Девочка из другого круга
Девочка из другого круга
В начале января 1906 года Технологический институт в Петербурге, где учился Толстой, ввиду студенческих волнений по распоряжению правительства был закрыт (занятия возобновились только в сентябре 1906 года). Взяв в институте отпуск, в феврале 1906 года[5] Толстой приехал в Дрезден для поступления в Королевскую Саксонскую высшую техническую школу на механическое отделение, которое посещал до июля того же года. В Дрездене он познакомился с Лео Дымшицем, сыном богатого и многодетного петербургского коммерсанта. Лео (или Леон, или Лев) Дымшиц, после кратковременного ареста, также за «политику», исключенный из Рижского политехнического института, учился на инженера в Дрездене. Толстой сдружился с Лео, и тот представил его своей сестре. Сестра его Сара, или Софья Исааковна, самая красивая из четырех сестер Дымшиц, только что разошлась с мужем, за которого незадолго до того вышла замуж и вместе с которым училась в Берне, однако была с ним не разведена.
Семья Дымшиц. Софья в шляпе, рядом с Лео.
Софья родилась в 1884 году — при том, что во всех ее биографиях годом рождения указан 1889-й. При поступлении в Бернский университет в 1903 году она указала дату «1884». Ее родственники считают, что она завысила возраст, потому что боялась, что шестнадцатилетнюю девочку не примут в университет. Нам же кажется, что при поступлении в университет всегда необходимо было предъявление метрического свидетельства и что она не могла не указать свой настоящий возраст.
Примем за данность, что в описываемое время, весной 1906 года, ей было 22 года. В 1903 году она начала учиться в Бернском университете на медицинском факультете, а летом или осенью 1905 года вышла замуж за студента философского факультета того же Бернского университета Исаака Розенфельда. Это был не кто иной, как родной брат Беллы Розенфельд, будущей жены Марка Шагала, через своих сестру и брата связанный с революционным движением. Розенфельд родился в 1879 году в Витебске в буржуазной семье. В 1905 году, будучи замешан в подпольной революционной деятельности, он выехал в Германию, изучал философию в Гиссене, затем в Берне, где и женился на студентке Саре Дымшиц. Он защитил диссертацию по философии в Берне в 1909 году и вторую, по медицине, — в Лозанне в 1929 году. Тогда же он женился вторично. Умер он в Париже в 1978 году (Хмельницкая 2006). Версия, сохраненная петербургской ветвью семьи Дымшиц в семейной легенде, представляет этот брак весьма нежеланным для родителей Софьи именно по политическим причинам:
Софья познакомилась с политическим эмигрантом по фамилии Розенфельд. Если бы он вернулся в Россию, его бы сослали в Сибирь. Соня влюбилась в него, как в героя, и решила выйти за него замуж. Она вернулась в Петербург, к родителям. И сказала: «Я выхожу замуж за Розенфельда». Дедушка говорит: «Кто такой этот Розенфельд?» Она говорит: «Он — политический эмигрант». — «Что? Политэмигрант? Каторжник? Нет. Он закончит тюрьмой. Категорически нет». Тогда Соня устроила скандал. «Я повешусь!» Бабушка говорит дедушке: «Исаак, это твоя дочь. Не тебе жить с Розенфельдом. Ей жить с Розенфельдом. Пусть женятся». И отправился кортеж… в Берн, на свадьбу (Сценарий: 4).
Сама Софья о своем браке с Розенфельдом написала лаконично и неохотно: «Я в это время жила и училась в Берне, где была студенткой университета. В этом же университете обучался и человек, считавшийся по документам моим мужем. Брак наш был странный, я сказала бы „придуманный“. Человека этого я не любила и не сумела его полюбить» (Дымшиц-Толстая 1982: 45).
Что это может значить? Вероятнее всего, ее увлекла «идея» и общий революционный ореол будущего супруга — как и запомнилось семье. Вскоре она тайно, без всякого предупреждения, покинула мужа и поехала в Дрезден к брату. Это произошло весной 1906 года, и в этот тяжелый для нее момент она встретила Толстого. Кажется весьма вероятным, что убавлять возраст она начала именно тогда, потерпев первое житейское крушение и заинтересовавшись новым знакомством.
Алексей Толстой, студент-технолог, был также в это время женат первым браком — на дочери самарских помещиков, «студентке-медичке» Юлии Рожанской; у них был маленький сын Юрий. Однако он влюбился в Софью, и та ответила ему взаимностью. Влюбленность эта имела неожиданный результат: когда-то, поощряемый матерью-писательницей, юный Толстой писал любительские стихи, и в Дрездене его захлестнуло лирическое вдохновение. Первая половина 1906 года прошла для него под знаком поэзии, исполненной совершеннейших банальностей. Вскоре он сам понял, что поэзия его для печати не годится. Тетрадь эта, по утверждению самого Толстого, пропала.
Обеспокоенный внезапным романом Сони и своего друга Толстого, Лео срочно отправил Соню домой к родителям в Петербург. Там Соня убедила родителей, что хочет изучать живопись, а не медицину, и записалась в школу художника Егорнова, готовясь поступать в Академию художеств. Толстой тоже вернулся из Дрездена к жене, отношения с которой тем временем расстроились. Он пытается найти способ видеться с Софьей и поначалу посещает ее с женой, но потом начинает приходить один. Патриархальные родители перестают его пускать, и на несколько месяцев влюбленные теряют друг друга из виду. Но вот совершенно случайно он встречает Софью на углу Невского и Пушкинской — и его увлечение вспыхивает с новой силой. Толстой решает тоже заняться искусством и начинает встречаться с нею на занятиях в художественной школе Егорнова[6].
Студент-технолог
Соня об этом писала так:
Однажды утром я пришла в школу Егорнова и увидела Алексея Николаевича, который сидел очень серьезный и упорно и сосредоточенно рисовал. В перерыве Егорнов познакомил нас и мы очень спокойно разыграли сцену «первого знакомства». Скоро, однако, милейшему Егорнову стало ясно, что встреча наша была не случайной, и он принялся покровительствовать нашей любви. Егорнов начал писать мой портрет (очень удачная и реалистическая работа, которая ныне находится у моей дочери — М. А. Толстой в Москве), а А.Н. неизменно присутствовал при этом как ученик и «эксперт». Получалось так, что мы проводили вместе целые дни в школе Егорнова (Дымшиц-Толстая 1982: 47).
Другую версию, уже совершенно легендарную, сохранили в памяти внуки Сониной сестры Анны:
Когда Соня и Алексей Толстой решили пожениться и она сообщила об этом своим родителям, отец пришел в негодование. Они должны были венчаться в церкви. Она должна была креститься. Отец был против этого и сказал, что если она крестится, то она ему больше не дочь. «Хорошо, — сказал Толстой, — тогда я приму иудаизм». Но когда об этом узнали его родные, они сообщили церкви. И целая делегация Синода отправилась к Сониному отцу с протестом. Отец тети Сони дал им честное слово, что этого брака не будет. Он запер Соню в ее комнате и сказал: «Ты не выйдешь из этой комнаты, и не увидишь своего любимого, и о браке можешь вообще забыть». Сидя взаперти, ей удалось уговорить свою горничную связаться с Толстым. Толстой передал веревочную лестницу, и Соня сбежала через окно. Толстой ждал ее с каретой и лошадьми. Они помчались на вокзал, сели в поезд и отправились в Париж. А в Париже они вступили в своего рода гражданский брак. Так что все осталось на местах. И никого не обидели. Никто никуда не конвертировался, и отцовское слово не было нарушено. Правда, отец был страшно возмущен. И вообще видеть не хотел дочь. Но постепенно все утихло, и на этом все кончилось (Сценарий: 5–6).
Тут правда перемешана с выдумкой. Обсуждение перехода Толстого в иудаизм и история с веревочной лестницей больше всего походят на семейный фольклор — а впрочем, мало ли чем мог он угрожать несговорчивому отцу проблемной невесты. Непреходящая же враждебность этого родителя соответствует действительности. Но Софья не могла вступить в церковный брак с Толстым не потому, что была еврейкой, — в конце концов, весной 1911 года, когда ей предстояло стать матерью их дочери Марьяны, она крестилась, — а потому, что не был расторгнут ни его, ни ее первый брак. Толстой развелся официально только в 1910 году, а Софья получить развод так никогда и не смогла. Розенфельд почему-то отказывался расторгнуть брак, в какой-то момент якобы даже запросил за это большую сумму денег, и семейная легенда утверждает, что делал он это по наущению все того же папаши Дымшица, якобы специально затем, чтоб не допустить крещения Софьи и ее брака с Толстым. Не вполне соответствует истине и история об отъезде четы в Париж. Это произошло гораздо позже, уже в конце 1907 года, но и в либеральном Париже они не вступали (и не могли пока вступить) в гражданский брак; их попытки легализовать свой союз начнутся в 1911-м, перед рождением дочери (Толстая 2003: 93–96)[7].
Несмотря на все преграды, в июле 1907 года влюбленные наконец соединились, поселившись вместе в первом своем общем доме — т. н. «Кошкином доме» в Келомяках (ныне Репино). Соня писала: «В июле 1907 года началась наша совместная жизнь. Лето мы провели в Карелии, в Финляндии, в местечке Келомяки. Жили мы в лесу, в маленьком одноэтажном домике. Жили мы тихо и уединенно. Жили полные любви и надежд, много работали. Я занималась живописью. Алексей Николаевич отошел от изобразительного искусства и погрузился в литературную работу» (Дымшиц-Толстая 1982: 48–49). Колоритные воспоминания о том времени жившего неподалеку Корнея Чуковского рисуют счастливый безбытный быт:
Он довел меня к себе, в свое жилье, и тут обнаружилось одно его драгоценное качество, которым впоследствии я восхищался всю жизнь: его талант домовитости, умение украсить свой дом, придать ему нарядный уют.
Правда, здесь, в Финляндии, на Козьем болоте, у него еще не было тех великолепных картин, которыми он с таким безукоризненным чутьем красоты увешивал свои стены впоследствии, не было статуй, люстр, восточных ковров. Зато у него были кусты можжевельника, сосновые и еловые ветки, букеты папоротников, какие-то ярко-красные ягоды, шишки. Всем этим он обильно украсил стены и углы своей комнаты. А над дверью снаружи приколотил небольшую дощечку, на которой была намалевана им лиловая (или зеленая?) кошка модного декадентского стиля, и лачугу стали называть «Кошкин дом».
Так, без малейших усилий, даже мрачной избе на болоте придал он свой артистический, веселый уют (Чуковский 1982: 18).
В автобиографической заметке 1913 года Толстой писал:
В 1907 году я встретился с моей теперешней женой и почувствовал, что об руку с ней можно выйти из потемок. Было страшное неудовлетворение семьей, школой и уже умирающими интересами партий. Я начал много читать и писать стихи. Я был уверен в одном, что есть любовь. Теперь я уверен, что в любви рождаются вторично. Любовь есть начало человеческого пути (Петелин 1978: 69).
Союз с Софьей означал для Толстого погружение в первую очередь в среду новаторского — символистского — искусства. Друзьями супругов становятся молодые художники. Именно под влиянием авангардных устремлений этой среды Софья решает вместо консервативной Академии художеств поступать в школу Званцевой[8], где преподают живописцы-новаторы. Вместе с Софьей Толстой входит в мир элитарных художественных поисков и влюбляется в него не меньше, чем в нее самое.
Однако ему здесь не везет. Софья рассказывала в рукописной версии своих мемуаров:
Решив в Академию не поступать, а продолжать учиться в школе Званцевой, мы с Алексеем Николаевичем понесли свои этюды на показ к Баксту[9]. У Алексея Николаевича были абсолютно грамотные этюды, и наше удивление было велико, когда Бакст забраковал их, сказав, что художником Алексей Николаевич никогда не будет, и что касается меня, то по решению Бакста я должна серьезно учиться, так как у меня есть дарование. Алексей Николаевич огорчился, но Баксту поверил и окончательно повернул в сторону литературы (Дымшиц-Толстая рук. I: 2).
Этот эпизод в печатной версии 1982 г. имеет следующий вид:
Придя в школу со своими этюдами и рисунками, мы попали к Баксту, который очень несправедливо отнесся к работам Алексея Николаевича, талантливым и своеобразным. «Из вас, — сказал Бакст Толстому, — кроме ремесленника, ничего не получится. Художником вы не будете. Занимайтесь лучше литературой. А Софья Исааковна пусть учится живописи». Алексея Николаевича этот «приговор» несколько разочаровал, но он с ним почему-то сразу согласился. Думаю, что это не была капитуляция перед авторитетом Бакста, а, скорее, иное: решение целиком уйти в литературную работу. С этого времени началось у нас, так сказать, разделение труда. «Мирискусники» (Бакст, Сомов[10], Добужинский[11]) одобряли мои первые работы. Алексей Николаевич обратил на себя своим крепнущим поэтическим талантом внимание литературных кругов (Дымшиц-Толстая: 1982: 61–62).
Начальный и конечный вид этого эпизода демонстрируют, до какой степени окончательный печатный вариант его отличался от нашего первоначального. Зыбким оказывается даже содержание. «Грамотные» этюды задним числом превращаются в «талантливые и своеобразные».
Как бы то ни было, Бакст советует Толстому бросить живопись, что вновь толкает его к поэзии. Однако живопись не только остается в круге его интересов; он научается видеть как художник и впоследствии достигнет поразительных успехов в визуальной изобразительности в поэзии и прозе. Удивительно, что этот аспект его творчества до сих пор остается неохваченным[12]. Его четкое чувство художественной формы также во многом будет обязано этому периоду художественного ученичества.
Софья вспоминала о школе Званцевой:
В то время довлела умами молодежи группа «Мир Искусства»[13] — группа художников, ставившая себе в основу крепкую связь русского Искусства с Искусством Запада. Так, Званцева, ученица Репина, примкнувшая к «Миру Искусства», организовала школу во главе с преподавателями Л. С. Бакстом, Анисфельдом[14] и Петровым-Водкиным по живописи и Добужинским по рисунку. Сомов был другом и частым гостем школы. У меня [нрзб] было много учителей, среди которых было и много известных художников, но такого педагога, как Лев Самойлович Бакст, не было. Это был прирожденный, чрезвычайно талантливый педагог. Бакст <его внешность и особенности> был рыжим, в очках, небольшого роста. Он был человеком чрезвычайно мнительным — он боялся открытой форточки, сквозняка и, придя на консультацию в школу, накидывал на плечи плед Званцевой. Приходил он 2 раза в неделю. Ставил модель, которая стояла не меньше 2–3 недель. Бакст требовал от нас подробного изучения модели, со всех сторон. Он требовал внимательного изучения ее вплоть до получения силуэта из тонких и толстых живых графических линий. Бакст нам указывал на Энгра, который тонкой, живой, изящной линией добивался без грубого объема таких прекрасных образов, и этот метод требовал от ученика тонкого дарования, тонкого художественного восприятия, и поэтому оседала в школе большей частью молодежь талантливая. Так, вышли из этой школы Тырса[15], Шагал[16] и др. <рано умершие и поэтому не завоевавшие имени>. Второе качество Бакста-педагога, это было очень внимательное отношение к индивидуальности ученика и всемерное поощрение этой индивидуальности:
<Приходится рассказать случай, перешедший в анекдоты этой школы. У меня была тяга к монументальным формам, а с другой стороны, к детальному изучению богатства цвета каждого клочка поверхности холста. Эта способность часто шла в ущерб простому понятию, что [,] собственно [,] ты изображаешь, и к дроблению цвета.> Так, мне понравился у модели живот. <В увлечении я его так разделала> Не заботясь о контурах, дающих понятие о животе, я его обработала с большим увлечением. Впечатление же от него получилось — тир, вделанный в прекрасный витраж. Бакст, увидев этюд, удивленный, заявил, но я ведь вам поставил живую модель, а не тир для стрельбы[17] Мое смущение было очень велико, тем более, что моя индивидуальность не укладывалась в дисциплину школы. Однако Бакст не обескуражил меня, а <сказал Алексею Ник[олаевичу] Толстому> считал меня <талантливым> художником с индивидуальным уклоном. Он в этом направлении и развивал меня. Подобный случай был и с худ<ожником> Шагалом, учеником этой школы. Шагал не только «выжимал» цвет из натуры, но он его и утрировал. Если модель при соответствующем фоне имела зеленоватый тон, он делал модель ярко-зеленой. Бакст в пледе, изящно грассируя, говорил[:] «ведь я вам поставил модель [—] кхасивую девушку, а вы изобхазили „хусапку“», и заключал «пходолжайте в том же духе». В результате, когда Бакст был приглашен в Париж ставить «Шехерезаду»[18], он пригласил к себе в помощники именно Шагала, <не ученика>, и дал ему возможность развиться в известного художника. Добужинский <согласованно с Бакстом> развивал у нас способность замечать характерное в модели и дов[одить] рисунок до объемного силуэта. Петров-Водкин заменил Бакста после его отъезда в Париж. Петрову-Водкину мы обязаны в изучении <понимании контрастов> цветовых контрастов. Мне трудно было следовать этой дисциплине, так как любовь к мельчению цвета, к перламутровой гамме <была> мне свойственна, и обобщить одним цветом модель мне казалось бедно. Думаю, что школа Званцевой имеет право на то, чтоб на ней остановиться, так как она дала ученикам, кроме изучения дисциплин, еще [и] большую культуру. Московская художница Оболенская Ю. Л. в свое время об этой школе сделала доклад в Музее Западного Искусства[19] (Дымшиц-Толстая рук. 1: 1–4).