Андрей Белый и Алексей Толстой: подражания[227]
Андрей Белый и Алексей Толстой: подражания[227]
Дебютируя в 1907 году сборником «Лирика», Алексей Толстой пытался воспроизводить символистские образы и интонации (гл. 1). Одно из этих откровенных подражаний, в соответствии с этим жанром, и озаглавлено «А. Белому» и начинается цитатно: «Предо мною небо в алой багрянице» (Толстой 1907: 9); ср. у Андрея Белого в «Золоте в лазури»: «Дитя, / Вся в лохмотьях твоя багряница». Богоборческий надрыв и крушение героя Белого тоже сымитированы близко к тексту: «Будет петь и плясать в синих искрах дурак» (Толстой 1907: 60–61; Ерошкина 2003: 44–46). Дебютант чуть ли не сразу стал стесняться своей первой книжки, скупил ее и уничтожил.
В Париже, где он прожил с конца 1907 года по октябрь 1908 года, Толстой начинает экспериментировать с промежуточными между прозой и стихом формами, образцы которых заимствует отовсюду — в том числе у Андрея Белого. Так, мистическое начало неоконченного рассказа <«Спустилась ночь…»> выполнено в технике письма, опробованной в «Симфониях»: законченные фразы записываются каждая с новой строки, как стихи.
Спустилась ночь. В небе открылись голубые глаза.
— Он приближается, прошептал Учитель.
Глубоко в пропасти метнуло пламя, перевитое черным.
Скалы налились темно-алым.
Выше и чаще лизали красные языки.
И заклокотало море огня.
Багрово-красные вершины сверкнули рубинами.
Колыхнулись гигантские тени, бесшумно ползая по алому.
Надвинулись тучи и разлились кровью.
Застонали, засвистали ущелья.
Раскатилось, ухнуло. Обрывки скал и льда ринулись вниз — кружась и сшибаясь.
Фонтаны искр поднялись высоко над пропастью[,] и сверху[,] медленно очертываясь[,] выплыло бледно желтое с чувственными губами, обрамленное лицо. <…>
Снизу сквозь грохот бури донесся вой.
Оставшиеся в живых проклинают его, им жалко свои разрушенные берлоги; о[,] будьте прокляты. А он протянул сапфирное покрывало[,] и все смолкло[,] и разлилась гулкая тишина.
Месяц тронул холодным вершины. Зажурчал гармоничный поток. Учитель сказал: «Вот знаки Великого Художника».
Сквозь изумрудные плотины, пронзив плотные облака[,] возносились белые вершины и сверкали в ярко сапфирной глубине. Дрожали солнечные потоки.
Ласкались зефиры.
Настал вечер, и Учитель сказал:
— Вот края Его покрывала.
Вершины стали жемчужно алыми, облака сползали вниз, медленно развертывали крылья долинные тени.
Сладкие искры свежести пронизали воздух.
Учитель протянул руки. Вниз, где город, темные толпы людей; со всех сторон света пришли увидеть лицо Великого Художника. Вытянув шеи[,] смотрели они весь день и видели его знаки. Настает ночь.
Учитель дал каждому горящий факел. Колыхнулись тени и отсветы. Ученики наклонились над пропастью: внизу засыпал город.
— Пора.
Метнулись и погасли тени. Вниз, описывая красные кольца, понеслись искрометные змеи. Мелькнули над городом и впились в его черное тело.
Снизу донесся глухой гул (Толстой 1907–1908в: 1–2).
Тематика тоже откровенно напоминающая Андрея Белого: эзотерическое сообщество посвященных и их учителя в духе мистерии «Пришедший». Великий Художник, истребляющий город, — очевидный «антибог» — и толкующий его Учитель подозрительно похожи на лжемессий и лжехристов у Андрея Белого. Явление лиц, призраков, теней также указывает на сюжеты Белого. Бледно-желтое лицо сомнительного божества, наверное, аллюзия на модные теософские опасения — страх перед желтой монгольской расой. (Кстати сказать, используемое Толстым словосочетание «обрамленное лицо» прежде всего свидетельствует о незнакомстве с текстом чеховской «Чайки», где оно служит шибболетом тогдашней «плохописи».) Богатство оттенков красного (багровый — алый — кровавый), изобилие драгоценных каменьев (рубины — сапфировый — изумрудный — жемчужный), люминарные образы Белого — все это узнаваемая бутафория из «Золота в лазури» и «Симфоний».
Чувственность и желтизна мистического лица возникнут еще в одном неоконченном парижском рассказе Толстого того же времени — «Она», где герой-художник изображает на холсте свою жуткую натурщицу, которая сама должна символизировать апокалиптического «зверя»:
С подрамка вылезало желтое слепое лицо, обрамленное черными, низко растущими волосами. Вдоль жирного тела вяло висели преступные тонкие руки.
Это был кошмар ночного безумия, скалящий лошадиные зубы. <…> Что-то тупое, как плоская крыша, давило сверху. <…> Точно серая рука легла на глаза и где-то в глубине души чувствовалось — не будет сил оторвать ее (Толстой 1907–1909: л. 10).
Разумеется, картина имеет успех, правда, причины его глубоко тревожны:
Что это, ужасная правда или больная фантазия [?] На это должно ответить общество. Во всяком случае картина «Она» Рыбакова, написанная неряшливо и неровно, очевидно за один сеанс, является гвоздем выставки[,] и мало кто может пройти мимо без содрогания. Во время открытия публика толкалась, шумела, и можно было заподозрить[,] что картина касается личной жизни каждого… (Там же: л. 12)
Страшная натурщица, с которой художник тем временем сошелся, ликует: «Мы с ним еще картину писать будем, “Зверь” называется, я грызть мужчину буду, вот-то потеха… правда[,] Рыбаков?» Толстой переиначил апокалиптический мотив, впервые иронически введенный Белым во Второй драматической симфонии и подхваченный его подражателями: Блудница тут сплавлена в одно со Зверем, все упрощено — художнику говорят: «Ваша картина открыла мне глаза, я понял, что во мне зверь» (Там же: л. 13–14).
Вскоре Толстой начинает бывать на журфиксах в салоне Е. С. Кругликовой, где знакомится с Гумилевым. К 7 марта, когда тот написал Брюсову о знакомстве с Толстым, у них уже было три встречи.
Гумилев в письме Брюсову причислил Толстого к рыцарям «патентованной калоши» (гл. 1).
В 1907 году в статье «Штемпелеванная калоша» Белый сетовал на вульгаризацию и популяризацию элитарной духовной культуры, в особенности нападая на петербургских мистиков; целил он в мистических анархистов, прежде всего в Блока:
В Петербурге стеклянные тротуары. Под ногой — яма. А ноги уверенно летают по твердому стеклу. Но стекло прозрачно. И кажется, что петербургский мистик ходит по воздуху. Мы удивляемся, восклицая: «Вот так штука!»
В Петербурге скользкие тротуары. Легко поскользнуться, легко упасть. Нам страшно за воздушных летунов. Вот поскользнулся, значит, сейчас полетит в безмерную пропасть: в воздухе замелькают ноги, воздух засвищет ему в грудь, воздух задушит сорвавшегося, черная пасть сомкнется над оборванным. Не тут-то было: воздушный путешественник повиснет в воздухе с развеянными фалдами, с поднятыми к небу калошами: точно невидимая рука удержит его, и не его только, но и котелок неудачника застынет где-нибудь рядом с ним. Вот тут мы и начинаем вполне ценить выдумку петербургских модернистов: протянуть над бездной стеклянный тротуар. Оно и безопасно, и не видно со стороны. И не сорвешься, и получишь славу воздушного путешественника (Белый 1907: 342).
Статья в свою очередь отсылает к другой: «статье-импровизации» Белого того же года «Иван Александрович Хлестаков» (Белый 1907а), которую Белый в 1908 г. включил в «Штемпелеванную калошу». В конце ее Белый угрожает уйти из святилища, оскверненного эпигонами — «Иванами Александровичами», и оставить им украденные ими слова, ср.: «И на униженное приставание Ивана Александровича: “я тоже мистик, я с вами”, ответить “Берите себе заимствованные слова, которые вы осквернили. Мы еще пять лет тому назад говорили о музыке, о мистерии, об Апокалипсисе. Для нас это были сложнейшие вопросы, требующие жизни для решения. Вы стащили у наших учителей и у нас эти слова, вы создали из них рекламу. Берите слова! <…> но не дивитесь, что на слова эти, вами произнесенные, мы вам ответим веселым смехом”» (Белый 1907: 346). Белый целил прежде всего в Георгия Чулкова с его концепцией мистического анархизма: Чулков в это время вместе с Блоком оказался во враждебном Белому литературном лагере.
Еще резче Белый изображает вульгаризацию высокой культуры в статье «Вольноотпущенники», во втором номере «Весов» за 1908 год:
…В новейшей русской культуре уже нет почти воинов: есть вольноотпущенные рабы и вольноотпущенники вольноотпущенников <…> фаланга бойцов прошла вперед и скрылась. А вот за ней потянулся обоз войска. <…> обоз, кричавший в уши павшим, теперь безвредным врагам, о том, что «красота — красива», «искусство — свободно». И если этот обоз принимает читатель, еще не вполне осведомленный в ходе развития нового искусства, за новаторов, мы должны ему напомнить, что это все не львы движения, а трусливые гиены, упражняющие свою храбрость над трупами (Белый 1908: 334; выделено автором).
В том же тоне отвращения к последователям написаны, впрочем, и рецензия Антона Крайнего на альманах «Шиповник» № 3, «Земля» № 1 и «Факелы» № 3 и др., и статья «Наши эпигоны» Эллиса. Алексей Толстой в первом восприятии и Гумилева, и «весовских» критиков сливается с Борисом Зайцевым, которого Эллис выделяет в качестве эпигона эпигонов, Куприным, Андреевым и др. И действительно, судя по тому, что делает в это время Толстой, гумилевско-«весовское» впечатление о нем как об эпигоне правильное. Толстой, конечно, читал статьи Белого. Не потому ли, отряхая прах литературного Петербурга в 1914–1915 годах, Толстой обыгрывает свой давний «обозный» диагноз, называя свой роман «Егор Абозов»?
Осенью того же 1908 года он дебютировал вторично с циклом поэтических реконструкций русской языческой мифологии с гораздо большим успехом и получил наконец приглашение печататься в «Весах»: «После чтения подходят ко мне Брюсов и Белый, взволнованные, и начинают жать руки. В результате — приглашение в “Весы” <…>» (Переписка-1: 145). Белый вспоминал этот эпизод в мемуарной главке «Общество свободной эстетики»: «Здесь Москва знакомилась с Алексеем Толстым, которого подчеркивал Брюсов как начинающего… поэта; Толстой читал больше стихи; он предстал романтически: продолговатое, худое еще, гипсовой маской лицо; и — длинные, спадающие, старомодные кудри; застегнутый сюртук; и — шарф вместо галстука: Ленский! Держался со скромным надменством» (Белый 1990: 198). Робость часто внешне воспринимается как заносчивость, но важнее другое: в начале 30-х, когда Белый писал эти воспоминания, Толстой уже был официозным писателем, к которому старая интеллигенция питала глухую враждебность.
Вскоре Толстой весьма эффективно переосмыслит отчаянные плясовые ритмы, вперебой с речитативами, из стихотворения «Веселье на Руси» Белого («Пепел») «Носом — в лужу, пяткой — в твердь / <…> Над страной моей родною / встала смерть» в языческие заговоры («Заклятие смерти», 1909).
Смерть идет к подворьям нашим,
Вдовы, девки, землю вспашем, <…>
На вдову хомут наденем, землю вспеним
Сошником,
Сеем борозду песком,
Мы распашем твердь, твердь!
Заклинаем смерть, смерть! <…>
Смерть таится, выгонь, выгонь,
К нам на ровный выгон, выгон…, и т. д.
(Толстой 1913: 165)
Белый, несомненно, сыграл формирующую роль в литературном и театральном ученичестве Толстого — прежде всего как символистский теоретик и законодатель нового вкуса. Но и обращение Толстого к стилизациям XVIII века и гоголевского повествования («Портрет») должно было учитывать прецеденты, принадлежащие Белому, — стихотворение «Вельможа» и роман «Серебряный голубь», наряду с опытами Кузмина, Ауслендера, Садовского.
Надо думать, что выступление Белого в первой половине ноября 1908 года с разносной лекцией о Пшибышевском перед показом его «Вечной сказки» в театре Комиссаржевской, а также статья «Символический театр», появившейся тогда же в «Утре России» (в статье Белый утверждал, что настоящий символический театр требует отказа от актера и обращения к марионетке) оказали прямое воздействие на замысел первого драматургического опыта Толстого. Это пьеса для театра марионеток «Дочь колдуна и заколдованный королевич», написанная в декабре того же 1908 года для мейерхольдовского театра-кабаре «Лукоморье». В ней пародировалась «Вечная сказка» (гл. 1).
17 января 1909 года Белый прочел лекцию «Настоящее и будущее русской литературы» в зале Тенишевского училища. 2 марта 1910 года Толстой мог слушать его лекцию об Ибсене в Соляном городке и его доклад о ритме в Обществе ревнителей художественного слова (заседание проходило в редакции «Аполлона»). Зимой 1912 года Белый вновь посещает Петербург и дважды выступает в Обществе ревнителей художественного слова: 28 января с докладом о работе Ритмического кружка по изучению пятистопного ямба и 18 февраля с докладом о символизме.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
5. Андрей Белый
5. Андрей Белый Читал лекцию о Канте, приглашая аудиторию «влюбиться в дикую красоту его идей».Я долго видела Андрея Белого в целой серии снов с последовательно развивающимся сюжетом, плененная его фантастическим обаянием.Рассказывала об этом Юлию Исаевичу
Алексей Николаевич Толстой
Алексей Николаевич Толстой Много раз я упоминала об Александре Николаевиче Тихонове, который в разные годы моей жизни был то близко, то далеко. Жил он то в Ленинграде, то в Москве, то его нигде не было. Тихонов, по-моему, и познакомил меня с Алексеем Николаевичем Толстым. И
Алексей Толстой{8} Н. Гумилев
Алексей Толстой{8} Н. Гумилев …Они шли мимо меня, все в белом, с покрытыми головами. Они медленно двигались по лазоревому полю. Я глядел на них — мне было покойно, я думал: «Так вот она, смерть». Потом я стал думать: «А может быть, это лишь последняя секунда моей жизни? Белые
Алексей Толстой
Алексей Толстой [186]Вечер у старой писательницы Зои Яковлевой[187].Теперь, конечно, немногие помнят ее, но так как истоки некоторых моих воспоминаний находятся именно в ее салоне, то не мешает сказать о ней несколько слов.Это была милая старая писательница, очень известная в
АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ
АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ IБольше полувека назад в деревне Лутахенде, где я жил, — в Финляндии, недалеко от Куоккалы, — поселился осанистый и неторопливый молодой человек, с мягкой рыжеватой бородкой, со спокойными и простодушными глазами, с большим — во всю щеку — деревенским
Алексей Толстой
Алексей Толстой Алексей ТолстойТолстой. Мой приятель Алексей Толстой — романист, новеллист, драматург, поэт, лауреат Сталинской премии, член советской Академии[174] и депутат Верховного Совета СССР, удостоенный ордена Ленина и других орденов и медалей…Говоря вообще,
АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ
АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ Многие книги существуют для нас только как явления литературы. Но есть и другие, правда очень редкие, книги, — они живут в сознании, как события нашей жизни. Они неотделимы от нашего существования. Они становятся частью нас самих — частью наших дней,
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ Из книги "Начало века" Андрей Белый (псевдоним Бориса Николаевича Бугаева) знал Волошина почти три десятилетия. Волошин посвятил А. Белому стихотворения "В цирке" (1903) и "Пролог" (1915). Текст - из книги воспоминаний Андрея Белого "Начало века" (М.-Л., 1933).
АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ
АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ Алексей Николаевич Толстой познакомился с Волошиным в Париже, в ателье художницы Е. С. Кругликовой, в 1908 г. Неоднократно приезжал к Волошину в Коктебель. Статья А. Н. Толстого "О Волошине", по мнению ее публикатора А. И. Хайлова, писалась, "по-видимому, в 1909-1910
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ Закрывая заседание, я хочу сказать: есть конкретное решение, с которым мы можем разойтись, и вот оно: помня о Блоке — не гасите в себе ту искру духа, о которой только что говорилось; для того, чтобы процвела материя — разжигайте дух, иначе материи в материи не
Алексей Николаевич Толстой
Алексей Николаевич Толстой Мне хочется вспомнить и описать запомнившиеся встречи с Алексеем Николаевичем Толстым. Я – художник, и в связи с моими индивидуальными качествами, вероятно, произошел отбор в моей памяти тех, а не других фактов из жизни Алексея Николаевича. О
На Селигере. Алексей Толстой
На Селигере. Алексей Толстой Когда живешь не в городе, время идет медленнее. Живешь, подчиняясь движению солнца – восход, закат, день, ночь… Успеваешь все интенсивно продумать, пережить. Чувства обостряются. Отдыхаешь от никчемности суеты… Много слышала о красотах и
Алексей Толстой
Алексей Толстой Многие книги существуют для нас только как явления литературы. Но есть и другие, правда очень редкие, книги, – они живут в сознании как события нашей жизни. Они неотделимы от нашего существования. Они становятся частью нас самих – частью наших дней,