Высылка из страны

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Высылка из страны

Английские власти в Стране объявили о выборах в Совет граждан Страны (более точного названия не помню), который должен был принимать участие в управлении администрацией на местах и экономикой Страны. Каждая группа граждан, которой удавалось собрать установленное властями число подписей людей, поддерживающих ее программу, получала право участия в выборах. Каждая группа выступала со своим списком кандидатов. Коммунистическая партия, воспользовавшись такой возможностью выступить легально, напечатала и распространяла свои антиимпериалистические воззвания. С этими воззваниями стояли мы у избирательных пунктов и распространяли их среди голосующих вместе со списком кандидатов от партии. Полицейские обошли всех нас и записали наши имена и адреса. Спустя некоторое время все мы были арестованы. Аресты проводились в Иерусалиме, Тель-Авиве, Хайфе. Состоялся суд, который был связан с неприятными моментами, воспоминания о которых причиняют мне боль до сих пор. Защищал нас юрист, всегда выступавший в судах в защиту коммунистов. Он взял у нас имена директора школы и классного руководителя в последнем, 8-м классе школы, чтобы вызвать их в качестве свидетелей на наш суд.

В обвинительном заключении было написано, что мы с Геней стояли у избирательного пункта у нашей школы в Нве-Цедеке. А в школе избирательного пункта не было. Я умоляла адвоката не вызывать учителей на суд, так как привести наших любимых преподавателей было издевательством над ними и над нами. И это ведь делалось без всякой веской причины. Разве в городском управлении не известно было, что в нашей школе не было избирательного пункта? Такое делается только из желания причинить боль людям. Мне и до сегодняшнего дня кажется, что по вине этого «защитника» меня выслали из страны. Он не доводил до моего сведения дела, по которым я сама должна была принимать решение. Он не доложил мне о том, что ответ британского Верховного наместника на апелляцию моих родителей позволял мне остаться в стране. Он, как приверженец коммунистов, был заинтересован в моей высылке, дававшей партии повод для агитации против английских властей! Я сердилась на то, что с моих родителей, материальное положение которых было очень плохим, взяли плату за «услуги» этого юриста. В других случаях партия сама оплачивала расходы на защиту.

Когда нас вели под охраной по широкой лестнице в здание суда, мы увидели двух наших учителей, стоящих в ожидании открытия судебного процесса по делу их бывших воспитанниц. Какой позор это был для них! Я помню свои чувства боли и стыда, когда меня проводили мимо седого директора школы г. Ехиэли и нашего классного руководителя Бен-Яакова.

В 1956 году мой друг Меир предложил мне повидаться с этим юристом. Но мне не хотелось портить себе настроение, и я отказалась.

На суде этому адвокату удалось возбудить симпатию арабских судей. Он доказывал, что в воззвании было всего лишь написано, что жители Страны способны сами управлять своей страной и не нуждаются в чужой власти. Но с другой стороны, эти же судьи хотели, чтобы таких, евреев, как мы, было в стране как можно меньше.

Наш приговор гласил: «Трехмесячное тюремное заключение и высылка из страны тех, кто не родился здесь и не имел палестинского гражданства». В других городах обвиненные по этому делу получили и по 6, и по 9 месяцев заключения, но никого не выслали, кроме меня. Возможно, в других городах заседали английские судьи или не такие ловкие адвокаты, как наш, защищали там подсудимых.

Итак, судьба моя решилась. Кто заботился тогда об оформлении палестинского подданства? Это стоило дорого. Мои родители, как и другие люди, жившие в палатках и бараках в песках Тель-Авива, не нуждались в этом. А у родителей Яэли «большой» было палестинское подданство, и ее не выслали. У них был фруктовый магазин, в котором продавались привозные яблоки и груши. Эти фрукты не росли еще тогда в стране. Их магазин находился на том же рынке, что и прилавок моих родителей. Но к ним заходили богатые покупатели, и они жили в квартире со всеми удобствами.

Вместе со мной по этому делу была осуждена Яэль «маленькая», но она родилась в Стране, как и Симха, а Геню успели «выдать замуж», поскольку она была из Польши.

Теперь мне достоверно известно, что из всех людей, высланных в то время в СССР за принадлежность к коммунистам, я была единственной не хотевшей выезжать.

Яэль «большая», которая вместе со мной отбывала свой срок, без конца повторяла: «Ой, если бы я смогла обменяться с тобой!» Она искренне тосковала по родному городу, по России.

Старшие коммунисты, оставившие там родителей, братьев и сестер, разочаровавшись в сионизме, стремились вернуться домой и радовались приговору о высылке. Некоторые прямо добивались таких заданий, которые грозили опасностью ареста: распространения воззваний в зале кинотеатра, публичных выступлений с коммунистической пропагандой в каком-нибудь клубе. Результатом таких действий почти всегда был арест. Если в зале не присутствовал полицейский, то среди публики, презирающей «мопсов», всегда мог найтись человек, который доносил на коммуниста.

А я полюбила страну, в которой провела счастливые годы моего детства. Хотя мы жили в палатке и в бараках, я находилась в любимой и любящей меня семье и училась в прекрасной школе. Ведь все это счастье пришло ко мне после погромов и скитаний. Мои родители подали апелляцию на имя Верховного наместника. Адвокат доложил мне, что ответ был отрицательным.

Я очень хорошо помню этот день. Я не понимала причину самодовольства и удовлетворения на его лице. Я была подавлена этим окончательным решением, но в глубине души мне не верилось, что такое может случиться: я ждала чуда. Но чуда, увы, не произошло, и я была выслана из страны 10 октября 1931 года.

Все мои подруги освободились, а я осталась в Яффской тюрьме в ожидании высылки…

Я осталась одна с тюремщицей Сежаной. Эта армянская женщина была исключительно строга в соблюдении всех тюремных правил. Ее нельзя было подкупить, чтобы увидеться с родными в неположенные часы, как это делали с ее сменщицей. И вот, оставшись наедине с ней, я близко узнала ее, ощутила теплоту ее сердца.

Она рассказывала мне о гибели своих братьев во время армянской резни во время Первой мировой войны и о том, что она растит их детей. Она оправдывалась, что так строга в соблюдении тюремных порядков из-за боязни потерять работу: они все окажутся в безвыходном положении, если ее уволят. Она рассказывала об ужасах резни. Из всей их большой семьи спаслись только она и дети.

Долгое время я была единственной арестанткой в женском отделении Яффской тюрьмы. Она ставила для меня раскладушку во дворе. Я не помню, чтобы кто-нибудь до меня спал там на раскладушке. Мы, арестантки, спали на полу вдоль стен в подвале. И вот помню: лежу я на раскладушке во дворе в лунную ночь, а она сидит рядом со мной на табуретке и рассказывает мне о своей жизни. Разговаривала она со мной на арабском языке. Я, благодаря общению с арабскими арестантками, стала понимать и даже немного разговаривать по-арабски. Я понимала весь ее рассказ, за исключением отдельных слов.

В то время арабское население Палестины не знало иврита; евреи, общаясь с арабами, разговаривали с ними по-арабски. Так, например, мои родители, покупавшие яйца оптом у араба, объяснялись с ним на ломаном арабском.

Вернувшись в Страну, я очень удивилась, услышав, как арабы разговаривают на иврите.

Надзирательница мне говорила, что сочувствует коммунистам. Соня Регинская, видный член партии, высланная незадолго до меня, объясняла ей смысл коммунистической идеи. «Но, – говорила она, – население Страны слишком слабое, чтобы выступить против капитализма, против мощной английской империи». Сежана приносила мне горячий чай из соседнего кафе. Она достала для меня и нитку с иголкой, когда я должна была пришить меховой воротник к зимнему пальто, которое принесли мне товарищи для холодной России. Во время прощания с ней я впервые увидела на ее серьезном грустном лице материнскую улыбку. Обычно она никогда не улыбалась. Она просила меня передать привет Соне Регинской. Соня была арестована во время сталинских репрессий и погибла, выдав при пытках большинство своих товарищей. Ее считали предательницей, пока не узнали об обстоятельствах ее смерти от женщины, сидевшей с ней в одной камере. Она рассказывала, в каком страшном состоянии возвращали Соню в камеру после пыток и как перед смертью та сошла с ума.

Соня Регинская была интеллигентной женщиной, работавшей в Тель-Авиве библиотекарем. Когда я познакомилась с ней, она жила с матерью и сынишкой, а муж ее был в Египте по поручению партии.

Года за два до моей высылки записала меня мама на курс шитья. За три месяца обучения на курсе мы успели пройти кройку и начали шить. Мы научились кроить платья, блузки, юбки, женское и мужское белье. Я успела сшить для себя на уроке халат бежевого цвета и блузку из черного сатина с воротничком, вышитым по канве крестиком разноцветными нитками. Мой арест помешал мне завершить курс обучения. Но мама приобрела швейную машину, и я шила для детей. Помню, как я шила платье для моей сестренки Бат-Ами из старого шелкового платья, полученного в посылке из Америки от папиных братьев. Шила я также костюмчик из нового материала моему брату Якову, в котором он сфотографирован с мамой около барака на ул. Левински. Я сшила также два платья из белой бязи для Сары и Бат-Ами и вышила их. В них они сфотографированы, сидя на деревянном коне.

В период ожидания корабля мама добилась разрешения начальника Тель-Авивской полиции на мой приход домой, чтобы сшить мне одежду в дорогу. В течение двух недель привозили меня ежедневно из Яффской тюрьмы в Тель-Авивскую полицию, а оттуда полицейский провожал меня домой, с тем чтобы я собственными руками сшила себе одежду перед выездом в холодную страну. Полицейский, ведя меня домой, шел сзади, чтобы не срамить меня и не возбуждать любопытства прохожих. Я не помню количества часов, отведенных мне для шитья дома. Полицейский сидел на стуле на веранде и дожидался меня. Он мне не рассказывал, по каким причинам он уехал из России, оставив там старика отца, жену и детей, но просил передать его семье, что он жив. К сожалению, прибыв в Россию без знания языка, я не знала, как разыскать его семью в те времена.

Из одежды, что я сшила себе тогда, я помню две ночные рубашки из фланели: одну розового, а другую голубого цвета с длинными рукавами. Этими рубашками я пользовалась много лет.

В детстве мама одевала нас с Товой, как близнецов: в одинаковые платья. Я помню некоторые из них до сегодняшнего дня. Были у нас платья из синего сатина с белыми кружочками. Они были сшиты из двух частей: блузки с матросским воротником и плиссированной юбки. Были у нас также зимние шерстяные коричневые платья с золотой вышивкой. Но когда мы выросли, Това стала предпочитать модную одежду, а я одевалась скромно. Незадолго до моей высылки Това вышла замуж.

У моих родителей не было средств приобрести нужную одежду для холодной России. У портнихи сшили мне шерстяной костюм из серого материала в клетку, а зимнее пальто принесла мне в тюрьму одна из старших коммунисток.

В Йом Кипур (День Искупления), который, разумеется, не являлся днем свидания в тюрьме, неожиданно пришла ко мне мама. Я испугалась: как она не побоялась прийти в такой день. Яффо тогда была чисто арабским городом: евреи там не проживали. В будние дни приходили евреи на базар в Яффо, но в такой день пройти еврейской женщине самой по улицам Яффо было опасно. Выяснилось, что причиной неожиданного визита матери было ее твердое желание именно в этот день взять с меня слово, что я в России не выйду замуж за русского, за «гоя». Я сидела с мамой, в десятый раз объясняя ей, что если полюблю русского парня, то придется мне отказаться от данного ей слова, так как для меня все люди равны, независимо от национальности. А мама повторяла в сотый раз, что «гой» никогда не забудет, что я – еврейка, и в минуту обостренных отношений обзовет меня жидовкой, что я всегда для него буду «презренной еврейкой». Она твердила, что она знает жизнь, а я нет, что она тревожится о моей судьбе и я должна ей обещать выйти замуж только за еврея. Она, как и ее братья Мордехай и Юда, говорила, что никакая революция не сможет вылечить русских от антисемитизма, так как это у них в крови. Наступил вечер. Мама вынуждена была уходить, чтобы успеть до наступления темноты пробраться по улицам Яффо и дойти до Тель-Авива: ведь она пришла ко мне пешком. Так как ей не удалось получить от меня желанного обещания, она, подойдя к калитке тюремного дворика, повернулась ко мне и бросила наспех на идише: «Ты мне дала слово!» Она быстро закрыла калитку, чтобы я не успела ответить.

За день до моей высылки привели ко мне маленьких Бат-Ами и Якова, чтобы попрощаться. В 1956 году сказала как-то Това: «Лея была на все способна, но у нее не хватало сил расстаться с Бат-Ами и с Яковом…» Я стояла на коленях перед ними, обнимала и целовала их, тихо обливаясь слезами. Вдруг Яков, освободившись из моих объятий, четко сказал: «Где тут кран? Я хочу пить». Я впервые услышала, как он разговаривает ясно, полными предложениями. Услышав эти слова, я заплакала громче. Това точно выразила мое тогдашнее состояние. Было выше моих сил расстаться с этими маленькими, дорогими моему сердцу детьми, к которым я была привязана по-матерински.

Долгие годы разлуки я вспоминала. Бат-Ами, смугленькая девочка с легкими ножками, бывало, в субботний день забегает домой, вбегает в спальню и, подойдя к спящей матери, теребя ее за плечо, говорит: «Не спи, мама, не спи!» Мама, проснувшись, отвечает: «Я не сплю, доченька, не сплю!» Тогда Бат-Ами уносится к своим играющим товарищам: ведь мама дома и не спит, и она может продолжать играть со спокойной душой. Наш единственный братишка, родившийся после пяти дочерей, был по-особенному любим нами.

Воду мы брали из высокого крана у калитки при входе во двор. Яков научился доставать до крана и приоткрывать его, чтобы попить. Но закрывать его он не умел. Мы часто выходили во двор, затопленный водой. Его шалости никогда не сердили нас, а, наоборот, развлекали. Этими и другими хохмами я морочила голову своим подругам, делясь с ними тем, как развиваются мои сестры и брат. В 1956 году подруги напомнили мне об этом, пожелав увидеть их взрослыми.

В первые годы жизни в Москве во время моей острой ностальгии не оставляло меня беспокойство о детях: «Кто следит за ними? Не выбегают ли они на дорогу, где ездят повозки? А как Сара, эта аккуратная, ответственная грустная сестренка моя?»

В 1956 году она объяснила мне причину своей детской грусти. Она тосковала по отсутствовавшей целый день дома маме, занятой с утра до вечера добыванием средств на пропитание многодетной семьи.

Вернемся к событиям, связанным с моей высылкой. Прибыл советский пароход. Утром перед посадкой все взрослые члены моей семьи пришли в тюрьму попрощаться со мной. Пришли и мои ближайшие подруги, и представительница партии Нехама. Она принесла мне напечатанный на полоске бязи документ для предъявления его в ОГПУ по прибытии в Советский Союз, подтверждающий, что я являюсь политэмигранткой. Я зашила его в ватное одеяло, которое дали мне с собой родители. Она подарила мне от имени организации ручные часы. Тогда это считалось дорогим подарком. У меня никогда раньше не было часов, но ничто не могло порадовать меня, облегчить боль прощания. Яэль «маленькая» и Геня купили мне кожаный кошелек красного цвета. Мои руки сразу стали от него красными. Яэль, чтобы разрядить немного тяжелую атмосферу, пошутила: «Ты видишь, Лея, тебе не потребуется никакого документа, чтобы доказать, что ты “красная”».

Яэль Герзон («маленькую») я видела последний раз в жизни. Яэль, добросердечная, обаятельная моя подруга, была самой развитой, самой начитанной из нас. Она ежедневно приходила к нам домой. Она была жизнерадостной и внимательной ко всем. Ее отец всю жизнь проработал рабочим в типографии. У нее, по-видимому, были наследственно слабые легкие, и, она, заболев в тюрьме воспалением легких, умерла в возрасте 27 лет. Тюремная администрация отказала родителям в просьбе перевести ее в больницу «Адасса», а когда перевели, было уже поздно. Кто мог подумать тогда, что мы больше никогда с ней не увидимся! Последнюю весточку от Яэли я получила из Франции: фотографию ее с Геней. А в своем письме она писала, что на моем месте она бы поступила на технический факультет, а не на гуманитарный, как я, чтобы стать инженером и непосредственно участвовать в индустриализации, в строительстве социализма в СССР. Она была одной из жертв коммунистического идеализма тех лет, одновременно наивной и трагической. Во время расставания нам было по 18 лет, и казалось, что вся жизнь впереди.

Отсутствовали среди ближайших друзей Симха и Меир, которых партия направила учиться в КУТВе (Коммунистический университет трудящихся Востока), так как они владели арабским языком. Приехав в Москву, я еще застала их на учебе. Они вернулись год спустя.

До сих пор я не могу спокойно описать мое прощание с родителями. Под охраной полицейского с сопровождающими меня родными и друзьями я шла по направлению к строящемуся порту на берегу Яффо. Мы дошли до ворот, которые были рядом с широкой строящейся стеной. Перед воротами я со всеми попрощалась и вошла туда только с родителями в сопровождении полицейского от Тель-Авивской полиции, владевшего русским языком. Мы подошли к берегу и остановились рядом с ожидавшей меня лодкой.

Я никогда ранее не видела отца плачущим. С тех пор я больше не встречалась с отцом, кроме одного раза во сне. Все годы разлуки я переписывалась с родителями. И в страшные годы сталинских репрессий я считала своим долгом писать им. Я причинила им столько горя и не могла допустить, чтобы они думали, что я арестована. Письма мои были лаконичными: в них я писала, что мы все здоровы, оба работаем, а дети учатся и хорошо развиваются. Мама отвечала мне длинными письмами, которые всегда заканчивались словами надежды на встречу со мной, а папа в конце каждого письма приписывал несколько предложений. Бат-Ами, которой было шесть лет во время моей высылки, недавно рассказала мне, что она по сей день помнит атмосферу тяжелого траура, царившего тогда дома. Това и Мирьям рассказывают: отец прибегал в середине дня домой и, надеясь найти меня там, заходил за барак, где я любила читать книги, лежа на земле в тени. Ему не верилось, что меня уже нет дома. Убедившись, что меня там действительно нет, он опускал козырек фуражки низко на глаза и уходил.

Я помню два письма, присланных мне отцом. Первое письмо было написано в день моего двадцатилетия по еврейскому календарю: 24 хешвана 1933 года, с поздравлениями и пожеланиями. Второе письмо он написал мне на смертном одре. Он писал, что его выписали из больницы после операции, он идет на поправку и у него снова появилась надежда увидеться со мной. К письму шла приписка Мирьям: «Отца не оперировали, так как обнаружили, когда вскрыли его на операционном столе, что оперировать уже поздно, и жить ему осталось только 6 месяцев». Перед операцией, писала она, он сказал, что ему не нужен еще десяток лет жизни, ему бы только увидеться со мной и тогда спокойно умереть. Получив это письмо, я начала хлопотать о поездке в Израиль. Но, увы, я опоздала, прибыв лишь через одиннадцать месяцев после его смерти. Он умер 16 апреля 1955 года, а я прибыла 12 марта 1956 года.

Подойдя к могиле отца и ощутив, что вот под этим мрамором похоронен мой отец, что ничего нельзя вернуть и никогда я его больше не увижу, я горько заплакала. Я стояла над могилой и долго рыдала. Со мной у могилы была вся семья: мама, сестры с мужьями, брат с женой и кое-кто из старших детей. Они стояли безмолвно и неподвижно, дав мне выплакаться… С тех пор я увидела отца раз во сне. Я спала ночью на диване в новой кооперативной квартире в Москве, куда мы переехали в 1963 году. Мне приснился сон: я лежу на диване, а моя мама сидит на его краю и смотрит на меня с радостной улыбкой. Вдруг я вижу отца, стоящего перед диваном и смотрящего на меня. Я обрадовалась: ведь я не видела его со дня прощания. При виде моей радости его лицо засияло счастливой улыбкой. Но тут я вспомнила, что их уже нет в живых: я испугалась, закричала и проснулась.

Я вспоминаю: мама с папой стоят рядом со мной и плачут. Папа тихо всхлипывает, а мама плачет громко. Я успокаиваю их, говоря, что многие молодые девушки моего возраста оставляют родительский дом и едут учиться за границу. И я в России буду учиться. Я обещаю им писать ежедневно. Недалеко от нас стоит полицейский с замкнутым выражением лица. На него была возложена жестокая обязанность передать меня с документами капитану корабля. Арабы-лодочники стоят рядом и с сочувствием следят за сценой прощания. Они просят меня сесть в лодку. Мама потеряла самообладание: крепко обняла меня, не отпуская от себя, и плачет навзрыд. Лодочники подошли, силой оттащили меня от матери и посадили в лодку. А в лодке заплакала я. Сквозь слезы я смотрела на подруг, которые, забравшись на строящуюся стену у берега, махали мне белыми платками на прощание.

Так и осталась в моей памяти Яэль Герзон с ее подбадривающей улыбкой: она стоит на стене в своем черном сарафане и машет мне платком.

Мы поднялись на борт парохода, который стоял далеко от берега. Нас встретил моряк. Позднее я узнала, что он был секретарем партийной ячейки экипажа судна. Он поздоровался со мной и взял мои документы у полицейского, объясняясь с ним по-русски. Он позвал двух женщин из обслуживающего персонала судна и демонстративно в присутствии полицейского приказал проводить меня в каюту первого класса. Последние его слова я поняла. У него был уже опыт в приеме высылаемых. В то время в СССР отношение к политэмигрантам было еще хорошим.

На борту судна не было богатых пассажиров, и я была единственной пассажиркой в первом классе. Женщины взяли мой багаж и отвели меня в каюту. Пароход стоял на якоре у берегов Яффо весь этот день и всю ночь. Я стояла у перил и смотрела на город. Мое состояние тогда трудно передать словами: тяжелая, охватившая мою душу подавленность была непосильной. Я думала: «Все считают меня смелой. Но ведь все случилось со мной из-за моей слабости. Как я допустила, что меня оторвали от моих любимых, заботливых родителей?! Как я могла нанести им такой удар?! Теперь я оторвана от сестер, брата – от всей семьи и от любимой Страны».

В течение 25 лет до моего визита в Страну в 1956 году каждой весной вспоминала я опьяняющий запах цитрусовых плантаций, которым в пору цветения был объят весь Тель-Авив. Вспоминался мне неповторимый аромат синего, с белой пеной волн моря (ни у Черного, ни у Каспийского моря нет такого запаха). Вспоминался мне вид моря вечером, когда цвет его кажется темнее, а цвет пены – еще белее. Летними вечерами весь берег был усеян людьми, которые выходили к морю после жаркого трудового дня. Они сидели и лежали на мелком песке тель-авивского берега и пели лирические песни. Любимыми песнями тех вечеров были «Красивые ночи в Ханаане» и арабские песни «Ялель-Ялели». В числе любимых мелодий были украинские песни. Их пение сливалось с монотонным шумом прибоя. Мы иногда выходили к морю своей группой, усаживались отдельно от взрослых, беседовали и пели.

Наша подруга Циля запевала своим сильным, красивым голосом, а мы подхватывали. Я в такие минуты смотрела на море, и мечты о неведомом будущем охватывали меня.

Весной я с особой остротой ощущала тоску по родине и близким, вновь и вновь пробуждая мечту о возвращении. Я знала, что она не может осуществиться скоро, но в глубине души я всегда верила, что в один из дней в далеком будущем я обязательно вернусь. Но ждать мне пришлось 40 лет…

Когда я стояла у перил на палубе и смотрела на Яффо, подошел ко мне молодой человек, агент фирмы, имеющей торговые дела с СССР. Не помню содержания нашей беседы, но помню, что он оказался одноклассником моего друга Меира по школе для мальчиков в Нве-Цедеке.

Спустя много лет я услышала от Меира, что этот агент торговой фирмы передал ему, в каком тяжелом состоянии он встретил меня на палубе парохода. На корабле на практике была группа студентов морского училища. Они подошли ко мне гурьбой, чтобы пригласить меня на обед. Яэль «большая» научила меня одному предложению по-русски: «Я хочу есть». Она шутила: «Зная это предложение, в России не пропадешь». Но студенты, окружив меня, говорили: «Пойдемте обедать», и я не могла понять, что хотят от меня эти веселые дружелюбные парни с одной-единственной среди них девушкой. Наконец, они взяли меня под руки и повели с собой в столовую корабля. Вечером за ужином я сидела в столовой с этой группой курсантов и с невыносимой тоской на душе смотрела в иллюминатор на освещенный город. Я чувствовала, что безвозвратно потеряла все самое дорогое для меня. Среди ужинавших были две девушки: одна – молодая блондинка-курсантка, а другая, постарше, модно одетая с крашеными губами, служила радисткой на пароходе. Разговор за столом шел обо мне. Один парень сказал: «Почему она такая грустная? Ведь она комсомолка и едет в Советский Союз!», а радистка ответила ему: «Ишь ты какой герой! Если бы тебя оторвали от родных, как бы ты себя чувствовал?» Интересно, что содержание этой перепалки я поняла. Может быть, благодаря украинскому языку, который я знала в родном местечке.

На корабле членов экипажа кормили исключительно вкусно и обильно. К обеду подавали четыре блюда, обязательно с десертом (чаще всего с пирожным). Кормили их по-королевски, особенно по сравнению с тем, что я обнаружила в Одессе. На первое обычно был суп или борщ, на второе подавали мясные или рыбные блюда с гарниром, на третье – компот.

Маму мою напугали в полиции: если она не даст мне с собой в дорогу питание, я буду голодать все время плавания. Но все десять дней пути я питалась вместе с членами экипажа.

Мама приготовила мне в дорогу две большие копченые рыбины. Не помню их названия, но в Москве продавали их тонко нарезанными по 100–200 граммов, и стоило это дорого. Кроме этих двух рыб, от которых я постаралась избавиться еще на корабле, так как стеснялась вести их в страну, где, как мне казалось, царило изобилие, были у меня еще консервы и большой бумажный пакет с печеньем, который мне в дорогу принесла моя подруга Геня из собственной пекарни их семьи. Разумеется, я не дотронулась до еды, которую мне дали с собой. Геня так баловала меня своими изделиями, что я ела только шоколадное печенье, а до простого вообще не дотрагивалась. Когда я предложила все это «богатство» двум женщинам на корабле, они категорически отказались. Жестикулируя руками, они объясняли мне, что это мне еще пригодится, так как в Одессе нечего есть. Но я им не поверила. Ведь в Палестине я слышала от коммунистов о крупных успехах социалистического строительства в СССР. А на корабле я собственными глазами увидела доказательства этому. С большим трудом удалось мне сунуть этим женщинам обе большие рыбины. Я оценила порядочность двух простых работниц корабля только тогда, когда села за стол в первый раз в доме МОПРа (Международной организации помощи революционерам) с палестинскими товарищами, высланными до меня. Они собрались в честь моего прибытия и категорически отказывались от привезенной мной еды, которую я поставила на стол. За ужином они объяснили мне, что страна вступила в борьбу за выполнение планов первой пятилетки по созданию основ социалистического строя. Пока в стране положение тяжелое, питание нормировано.

Уже по пути из ОГПУ в дом МОПРа я поразилась, видя среди прохожих детей и молодых людей в рваной одежде, часто с чужого плеча.

Но вернемся к моему плаванию на пароходе под названием «Одесса». Все дни пути я находилась в страшной подавленности. Когда судно подняло якорь и пустилось в плавание, я поняла, что оторвалась от семьи и Страны, возможно, навеки. Легла на мое сердце страшная тяжесть: мне хотелось плакать, а заплакать я не смогла. Спустя много лет я встретила в одном романе Кронина описание такого состояния после смерти любимого человека. Тяжелым камнем лежало горе на моей душе. Это была нестерпимая боль. Я чувствовала, чтобы освободиться от нее, необходимо заплакать, но глаза мои были сухи.

Я знала, что Юдит, сестра Михаила, и Браха, одна из старших коммунисток, высланные за несколько месяцев до меня, находятся в Одессе. Я была уверена, что им сообщили о моем прибытии и они обязательно придут в порт встретить меня. Ведь я была самой молодой из всех высланных. Я чувствовала, что, как только увижу этих близких мне женщин, я заплачу и тем самым освобожусь от душевной тяжести. Я с нетерпением ждала этой встречи все дни, часы и минуты десятидневного плавания. Среди немногочисленных пассажиров парохода был молодой араб, владелец цитрусовых плантаций. Он ехал в Константинополь. Мы сидели с ним на ящике на палубе и беседовали. Я думаю, что на судне он был единственным арабом, так как он спокойно сидел и беседовал с еврейской девушкой. Я не знаю, был ли он христианином или мусульманином, и только по головному убору и лицу видно было, что он араб. Как ни странно, разговаривала я с ним по-арабски. Ведь теперь я не знаю ни одного арабского слова. И о чем же я говорила с арабом? О положении советской женщины, получившей в СССР равные права с мужчиной. Ведь я тогда еще не видела это равноправие на деле: женщины убирают снег большими деревянными лопатами на улицах городов, женщины работают грузчиками. Я не видела тогда женщин, работающих за станками и по ремонту этих станков. Я тогда еще не знала, как в колхозах вся тяжелая работа ложится на плечи женщин, а бригадиры, мужчины, следят за их работой. До сегодняшнего дня в советских фильмах можно увидеть такое равноправие.

Когда в 1956 году я рассказывала родным, что работала на заводе за токарным станком, это их удивляло и смешило.

Но тогда, в октябре 1931 года, богатый культурный араб, услышав мой рассказ об освобожденной женщине в СССР, согласился со мной, что это хорошо. В конце моей пламенной агитационной речи он сказал: «Почему тебе кажется, что ты с трудом говоришь по-арабски? Ты прекрасно объясняешься!» Я помню эту встречу, как будто она произошла вчера. Небо было ясное, солнце ярко светило, пароход спокойно плыл по гладкой поверхности моря. А я сижу с арабом на большом ящике посреди палубы и беседую. Сейчас мне остается только верить, что я тогда действительно говорила на понятном арабском языке. Ведь и родной язык забывается, если не пользоваться им долгое время.

Так случилось с моим ивритом, который я полностью забыла за 25 лет, но, попав в языковую среду, оживила его.

В 1956 году я получила разрешение ОВИРа посетить родных в Израиле. Об этом я расскажу во второй части книги «Сорок лет моей жизни в Советском Союзе». Я летела через Вену. В зале аэропорта в Вене я увидела молодого человека, который, стоя за круглым столом, писал открытку на иврите. Я такого чуда не видела много лет. Я не удержалась и, подойдя к нему, заговорила на иврите, будучи в полной уверенности, что владею языком. Я спросила на иврите: «Вы из Израиля?» Он ответил положительно. Тогда я спросила: «Откуда вы?» Он ответил, что из Тель-Авива. Я обрадовалась и хотела спросить его, знает ли он кого-нибудь из моих родных, и сказать ему, что в Тель-Авиве живут моя мама, сестры и брат. Но рта открыть не смогла: я поняла, что не могу выразить на иврите свои мысли. Пришлось мне перейти на идиш, который я изредка употребляла.

Прибыв тогда в Страну, я в первые часы встречи не понимала своих сестер и брата. Но постепенно, «не по дням, а по часам» я вспоминала язык. А когда недельки через три меня зашел навестить муж моей сестры Бат-Ами Исраэль, он был страшно удивлен, застав меня живо беседующей с друзьями детства на иврите. Он сидел с широко открытыми глазами и удивленно слушал меня. Наконец он сказал: «Ведь ты на Пасху не смогла ответить ни на один мой вопрос, а теперь разговариваешь на иврите правильней меня!»

Но вернемся в октябрь 1931 года на пароход «Одесса». Судно прибыло в Суэцкий канал и бросило якорь в Порт-Саиде. Меня вызвали к корабельному начальству. Там за столом уже сидели молодой египтянин в военной форме (наверное, какой-нибудь начальник из портовой полиции) и помощник капитана. Это был высокий русский мужчина. Я еще прежде обратила внимание на то, что он обращается с матросами высокомерно, как со своими слугами! В то время капитаном корабля могли назначить любого моряка. Обязательным условием было членство в партии и рабочее происхождение. Зато в заместители ему подбирали настоящего моряка, бывшего капитана царского флота, который не успел сбежать за границу или остался, надеясь на скорый конец новых порядков. Были среди этих людей и такие, которые симпатизировали новому строю, но из-за социального происхождения в партию их не принимали и руководящие должности им не доверяли. О старшем помощнике капитана у меня сложилось мнение, что он был шовинистом и противником нового строя. Вопросы задавал мне египтянин, и я отвечала ему по-арабски. Он спросил меня: «Имеете ли вы родственников в СССР?» Я ответила, что мой дядя, брат моего отца, живет с семьей в Баку. Он спрашивал, буду ли я жить с семьей дяди, но я ответила, что надеюсь учиться, работать и жить самостоятельно. Помощник капитана, который также говорил по-арабски, сказал египтянину, что не понимает, что мне нужно в России, чему там можно научиться и где работать и кому я там вообще нужна. Отношение ко мне этого русского человека сильно расстроило меня. Я не ожидала, что в идеальном советском обществе можно встретить таких людей. Кроме того, это навело на меня страх. Если я тут никому не нужна, значит, я абсолютно беззащитна перед полицейской властью Египта. Я знала, что в арабских тюрьмах молодых преступников наказывают «фалакой» (ударами кнута по пяткам, причиняющими страшную боль). В палестинской тюрьме его применяли к молодым воришкам. Я слышала рассказы, как они страшно кричат во время этой экзекуции. Я думала, что египетские власти могут снять меня с корабля и арестовать. В течение всего времени стоянки корабля в Порт-Саиде судно находилось под охраной вооруженных солдат, сидевших в лодке вокруг парохода, а у двери моей каюты тоже стоял вооруженный солдат. Я была единственным пассажиром в первом классе, а солдат требовал, чтобы я оставляла двери открытыми. Я обратилась к корабельному врачу, так как знала, что он говорит на идише. Он перевел меня в третий класс, и солдат перешел вместе со мной туда.

Была среди пассажиров третьего класса еврейская семья из Турции, которой не удалось сойти в Яффо, так как у них были неисправные документы, и теперь они возвращались в Константинополь. Врач сказал мне, что я смогу с ними объясниться, так как они говорят на иврите. Пассажиры третьего класса спали на полу, и я легла между единственными женщинами: матерью семьи и дочерью. Я заговорила с ними на иврите, но они меня не понимали, и я не понимала ни одного их слова. Я спрашивала их, евреи ли они, они утвердительно кивали головами, приветливо мне улыбаясь. Говорили они на языке ладино (жаргон евреев-сефардов). Я тогда не имела представления о существовании этого языка. И вот мы, пассажиры третьего класса, лежим в ряд на полу, а солдат с винтовкой стоит у моих ног. Немного поотдаль лежал еще один пассажир. Это был веселый полный пожилой грек. Он все время показывал пальцем на солдата и меня, громко смеясь до слез. Его, по-видимому, смешило, что египетское королевство поставило вооруженную охрану, испугавшись такой «преступницы», как я. Я выглядела тогда моложе своих лет, как 14-летняя девочка.

В Порт-Саиде стояли британские военные корабли, окрашенные в белый цвет. Утром я наблюдала за английскими матросами, одетыми в белую военную форму. Они тренировались на палубах кораблей по утрам. Когда наш корабль поднял якорь и отплыл от Порт-Саида, я вернулась в свою каюту, и страх мой исчез.

В Черном море поднялся шторм. Врач пришел проведать меня и рассказал, что я единственная из пассажиров, не заболевшая морской болезнью.

Во время моего плавания произошел со мной еще один неприятный случай. С тех пор я знаю, каково это – быть чужой и подозреваемой. Как-то я стояла на палубе у перил и смотрела на море. Подошел ко мне капитан корабля, пожилой мужчина маленького роста, со своим помощником (тем неприятным для меня человеком). Капитан заговорил со мной по-русски, но я не поняла ни слова. Тогда он перешел на язык жестов. Я поняла, что он приглашает меня подняться в капитанскую каюту, чтобы попить с ними чай. Капитан разговаривал очень мило, а помощник его стоял, неприятно улыбаясь. На следующий день все отвернулись от меня: и члены экипажа, и курсанты-практиканты. Никто не здоровался со мной, никто меня не замечал. Курсанты, которые брали меня раньше с собой на верхнюю палубу и показывали мне приборы управления кораблем, теперь ко мне больше не подходили, отводили от меня глаза. И вот, когда никого не было поблизости, подошел ко мне один из практикантов, типичный еврей с виду, и на ломаном идише рассказал мне, что на корабле состоялось комсомольское собрание и капитан сказал собравшимся, что я подозрительное лицо. Все ранее высланные до меня владели русским, а я ни слова не понимаю. Если английские власти высылают меня на Родину, как может быть, что я не владею языком Родины. Он предложил порвать со мной всякие отношения, и его предложение было принято. Курсант-еврей сказал мне, что он не комсомолец, но не по идейным разногласиям, а по другой причине. Наверное, он не был принят в комсомол из-за социального происхождения. Он не был сам на собрании, но его друзья рассказали ему о решении. Сам он говорил, что он понимает: так как я родом из маленького местечка на Украине, я никогда и не знала русского языка. А капитан, в принципе не плохой человек, но ничего не знает о еврейском быте, как и все остальные на корабле.

В конце концов, пароход доплыл до Одессы и бросил якорь в порту. Я смотрела на берег, искала глазами Юдит и Браху, думала: «Вот они подойдут ко мне, я заплачу, тогда освобожусь от невыносимой душевной боли». Но вместо ожидаемых мною подруг на судно поднялся представитель ОГПУ и забрал меня с собой. Меня посадили в повозку, где возчиком был солдат. Мы поехали. Я сидела в повозке на соломе, а рядом со мной мой чемодан. По пути подул резкий холодный ветер. Солдат повернулся ко мне с приветливой улыбкой, показывая на мою шляпу, которую я держала в руках, чтобы я надела ее на голову. Мы доехали до здания ОГПУ. Меня поместили в большую пустую камеру. В углу камеры стояло ведро для нужд. Мне дали кусок черного хлеба, не помню с чем. Я была уверена, что это специальный хлеб для заключенных. Впоследствии я полюбила этот черный украинский хлеб: ржаной московский казался мне всегда очень кислым. Когда меня ввели в камеру, то показали солдата в коридоре, объяснив, что, когда мне нужно будет что-либо, я могу обратиться к нему. Жестами я попросила что-нибудь для чтения, и мне принесли иллюстрированный журнал. На следующее утро меня повели к следователю.

Я зашла с охранником в соседнее здание и поднялась на второй этаж. Завели меня в комнату, где за столом сидел седой человек. Он показал мне стул напротив и попросил меня рассказать свою биографию. Увидев, что я ничего не понимаю по-русски, он стал говорить со мной на идише. Какая тут автобиография у молодой девушки, которой еще не исполнилось 18 лет. Я коротко рассказала ему о себе и о семье. «Хорошо, – сказал он мне, когда я закончила свой рассказ, – я думал, что вы, как и ваши товарищи (тут он назвал имена моих знакомых, высланных ранее), расскажете мне, как выступали на массовых собраниях молодежи и руководили там комсомолом». Тут он сделал мне невероятное предложение, пробудившее во мне надежду на возвращение домой: «Если мы предложим вам вернуться в Палестину, что вы на это скажете?» Я ожила и ответила с большим энтузиазмом, что готова с радостью вернуться назад. «Почему?» – спросил он. «Что значит почему? Ведь там мои родители, сестры, брат, и я люблю Страну. Кроме того, – сказала я, – там необходимо бороться за свершение революции, а здесь она уже произошла». Он улыбнулся мне и сказал: «Ты вернулась домой, будешь тут учиться и работать. Чувствуй себя, как дома». Он ошибся. Это правда, что я работала и училась, но за 40 лет пребывания в СССР я никогда не чувствовала себя дома. А его, наверное, уничтожили во время сталинских репрессий, как и других идейных коммунистов, побывавших в царских тюрьмах и в ссылках. Люди, посвятившие себя борьбе за коммунизм, были первыми жертвами сталинского режима.

Старый седой следователь спустился со мной в приемную и позвонил в дом МОПРа. Он говорил по-немецки, и я поняла весь разговор. Он сказал, что прибыла молодая девушка из Палестины, и он просит прислать кого-нибудь из палестинских политэмигрантов, чтобы забрать ее. Он с улыбкой положил трубку и ушел. Я осталась в приемной, где сидел дежурный в военной форме. И вот за мной пришел Френкин. Я знакома была с ним и с его женой. В его присутствии дежурный тоже заговорил со мной на идише. Он спросил, как мне понравились условия тюрьмы в ОГПУ по сравнению с условиями тюрьмы в Палестине. Я ответила, что условия тюрьмы в Палестине были гораздо лучше. Он посмотрел на меня недоверчиво и сказал: «Как это может быть, что условия заключения в империалистической колонии лучше, чем в Советском Союзе?» Я ему рассказала, как я отбывала заключение в женской тюрьме, где были канализация, водопровод, душ и туалет, наша камера была большой и светлой, а питание там было очень хорошим: такого черного хлеба, как тут, заключенным не давали.

Тут вмешался Френкин, чтобы поправить создавшуюся неудобную ситуацию. Он сказал, что для врагов советской власти условия тюрьмы в СССР чересчур хорошие. Но для нас, политэмигрантов, пострадавших от преследования властей в Палестине, арест по прибытии в СССР является тяжелым переживанием. В результате этого у меня сложилось такое впечатление об условиях в советской тюрьме.

Как только мы вышли на улицу, Френкин обратился ко мне со словами: «Как это, Лейчик, ты говоришь им, что условия тюрьмы в Палестине лучше, чем тут?!» – «А что, это разве неправда? Я сказала только правду», – ответила я. «О, Лейчик, разумеется, ты сказала правду. Но разве всегда нужно говорить только правду? Можно иногда и не сказать ее», – сказал мне Френкин.

Я прибыла в Советский Союз 20 октября 1931 года, а 2 ноября мне исполнилось 18 лет…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.