндорф, — проработав 17 лет при советской власти, — это чудовищно <…>. Высылают из Союза ком[позиторов] еще Штамма и — все с немецкими фамилиями (Там же: 188) <…>.
8-го я поехала к Н. М., познакомилась с женой и детьми, она очень мне понравилась. Мальчики воспитанные, сдержанные. Квартира вверх дном, ящики, рогожи, сено, упаковщики, все на полу, Надежда Семеновна сидит и плачет. Так, вероятно, уезжали из Москвы перед французом, да и то тогда было менее irrevocable[317], — бежали от врага, ехали по своей воле, в свои усадьбы (Там же). <…> Отъезд был приостановлен. В 6 часов к ним прибежали два милиционера в страшных попыхах и страшном беспокойстве: а вдруг уже уехали? Из Москвы по прямому проводу передано: приостановить! Значит, Ю.А. хлопотал…[318] (Там же: 189).
Снаряды ложатся все ближе, и Шапорина понимает, что сама находится под угрозой:
[10.III.1935]. У меня масса причин к высылке. Дворянка — раз, дочь помещицы — два, братья офицеры — три, эмигрантка — четыре! — Толстой, Федин — да у всех покопаться, найдется повод для высылки. Ужас висит над городом (Там же: 189–190) <…>.
Подчеркивать сейчас, что он [Шапорин] здесь не живет и знать меня не хочет, это почти равносильно доносу в ГПУ, потому что, не являйся я в данный момент женой Шапорина, меня конечно бы выслали в какой-нибудь Тургай; «по Вас верблюды плачут», — сострила Наталья Васильевна. Братья — эмигранты, дворянка, жила за границей — все это смертельные грехи (Шапорина-1: 190).
И вот уже вызывают в ГПУ ее мужа Юрия Шапорина и расспрашивают о Париже. Он сообщил, что был там всего три недели, Любовь же Васильевна прожила целых четыре года. Она в ужасе оттого, насколько он оказался готов ее «сдать»: «Совершенно ясно, что хотели пощупать почву, как отнесется Шапорин к вызову в ГПУ жены. Возмутится ли он, не запротестует ли. А он своими руками выдал. Но когда я пошла на Гороховую, он меня в сквере не ждал» (Там же).
К счастью, от Любови Васильевны органы все-таки отстали.
Таким жутким контрапунктом отзывается жизнь Шапориных на сюжет о жене-француженке, последовавшей за высланным мужем в Сибирь. Автор оперы вынужден свидетельствовать против подозреваемой жены, которую, в числе прочего и за долгое пребывание в Париже, намереваются выслать в места похуже Сибири.
Семейные судьбы Шапориных и Толстых в это время складываются похоже — в том, что касается младшего поколения, которое успело подрасти: вскоре в сферу внимания ГПУ попадает сын Шапориных Василий, невесту которого Наташу Владимирову высылают:
«Апрель. Вася 15 марта помчался в Москву, ничего не сделал, пробыл там пять дней, и, вернувшись, стал звонить уполномоченному НКВД. Вечером в тот же день, это было 22 марта, его вызвали на Литейный. 16 марта Ю.А. телеграфировал НКВД, прося выделить из высылаемой семьи Владимировых дочь[319], являющуюся незарегистрированной Васиной женой. Это была ложь, но единственный путь спасти девочку. Васю вызвали, и солидный трехромбовый гэппэушник начал с жалких слов: «Ну Как вам не стыдно, Василий Юрьевич, вы хотите пойти по стопам Никиты Толстого.
Вы компрометируете ваших отцов, брак этот фиктивный». Вместо того, чтобы отстаивать свои позиции, Вася тотчас же согласился с ним и обещал быть паинькой, скомпрометировав таким образом и свои заявления, и просьбу отца. Его взяли, что называется, на арапа. Дальше его стали расспрашивать о моих братьях: который из них был морским агентом в Болгарии? А другой был добровольцем, не правда ли? Вася и с этим согласился, тогда как никогда ни Вася, ни Саша добровольцами не были, на стороне белых против красных не воевали (Там же: 191)).
Но деморализованный Василий вскоре пришел в себя и все-таки сделал предложение Наташе. В НКВД ответили, что нужно еще одно подтверждение отца, и отец на этот раз тянул неделю, Вася ходил по улицам и плакал (Там же: 193).
Сотрудники органов ссылались в этом разговоре на прецедент Никиты Толстого. Никита Алексеевич Толстой, семнадцатилетний старший сын Алексея Толстого, узнав о том, что над отцом его невесты Наталии Михайловны Лозинской — известным поэтом и переводчиком Михаилом Леонидовичем Лозинским — нависла угроза высылки, немедленно подал заявление в ЗАГС на регистрацию брака с ней, и Лозинского как потенциального свойственника влиятельного Толстого оставили в покое.
Никита Толстой
Об этом существует запись устного рассказа покойной Наталии Никитичны Толстой:
Мать и отец учились вместе на физическом факультете Ленинградского университета. На первом занятии они случайно сели рядом, с этого все и началось. Родители прожили вместе 55 лет. Мама мне призналась однажды: «Когда я увидела твоего отца, больше ни на кого не обращала внимания».
Когда убили Кирова, Михаила Леонидовича Лозинского арестовали, так как он был из дворянского рода. А по одной из версий, Кирова убили дворяне. Потому дедушке грозила ссылка в Сибирь. Мама сказала отцу, что они вынуждены расстаться, так как их семья отправляется в ссылку. Отец обратился к Алексею Толстому с просьбой спасти Лозинских. Тот попросил об этом Горького, который был официальным писателем № 1. Алексей Максимович спрашивает: а кто такие Лозинские? Кто они вам? Мол, как объяснить наверху? И тогда мой 17-летний отец и 18-летняя мать зарегистрировали брак. Лозинского отпустили. Поначалу брак был фиктивным. Каждый еще несколько лет жил в своей семье, поскольку оба были слишком юные. А затем в этом счастливом браке было семеро детей (Лукьянова б.д.).
У самой Шапориной об этом написано несколько иначе:
[Б.д., следующая запись 26.11.1935]. Лозинский с семьей. За него очень хлопотали здесь и Толстой в Москве, поехал в Москву Никита Толстой, был у Горького, привез хорошие вести, но на всякий случай пошёл с Наташей в загс. Если вышлют семью, девочка сможет остаться здесь. Это страшно трогательно. Наталья Васильевна вчера мне звонила и рассказала все это. Я просила ее поцеловать Никиту в обе щеки, недаром же я так люблю обоих мальчиков (Шапорина-1: 189).
Вся театральная и художественная элита Ленинграда была в смятении:
[10.III.1935]. В институте Лесгафта[320] семь человек, из политкаторжан[321] — три семьи высылаются. Ссылают в Тургай, Вилюйск, Атбасар, Кокчетав, куда-то, где надо 150 верст ехать на верблюдах, куда-то, где ездят только на собаках.
По каким признакам?
Бывших дворян, аристократов, оппозиционеров, детей священников, мало-мальски состоятельных людей, имеющих родных за границей, и без признаков вовсе, и главным образом старых петербуржцев (Там же).
Дневник Шапориной — как она называет его, «моя слезница» — полон душераздирающих отчетов о страданиях ее друзей. Высылают режиссера Тверского[322], с которым в 1918 году они делали первый театр кукол:
[21.IV.1935]. Выслали Тверского. С начала 18-го года человек работал в театре, получил заслуженного, но был офицером в Германскую войну и, по слухам, был адъютантом Керенского, хотя последнему я мало верю. Белым никогда не был. С начала 18 г., работал в Петроградском Отделе театра и зрелищ.
Я пришла к нему проститься. Комнаты пусты. Один стул, стоит посередине. «Вот, Любовь Васильевна, еще новый этап жизни. Вы уезжали за границу — я думал — не вернетесь, теперь я — вернусь ли?» Ехал в Саратов, куда прежде его приглашали. Теперь же, он писал родным, ему, как беспаспортному, работать в театре нельзя (Шапорина-1: 194).
Семью писателя-юмориста Жирковича[323], одну из высылаемых близких ей семей, где было трое маленьких детей, ожидал особенно тяжкий жребий — было ясно, что детей в ссылке ждала неминуемая гибель, и Любовь Васильевна, после отъезда мужа и женитьбы сына оказавшаяся впервые в одиночестве, хотела взять всех троих к себе. Она пробовала хлопотать через Толстого, чтобы ей дали опеку над ними. Собственною жизнью она пыталась утвердить ту «устарелую» мораль, которую «протаскивала» в произведение мужа.
Вдумываясь в смысл и цели происходящего истребления, Шапорина предлагает веер готовых версий, каждая из которых объясняет ужасные события лишь частично.
[10. III. 1935]. А цель? Или уничтожение русской интеллигенции, как говорил мне Jerard в Париже в 1928 году. Или, по проф. Павлову, очередное «торможение» для удержания населения в «парадоксальной фазе». Или вредительство. Нарочитое возбуждение ненависти к власти, как только замечают, что даже самые ненадежные элементы начинают примиряться и «принимать» новый режим. У всех этих жертв сразу отбираются паспорта. А в комиссионных магазинах перестали принимать вещи без предъявления паспорта. Люди бросают свой скарб и едут без гроша, без надежды на работу неведомо куда.
В ГПУ приносят людей на носилках, и если человек может головой шевелить, значит, годен для выселения. Что это? (Там же: 190).
Обе интерпретации недалеки от истины. Режим действует целесообразно, но цели, им полагаемые: уничтожение собственной интеллигенции и искусственное поддержание ненависти к власти, чтобы оправдать борьбу с собственным народом, — настолько неслыханны, что создается ложное впечатление, будто власть действует себе во вред. Ее собственное художественное наблюдение позволяет ей схватить суть дела: государство поощряет заботу школьников о птицах — на фоне массового изгнания людей из их домов:
21. IV. 1935. В те же дни в «Вечерней Красной газете» была заметка под заглавием: «День птицы». «В этот день все школьники, пионерские и комсомольские организации будут строить скворечники и водружать их в садах и скверах, чтобы прилетающие птицы находили себе готовый кров!» Трогательно. А десятки тысяч людей всех возрастов, от новорожденных до восьмидесятилетних старух, выброшены в буквальном смысле на улицу, гнезда разгромлены.
А тут скворечники (Там же: 193–194).
Шапорина заметила, может быть, главное: мир обволакивает непробиваемая пленка все извращающей лжи, свирепое истребление населения сопровождается сентиментальным сюсюканьем.
Шапорина и Крандиевская, находящиеся в Детском, пытаются действовать через Толстого, который гостит в Москве. Крандиевская засыпает Толстого письмами, умоляя помочь очередным невинно преследуемым знакомым, она передает и просьбу Шапориной. Он отвечает: «Тусинька, милая, о детях Жирковичей я уже говорил с Г. Г. Думаю, что это дело можно будет устроить. Сегодня буду говорить еще раз. Я в колебании — возвращаться ли домой или переждать еще немного» (Греков 1991: 305).
Толстой не мог помочь всем высылаемым, но он брался кое-кому помочь — там, где была ясная личная мотивировка, — и помогал. Как мы знаем, хлопоты о детях Жирковичей не увенчались успехом. Но он помог одному из Волькенштейнов — родственнику бывшего мужа Наталии Васильевны, помог сотруднику библиотеки Котлярову, много лет помогал младшему сменовеховцу Георгию Венусу, правда, спасти его так и не смог. Впоследствии пытался помочь и его сыну (Перхин 2000: 179). Вскоре писатель почувствовал, что его роль заступника начинает раздражать начальство: «Тусинька, больше писем таких мне не пиши. Пока нужно передохнуть и дать возможность другим передохнуть от меня» (Там же).
Он предпочитал сидеть в Москве, под крылом Горького и в непосредственной близости от Ягоды, чтобы его не тревожили просьбами о протекции: «Тусинька, милая, в связи с тем, что из Ленинграда столько теперь высылают, думаю, что мне благоразумнее подождать числа до 20–25 здесь. Меня же замучат звонками и просьбами. Лучше такое острое время просидеть здесь, в Горках. Правда?» (Греков 1991: 305). Видно, что Толстой еще и использовал эту ситуацию против жены — как предлог не возвращаться домой.