Оккультизм в романе
Оккультизм в романе
Уже в романе «Хождение по мукам» немало сказано о таинственных причинах трагических событий в России и показаны их виновники, подпавшие под власть оккультных сил, трактованных по Белому. В Берлине Белый находился в центре литературной жизни, и, возможно, оккультный всплеск в творчестве Толстого был связан с тем, что Толстой с любопытством и пиететом глядел на Белого и на теоантропософскую жизнь, кипевшую вокруг него. Именно сейчас он впервые (если не считать эпизода с «Зеленой палочкой») ненадолго оказался сам себе голова: освободился от парижской эмигрантской редактуры и цензуры и еще не почувствовал цензуру своих московских хозяев. И тут, именно сейчас он по-настоящему увлекся литературным оккультизмом: тогда была написана и «Лунная сырость», посвященная похождениям Калиостро в России (1922), тогда были созданы и «Похождения Невзорова, или Ибикус» (1923; советские библиографы почему-то не замечают первопубликации этой повести в течение 1923 года в берлинском журнале «Сполохи» А. Дроздова), где есть и карты гадалки Ленорман, и говорящий череп Ибикус, и явление Вечного жида. В этот же ряд должна быть включена и «Аэлита» с ее оккультными мотивами.
Во всех тогдашних толстовских вариациях на оккультные темы налицо отторжение таинственных сил, иногда в ироническом ключе, как в повести «Лунная сырость» (в другом варианте «Посрамленный Калиостро»). Толстой отнюдь не недооценивает серьезность оккультных сил, не разоблачает их как фокус; они у него реальны, опасны и враждебны. В повести действуют суккубы, творятся заклинания и присутствует настоящая, тяжелая чертовщина. Предположительно, в «Калиостро» Толстой, зная, что Белый в это время находится в тяжелом душевном кризисе из-за конфликта со Штейнером, предлагает как бы некую солидарность против заграничного «мага». Толстовское отторжение оккультизма находится в русле уже состоявшегося к концу войны высвобождения авторитетных для него московских философов из-под обаяния Штейнера: Толстой вполне мог быть в курсе антиоккультистских публикаций Бердяева, например пассажей в его книге 1916 года «Смысл творчества» (Бонецкая 1995: 79–97). Но как раз в «Аэлите» оккультный элемент серьезен и художественно обаятелен.
«Аэлита» произвела глубокое впечатление на бедствующую, постаревшую Нину Петровскую, которую Толстой пригласил стать сотрудницей своего литературного приложения к «Накануне». Петровская уехала из России в 1911 году и обосновалась в Италии. Благодарная Толстому за поддержку, она транслировала свою экстатическую преданность ему через посредство того же органа. В не слишком складывающихся отношениях Толстого с Белым это могло стать еще одним неожиданным и обостряющим фактором. Петровская расположила Толстого на генеральном направлении, ведущем в будущее: «…огромные преодоления Алексея Толстого, каждой строчкой распинающего “канунную литературу”… — разве все это уже не колокольные звоны грядущего искусства?» (Петровская 1922: 7). Она написала рецензию, в которой высоко оценила «Аэлиту», увидев в ней образцовое символистское произведение нового типа (возможно, достигшее символизма спонтанно, помимо задания), а главное, свободное от недостатков символистской прозы, читай — от недостатков Белого, встреча с которым в Берлине была для Нины тяжела и травматична:
Неповторимая фигура в русском искусстве — весь антитеза крика, моды, вылезания из самого себя, надуманности, эффектов, подозрительной новизны и всех тех аксессуаров писательства, которые сводят с ума молодое воображение. В последних главах «Аэлиты» развертывается во всю ширь щемящая образами какой-то неземной тоски, его колдующая фантазия. Надмирные видения ужаса и счастья, борьбы и гибели, силы и ничтожества, — запечатлены в образах совершенно неподражаемых, красочно углубляющихся до значительности символа, может быть, помимо их первоначального замысла, как это бывает в произведениях, где перед творческой силой, переплескивающейся через край, открываются дали несказанных просторов (Петровская 1923: 6).
Петровская заняла эту демонстративно антибеловскую позицию, очевидно желая поддержать своего мецената Толстого в его публичном конфликте с Белым. Она даже усмотрела в Толстом нечто подлинное (правда, с оговоркой «как будто»: «Приходило на память даже, как будто, что-то совсем подлинное, повитое элегическими воспоминаниями о прошлом, когда на председательское место усаживался Н. М. Минский в соседстве с З. Венгеровой, а Алексей Толстой, весь новый и пленительно прежний, читал свои рассказы» (Петровская 1924). События конца 1921 года, то есть читка Толстого в берлинском Доме искусств, напомнили ей нечто «совсем подлинное», то есть ту пору, когда она была участницей символистской «бури и натиска», это они «повиты элегическими воспоминаниями». Петровская наполняла письма своей итальянской подруге дифирамбами Толстому, вроде следующего: «Я его люблю тоже больше всех: в нем заложены всякие чудесные возможности» (Петровская 1992: 101). Характерно, что в своей рецензии она украшает образ Толстого именно романтико-символистскими добродетелями: «Подражать А. Толстому — это значит быть равным ему по размеру таланта. Значит, быть творцом, уметь вдыхать живой дух в земной прах, значит, измерить опытом мудрость жизни, видеть миры в капле воды» (Петровская 1923: 7).
«Аэлита», как почувствовала Петровская, до некоторой степени вписывается в символистскую струю.
К 15-летию литературной деятельности Толстого Петровская опубликовала большую статью о писателе, которая почему-то обойдена нашими исследователями. Статья начинается личными воспоминаниями Петровской о дебюте Толстого и постепенно переходит в разбор его произведений. «Формула писательской личности А. Толстого, — писала Петровская, — определилась сразу и одним только словом: художник. Чистый, кристаллизованный художник, связанный с предшествующими литературными школами лишь благородной культурной преемственностью, но самобытный в методах творчества» (Там же).