Молодая редакция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Молодая редакция

Ближайший круг Толстых в 1909–1911 годах — это Вс. Мейерхольд, с которым он продолжает сотрудничать, Гумилев (а потом и Ахматова), С. и Н. Ауслендеры, Е. Зноско-Боровский[66], М. Кузмин, художники С. Судейкин и Н. Сапунов. Софья вспоминает это время с нескрываемой ностальгией:

Еще я помню, как мы проводили петербургские белые ночи. Мы были в то время особенно дружны с художником Судейкиным и его женой артисткой Ольгой Афанасьевной, с Мейерхольдом и поэтом Кузминым. В их обществе, а иногда и с другими художниками мы все ночи проводили на Островах, на поплавках. Поплавки — это были маленькие открытые ресторанчики, построенные на Неве на сваях. Мы там сидели завороженные необыкновенной красотой нашего великого города с его дворцами и необычайной по красоте архитектурой. Ленинград был сказочен. Я много путешествовала, много видела, но красивей Ленинграда в белые ночи я ничего не видела. Насладившись красотой, мы уезжали к Судейкину. Он жил на Васильевском острове в мастерской с большим итальянским окном. Здесь начинались мистерии творчества — все были творчески задумчивы и немногословны[67]. Кузмин садился за рояль[,]и начиналась музыкальная импровизация. Так была сочинена его песенка «Дитя, не тянися весною за розой», в то время всеми распеваемая (Дымшиц-Толстая 1950: 15–16).

После первых литературных успехов Толстой в тандеме с Гумилевым продолжает завоевывать литературный олимп.

С Кузминым он познакомился 29 декабря 1908 года у Ремизовых (тот записал в дневнике: «Пришел туда и Толстой, ужасно смешной, глупый и довольно милый» — Кузмин 2005: 98), а 5 января 1909 года привез к нему (в «Северную» гостиницу) Гумилева. Вместе с ними обоими и Волошиным Толстой участвовал в «Журнале Театра Литературно-художественного общества», издавал альманах «Остров» и входил в т. н. «молодую редакцию» «Аполлона», а также в молодую литературно-художественно-театральную компанию, группирующуюся вокруг «Аполлона». Кузмин вспоминал об этом времени:

было года два, что нас была почти что неразлучимая компания: Толстой, Соня Толстая [Софья Исааковна Дымшиц-Толстая, 1884–1963, жена Толстого в 1907–1914], Судейкин, Олет [Ольга Афанасьевна Глебова-Судейкина, 1885–1945], Женя [Евгений Александрович Зноско-Боровский], я, Надя Ауслендер [жена С. А. Ауслендера, сестра Зноско-Боровского], я и Гумилев (Кузмин 1998: 55).

Мы вправе видеть тут проявление того самого периодически пробуждающегося импульса, о котором пишет Н. Богомолов, — импульса к созданию группы единомышленников, которых связывает не только общность сексуальных предпочтений (в подобном случае это не стало бы предметом нашего внимания), но — и даже в первую очередь — общность эстетических интересов. Очевидно, не вполне лишено оснований предположение, что роль Кузмина в «молодой редакции» «Аполлона» нуждается в специальном пристальном рассмотрении, особенно в связи с тем, что его позиция в ней была определенно антисимволистской и до 1912 года связь между Кузминым, Гумилевым, Зноско-Боровским, А. Н. Толстым и некоторыми другими близкими к этой редакции людьми поддерживалась весьма интенсивная (Богомолов 1995: 115). Разумеется, только некоторых участников этой компании связывали особые сексуальные предпочтения — Толстые, Зноско, Гумилев никак под это определение не подходили.

М. Кузмин

Кузмин имел возможность оценить социальные навыки Толстого во время знаменитой дуэли Гумилева с Волошиным: «Граф распоряжался на славу, противники стояли живописные, с длинными пистолетами в вытянутых руках» (Кузмин 1998: 188). Сразу после дуэли Кузмин, Гумилев и Толстой выступали в конце 1909 года в Киеве на многократно описанном литературном вечере «Остров искусств».

Но после дуэли внутри аполлоновской молодежи произошла поляризация, и Толстой, очевидно, все более воспринимался Кузминым как сторонник прежде всего Волошина, «Максенок», ср.: «Пришли Толстой и Белкин[68], тоже Максенок какой-то» (Кузмин 1998: 177). Именно под влиянием Волошина, еще со времен Парижа толкающего его к прозе, Толстой создает свои дебютные рассказы. Это были упражнения в стилизации в духе XVIII века, написанные летом в Коктебеле под впечатлением от Анри де Ренье, которого тогда переводил Волошин.

В дневнике Кузмина за 1909 год несколько упоминаний об этих рассказах: «Толстой читал хорошие рассказы» (Кузмин 1998: 165); «Читал Толстой до бесчувствия» (Там же: 177); «Рассказ Толстого очень хорош» (там же: 180).

В том же 1909 году Кузмин, литературный рецензент «Аполлона», в заметке об альманахе «Остров» № 2 щедро расхвалил и стихи Толстого: в отличие от Любови Столицы[69], называющей себя «поляницей», «богатыркой» «каменной бабой»,

Гр. А. Толстой ни слова не говорит о том, какой он был солнечный, но подлинный восторг древнего или будущего солнца заражает при чтении его «Солнечных песен». <…> …В этом запеве так много подлинной пьяности, искренности, глубокого и наивного чувствования мифа, что он пленит любое сердце, воображение и ухо, не закрытые к солнечным русским чарам. Если мы вспомним А. Ремизова и С. Городецкого, то сейчас же отбросим эти имена по существенной разнице между ним и гр. Толстым (Кузмин 2000б: 79).

Мы видим, что Кузмин даже выдвигает Толстого вперед по сравнению с популярным Сергеем Городецким[70] и даже Алексеем Ремизовым[71] — одним из главных застрельщиков литературного исследования русской архаики, под влиянием которого Толстой находился в 1907–1908 годах.

Через год, в 1910-м, Кузмин, в рецензии «Художественная проза “Весов”» упоминает Толстого в связи с главной, по его мнению, чертой «Серебряного голубя» А. Белого: «Большое и острое чувствование современной России. Это то же стремление, что мы видим у А. Ремизова, гр. А. Толстого и в некоторых вещах Горького» (Кузмин 2000б: 5). В том же году он вновь похвалил Толстого, на этот раз в связке с Г. Чулковым[72], упомянув их до Блока:

Сквозь бледные краски, суховатые слова — «какой-то восторженный трепет», тревожный и волнующий, как предутренний свет или сияние белой ночи. Эти же достоинства делают рассказ Чулкова «Фамарь» вместе с «анекдотами» гр. А. Толстого, лучшими в сборнике «Любовь». <…> После суховато-благородного рассказа Чулкова, интересных, совсем по своему стилизованных, анекдотов Ал. Толстого, наибольший интерес представляют несколько туманные, но острые и подлинные терцины А. Блока и, пожалуй, пьеса О. Дымова (Кузмин 2000б: 29–30).

Тогда же, откликаясь на 12-ю книжку альманаха «Шиповника» (1910), Кузмин, говоря о его «широкой бытоописательной повести “Заволжье”», замечает, что быт выходит у Толстого сильнее, а психология слабее:

Выдумка тоже не принадлежит к сильным сторонам гр. Толстого, но в этой повести это не чувствуется, настолько обильный и интересный матерьял дает сама жизнь, описываемая автором. Во всяком случае эта повесть — произведение наиболее значительное в сборнике, и можно только поздравить «Шиповник» за такое «обновление вещества», как привлечение гр. Толстого к участию в альманахе (Кузмин 2000б: 38).

По поводу участия Толстого в том же году и в 13-й книжке «Шиповника» Кузмин высказался уже несколько юмористически, хотя и упомянул о его «бессознательном чутье, оберегающем от безвкусных промахов»:

Бодро и самоуверенно, на всех парусах, понесся юный граф Толстой, пущенный той же равнодушной рукой «Шиповника». Повести его все известны и приблизительно одинакового достоинства, энергия и плодовитость не грозит истощением, но никому не ведомо, куда он правит свою крепкую барку. Покуда же дай Бог ему здоровья (Там же: 53).

Однако уже в 1911 году в «Письмах о русской поэзии», говоря о книге стихов Толстого «За синими реками», Кузмин сменил хвалебный тон, который все же чрезмерно отдавал групповой политикой, на иронический, высмеяв «экспортный» экзотизм Толстого:

Занимаясь в своих повестях и рассказах прямыми описаниями провинциального и помещичьего современного быта, местами доводя это бытописание до шаржа, а портреты до карикатур, в стихах граф А. Толстой чаще всего живописует мифическую и историческую Русь, причем преувеличенность и здесь не покидает автора, действующего как бы вопреки греческому правилу «ничего очень», а именно «всего очень». Как это ни странно, но поэт нам представляется иностранцем с пылкой и необузданной фантазией, мечтающим о древней Руси по абрамцевским изделиям[73], потому что непонятно, чтобы русскому русское, хотя бы и отдаленное, представлялось столь слепительно экзотическим, столь декоративно пышным, как мы это видим у гр. А. Толстого. Его Россия напоминает Испанию В. Гюго, а хотелось бы более простого, более домашнего подхода к родине, нежели душно-чувственные, варварски экзотические, с грубой позолотой, картины гр. Толстого.

Кстати сказать, сознательно или нет, но представление о России как о стране бесповоротно варварской преследует и прозу, и стихи А. Толстого одинаково: в первой он настаивает на нелепости, одичалости и вырождении русской жизни (и особенно дворянской среды, что, кажется, уже разглядели «левые» критики, похваливающие молодого автора совсем не потому и не за то, за что следовало бы[74]), во-вторых же выдвигает варварский экзотизм, жестоко чувственный и более внешний (чуть-чуть не бутафорский) русской старины. Но в этой области, несмотря на некоторое влияние А. Ремизова и большее (в манере трактовки) М. Волошина, поэт сумел найти и свои слова и яркие краски <…> (Кузмин 2000б: 93).

Второй том повестей и рассказов Толстого, изданных «Шиповником» в 1912 году, навел Кузмина на мысль, что молодой автор слишком много пишет, «так что, радуясь на неутомимость графа, несколько за него и опасаешься: “Ах, — думаешь, — опять Толстой!” — и приступаешь с некоторым страхом» (Кузмин 2000б: 70–71 и сл.).

Однако второй том понравился Кузмину больше первого, и он удовлетворенно замечает, что автор меняется, особо выделяет «Неверный шаг» как движение к «широко развивающейся истории одной жизни», одобряет отход от анекдотичности — но особо не хвалит: «Мы имеем совершенно определенное и достаточно высокое мнение о языке А. Толстого, чтобы об этом не распространяться» (Там же). Еще больше иронии — в кузминской рецензии 1912 года на роман «Хромой барин». Толстой знал, что главный упрек к нему со стороны рецензентов — это упрек в безыдейности и бездуховности, и пытался эволюционировать, как ему казалось, в желаемом направлении. Однако Кузмин отнюдь не соглашался счесть эту вещь новым шагом как в идейном, так и в духовно-этическом смысле:

В настоящем сборнике привлекает внимание, главным образом, роман Толстого «Хромой барин», который «Новое время» похвалило за идеализм и неожиданное целомудрие графа. Этих двух качеств мы, признаться, особенно не заметили, но не можем не отметить большей цельности фабулы, нежели в предыдущих его произведении. Однако, несмотря на то, что автор сосредоточил интерес на небольшом количестве героев, а не тонет в эпизодах, целесообразность поступков его персонажей от этого не делается более понятной, — никогда нельзя предположить, как они поступят, и еще менее можно догадаться, почему они делают то или другое. Это, конечно, несколько вредит поучительности повествования <…> Особенно нас смутил таинственный монашек и заключительный реверанс с баррикадами в левую сторону. Написан роман значительно проще, серьезнее и крепче предыдущего. Многие сцены и положения, взятые независимо от психологической связи, — очень действенны и глубоко волнуют (Кузмин 2000б: 69–70).

Несомненно, от Кузмина, на прозу которого, по нашему мнению, и ориентировал свой второй роман Толстой, такое читать было обидно. Главное в этом отзыве — неодобрение тех черт толстовского романа, которые на тот момент выглядели конъюнктурными, то есть прежде всего «революционности» автора. Она не могла не показаться несколько внезапной Кузмину, знавшему Толстого только по аполлоновскому периоду и вряд ли осведомленному о его самарских — марксистских — впечатлениях и студенческой политической активности в 1905 году.

Рецензия свидетельствует об угасании того энтузиазма, с каким был встречен дебют Толстого. Видимо, начинающий писатель в чем-то не оправдал ожиданий Кузмина и всего аполлоновского круга[75].