Хвосты!
Хвосты!
…Узнала сегодня о происхождении Вашего хвоста из моей шкуры. <…> Кроме того, не нахожу задних лап[76].
Безмятежная творческая атмосфера понемногу начинает мутиться, и в начале 1911 года разгорается т. н. «обезьянье дело», из-за которого Толстой ссорится с петербургскими литературными кругами. Общепетербургское неодобрение Толстого, которое проявилось в известной дневниковой заметке Блока, кроме чисто литературных причин, о которых говорил Кузмин в вышеприведенных рецензиях, стимулировано было именно этой нашумевшей ссорой Толстого с Ф. Сологубом. Готовясь к новогоднему маскараду у Сологубов 3 января 1911 года, Толстые одолжили у них же обезьяньи шкуры (уже одолженные теми у доктора Владыкина), позвали гостей и начали рядиться — любимое занятие Софьи. Первый маскарад развернулся еще у Толстых. Гости должны были изображать зверинец, а Софья — укротителя. В процессе ряженья у шкур оказались отрезаны хвосты. Это обнаружилось только после маскарада, когда шкуры, сколотые булавками, были возвращены по принадлежности, и Чеботаревская пришла в ужас из-за того, что они были испорчены, — ведь ответственность за чужое имущество легла на нее. В версии воспоминаний Софьи, хранящейся в Русском музее, дается непривычный взгляд на этот эпизод, объясняющий тайну отрезанных хвостов:
Часто бывал на наших журфиксах Александр Бенуа. Несмотря на свой уже почтенный возраст, этот художник так и искрился жизнедеятельностью [в рукописном варианте жизнерадостностью — ошибка машинистки?]. Так, помню, однажды собралась у нас по обыкновению целая группа художников и писателей. Тут выяснилось, что в этот вечер должен состояться маскарад в доме писателя Сологуба. Сразу встает вопрос, как нам всей группой туда ехать и соответственно нарядиться. А надо сказать, что в нашем распоряжении имелись обезьяньи шкуры, взятые для костюмов у Сологуба <и> Чеботаревской, жены того же писателя, к которой мы собрались. Александр Николаевич [Бенуа], недолго думая, отрезал у обезьян хвосты и прицепил их мужчинам, а женщины завернулись в шкуры. Меня нарядили мальчиком и дали в руки хлыст, так как я должна была изображать укротителя зверей. Устроили репетицию и поехали.
Все шло прекрасно. Все были в восторге от удачного экспромта Александра Николаевича Бенуа. Я укрощала весь тогдашний «цвет петербургского общества», публика хохотала, и, казалось, не будет конца нашему общему непринужденному веселью. Вечер благополучно закончился. Хвосты и обезьяньи шкуры были возвращены по принадлежности, но на следующий день разыгрался совершенно неожиданный скандал. Увидев отрезанные хвосты лишь после нашего отъезда, хозяйка дома Чеботаревская вышла из себя и написала Алексею Николаевичу (Толстому) резкое письмо с оскорбительными выпадами по моему адресу. Толстой не остался в долгу[,] и его ответ Сологубу, мужу разгневанной Чеботаревской, был составлен в крайне хлестких и метких выражениях. К разыгравшемуся инциденту были привлечены многие писатели и художники — участники маскарада, и дело чуть не кончилось дуэлью. Однако никто из лиц, замешанных в этом скандале, не мог понять, каким образом обезьяньи шкуры, даже с отрезанными хвостами, могли наделать столько шуму и сделаться литературным скандалом. Но это между прочим, и я привела этот случай лишь для характеристики той веселой изобретательности, на которую были способны наши «маститые писатели и художники», а, в частности, Александр Николаевич Бенуа. Еще удивительней, что этот эпизод вошел в историю литературы (Дымшиц-Толстая 1962: 13–14)[77].
Нам казалось, что эта версия вполне вероятна. Бенуа явился как обожаемый учитель и как импровизатор — двойная причина не портить мэтру вдохновенную игру, говоря ему под руку: ой, шкуры-то чужие! Разумеется, это было легкомыслие — оно весьма в характере нашего героя. Конечно, ответственность с Толстых эта подробность не снимала — поэтому о ней и молчали, не желая впутывать имя Бенуа.
Однако теперь, когда в нашем распоряжении находится черновая, рукописная версия воспоминаний Софьи Исааковны, на это по видимости правдоподобное объяснение падает некоторая тень. В рукописи первоначальный правдивый импульс Софьи подсказал ей написать: «И вот Ал. Бенуа предлож», — однако она тут же зачеркнула эти слова и продолжала в духе уже знакомой нам версии:
Александр Николаевич, недолго думая, отрезал хвосты у шкур, прицепив их всем мужчинам. Женщины завернулись в шкуры. Меня же нарядили мальчиком с большим хлыстом. Я должна была изображать укротителя этой группы. Устроили репетицию и поехали. Все были в прекрасном настроении и в восторге от удачного экспромта Ал<ександра> Николаевичах Все шло прекрасно. Я укрощала <весь цвет нашего искусства>. Публика много смеялась [,] и мы были в восторге. И вот вечер кончился <костюмы все я вернула>[,] и шкуры с отрезанными хвостами я собрала и вернула жене писателя. По-видимому о том, что хвосты отрезаны, она заметила только после нашего отъезда. На следующий день Ал<ексей> Ник<олаевич> получил от нее письмо. Письмо оскорбляло главным образом меня. Алексей Николаевич таких вещей не любил. Он ответил ее мужу уже сугубо оскорбительным письмом. Началась переписка, были к этому привлечены писатели, и чуть эта история не кончилась дуэлью. До сих пор не понимаю, как А<лександ>р Николаевич и мы все не поняли, что обезьяньи шкуры могли наделать столько шуму (Дымшиц-Толстая рук. 1: 6–8).
То есть правда, чуть не сорвавшаяся у Софьи с языка, заключалась в том, что Бенуа предложил молодежи, как использовать шкуры, а собравшиеся сами преспокойно поступили по его указаниям. При этом ни у Софьи, ни у Толстого не хватило духу возразить. Так что разбираться, кто тут «виноват» — то есть кто именно действовал ножницами, — было бы бессмысленно.
Жена Сологуба Анастасия Чеботаревская и до того недолюбливала Софью. За год до истории с хвостами Кузмин записал в дневнике: «Исаковна дралась с Сологубом и Настей» (Кузмин 2005: 107). Это, очевидно, значит: Софья, в хулиганстве до того не замеченная, услышала от них нечто настолько ужасное, на что не могла не ответить пощечиной — очевидно, нечто, недопустимо оскорбляющее ее достоинство. После возвращения шкур Чеботаревская написала Толстому резкое письмо, в котором назвала его жену «госпожой Дымшиц». Толстой ответил на этот язвительный намек на незаконность их брака с Софьей письмом Сологубу, не дошедшим до нас, видимо, тоже очень обидным — явно не полез в карман за ответом. Можно представить себе это «письмо запорожцев турецкому султану»: вряд ли он обошел стороной генеалогию Сологуба — внебрачного сына кухарки.
Сологуб обиделся насмерть и инициировал суд чести над Толстым (Толстая 2003: 87–97). Ю. Верховский, читавший толстовский ответ Сологубу, обвинил Толстого в пошлости. Толстой подал в третейский суд на Верховского. Но это разбирательство тоже превратилось в суд над Толстым (одним из судей был Блок). Одновременно разбирались обиды, нанесенные Толстым Сологубу и Ремизову (судил Вяч. Иванов). Толстой выражал уверенность, что виновником происшествия был Ремизов, явившийся на маскарад в своем обычном костюме, но со свешенным из кармана брюк хвостом, которым игриво помахивал. Скандал все разрастался, принимая фантасмагорические размеры (Обатнина 2001: 60–77; Толстая 2003: 94). И хотя Толстой принес всем искренние извинения и истцы должны были быть удовлетворены, история эта оказалась крайне тяжелой — для менее здорового и легкомысленного человека она могла оказаться роковой. Ремизова же, которому и без того жилось несладко, она изуродовала.
Одним из главных обвинений в адрес Толстого во время всей этой истории было его неизменно шутливое отношение к дурацкому конфликту, которое Толстой, как нам кажется, к чести его, пытался сохранить дольше всех. Современный исследователь недавно впервые осмелился заметить, что конфликт непомерно раздувался Сологубами, с их болезненной, все распаляющейся злобой. Никто до сих пор не пытался оценить силу оскорбления, нанесенного Чеботаревской в письме, где она называет Софью Исааковну «госпожой Дымшиц». Никто не оценил и эмоциональное его действие в достаточно консервативном и снобистском аполлоновском обществе. Чеботаревская делегитимизировала брак Толстого, гордящегося красавицей женой, талантливой художницей — оказавшейся, не по своей вине, в ужасной роли еврейской «агуны» — женщины, которой отказывает в разводе муж и которая не имеет права выходить замуж, чтобы не оказаться в положении двоемужницы. Блок отнесся к этой истории как «грязной». Немудрено — наверно, ему ведома была эта подоплека. Разумеется, никто никогда не публиковал (и, может быть, после Верховского, и не читал) ответного послания Толстого.
Ф. Сологуб и А. Чеботаревская
У нас создалось впечатление, что Вячеслав Иванов тайно сочувствовал бедняге Толстому, угодившему в губительный водоворот злобных страстей. Так, Ремизову, крайне неохотно соглашавшемуся простить Толстого, Иванов отвечал с плохо сдержанным гневом. Возможно, «невинность» Ремизова не выглядела такой очевидной для тех, кто был судьями в этой истории. По крайней мере, Чулков оставался убежденным в его «виновности».
Ситуация казалась беспросветной. Сологубы дымились от ярости. Сологуб поклялся выжить Толстого из Петербурга. Литературные коллеги, прекрасно понимая, что «преступление» Толстого несоразмерно с тем, во что превратилась эта идиотская история, все же не могли его не обвинить, хотя бы за неосторожность и легкомыслие, с которыми он вляпался в этот несуразный конфликт.
Толстой отреагировал на скандал с хвостами немедленно, той же зимой, написав комедию в одном действии «из эпохи крепостного права» «Нечаянная удача». Эта пьеса явно ориентирована на затеянное Сологубами «дело о хвостах»; осью ее явилась тема «хвостов» в сочетании с темой «собачьей», для Сологуба профильной и знаковой; в пьесе изображен барин-самодур, чья челядь должна при виде его становиться на четвереньки и лаять, махая пришпиленными хвостами:
Угаров. Я спрашиваю, почему ты не собака? Где хвост?
Мужичонка. Какой хвост, батюшка, разве у крестьянина есть хвост?
Угаров. Молчать! Пришить ему хвост и научить по-собачьи! И ты, Тишка, без хвоста!
(Толстой ПСС-11: 23)
Однако крепостной мужичонка-крестьянин, хоть и не возражающий против «секуции», все ж решительно не согласен с этой причудой барина и угрожает бунтом. Возможно, таким способом Толстой давал понять своему беспощадному гонителю, что тот зашел слишком далеко. «Собачья» тема была, так сказать, на слуху…
В архиве Толстого среди подготовительных материалов к неопубликованному роману «Егор Абозов» находится набросок, рисующий злую писательскую чету: муж — знаменитый романист, а жена крикливо и безвкусно одета — как, по мнению современников, одевалась Анастасия Чеботаревская:
Стояли под руку знаменитый романист Норкин и его жена, оба [оба были] были упитанные и равнодушные. Она в ярко-зеленом хитоне, с цепями, браслетами, с огромным бантом в волосах и круглым лорнетом, щурилась на торты, [и поглядывала] потом на мужа. Он был низенький, коренастый, с умным [красивым] лицом и [с] большою русою бородою. <…> Они, усмехаясь друг другу, говорили вполголоса: «Разбогател. Гм. А на чем разбогател — мы знаем. Хочет удивить. Ну и пусть — мы удивимся, а денежки возьмем с него втрое, хи-хи. Очень хорошо, самовар серебряный и ликер хороший, и торт хороший; всего съедим, а уважать не станем (Толстой 1914–1915а).
У Толстого изображены двое удачливых и успешных супругов, объединенных своего рода «подпольной» позицией по отношению к остальному миру; кажется, в этом духе надо понимать имя знаменитого романиста, выступающего в этом отрывке: Норкин.