В БОЛЬШЕВИСТСКОЙ ТЮРЬМЕ В ТЮМЕНИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В БОЛЬШЕВИСТСКОЙ ТЮРЬМЕ В ТЮМЕНИ

В один прекрасный день приехала свекровь Ирены, чтобы забрать ее с ребенком к себе на Урал. Муж ее дочери, тоже бывший офицер, был там полицмейстером в маленькой деревушке, у него-то они и рассчитывали устроиться. Правда, жена его жила в Новгороде и захворала, поэтому свекрови пришлось опять покинуть Ирену, чтобы ухаживать за больной дочерью. Немногим позже большевики арестовали полицмейстера, и моя дочь осталась на Урале совсем одна, с грудным младенцем на руках. Она работала у одного из крестьян и за это получила место у него на печи.

Узнав, что она там одна, без всякой защиты, я решил во что бы то ни стало помочь ей. С отпускным билетом иностранной трудовой коммуны, в которой работал, я двинулся в путь и пароходом добрался до приуральской Тюмени. Там мне нужно было достать новый проездной литер, чтобы проехать на Урал. На беду, у места выдачи таких литеров я столкнулся со знакомым по Барнаулу венгром по фамилии Фишер. Его стараниями я вновь очутился в ЧК. При аресте приезжих было принято наводить о них справки по месту жительства. Отзыв, поступивший из Барнаула, где по-прежнему хозяйничали латыши, оказался крайне неблагоприятным. Они писали, что я-де их обокрал и по моей вине их в свое время выставили из города, и требовали, чтобы меня этапировали к ним в Барнаул, где я буду казнен. Пока, однако, я оставался в большевистской тюрьме в Тюмени.

Всех нас, более восьмидесяти человек, держали в одном помещении, где прежде располагалась пивная-монополька. Теперь там по стенам стояли нары, еще был стол и открытый котел с водой. Вторая дверь вела в нужник, представлявший собой обыкновенную выгребную яму, а третья — в караульное помещение, где сидели охранники-чекисты. По размерам «камера» годилась максимум для двадцати пяти человек, к тому же потолок был низкий — рукой достанешь. Ни печки, ни вентиляции. Зарешеченные окошки зимой не открывались. Стены и потолок сочились сыростью, которую создавал пар из водяного котла. Свежий воздух попадал к нам только из караулки, через оконце, служившее, собственно, для наблюдения за арестантами. Из-за жуткой вони, царившей у нас, охрана большей частью держала оконце закрытым. Еды вообще не давали, только кипяток из котла да осьмушку хлеба в день на человека. Народ в «камере» менялся очень быстро. Еженедельно человек восемь отправлялись на расстрел, умирали от болезней или от слабости, и вместо них приводили столько же новых. Новички обыкновенно приносили немного картошки, вяленого мяса, хлеба и табака. Этими припасами мы кое-как и жили. Кроме того, дважды в неделю сердобольным людям разрешалось приносить нам передачи. Только благодаря этим передачам те из нас, кто повыносливее, смогли выжить; те же, кто послабее, все равно погибали. Компания была очень пестрая — и бывшие высокие государственные чиновники, и офицеры, и священники, и богатые коммерсанты, и проштрафившиеся бывшие комиссары, и почтенные сибирские крестьяне, и татары, и русские, и закоренелые преступники.

Однажды к нам в камеру втолкнули старого, но еще крепкого мужика, который тащил большой мешок с добром. Он огляделся, сплюнул и сказал: «Я слыхал, большевики перед расстрелом запирают людей в свинарники, но такого свинарника, как этот, я в жизни не видал. — После этого он представился: — Я Сокол, старый бродяга, по прозвищу Разбойник, сиживал в Каре, о которой и вы, поди, слыхали. Шутки со мной шутить не советую, хоть вы, сказывают, на это горазды. Я, конечно, стар, но на кулак, слава Богу, пока не жалуюсь, потому и не советую с ним знакомиться. Комиссар из деревни X. на Шилке может подтвердить, я ему зубы-то пересчитал. Вот меня сюда и пригласили. Надеюсь, что и тому, кто будет меня расстреливать, тоже успею зубы поправить». Засим он подошел к нарам, уже занятым тремя арестантами, и потребовал очистить место: не по чину ему помещаться возле нужника, где обычно водворяются новички. Речь Сокола произвела впечатление. Мы привыкли, что несчастные новички появляются в камере перепуганные и как бы оглушенные. Люди на нарах подвинулись, и он тотчас по-хозяйски расположился подле них со своим мешком и дохой.

Я был в камере уже ветераном, да и по возрасту самым старшим, занимал лучшее место на нарах у окна и пользовался уважением сокамерников, которые всегда называли меня «ваше сиятельство», как и положено при моем графском титуле. Заметив меня, Сокол спросил у других, откуда тут взялся старый граф. Ему сообщили, что никто не знает, отношусь я ко всем дружелюбно, но о себе никогда не рассказываю. Если ему охота разузнать обо мне, пусть сам и спрашивает. Услышав издали этот разговор, я кивнул Соколу и сказал: «Когда-то тридцать лет назад я служил в Каре начальником, ты тогда был еще совсем молод, я познакомился там со многими твоими собратьями, но вот тебя не припомню». Он подхватил мешок и доху и нашел место поближе ко мне.

В тот же вечер он угостил меня из своих запасов хлебом и салом, которого я давно не видел, а еще табаком. Принес мне и горячего чаю в своем котелке, тоже редкий деликатес по тем временам.

Ночью, когда все стихло, Сокол встал, сел в изножье моих нар и начал рассказывать свою историю. За убийство он был приговорен к каторжным работам, на этапе сумел «подмениться», но суровая зима принудила его под видом безымянного бродяги искать приюта в каторжной тюрьме. Было это в начале 1890-х. Переведенный после трех лет тюрьмы в вольную команду, он скрылся со всею своею десяткой и с тех пор под именем Сокола обошел Россию, Сибирь, Туркестан и Кавказ, был старателем, разбойником и контрабандистом, видал хорошие и плохие деньки, познакомился и с другими тюрьмами.

Когда победила большевистская революция, он был в Москве. Там его прочили в комиссары, но он ушел и возвратился в Сибирь. Мне было очень интересно слушать, как этот человек сравнивает нынешнюю ситуацию с давней и что именно побудило его отвергнуть преимущества, какие при новом режиме обеспечивала ему собственная прошлая жизнь. Попробую воспроизвести его слова: «Я видел и слышал великого Ленина и огромное множество евреев, армян и разного сброда со всех концов света, слетевшегося в Россию как вороны на падаль. В Сибирь я пришел с надеждой, что эти стервятники не одолеют Урал, ведь в Сибири нет глупых голодных крестьян, фабричных рабочих, буржуев и богачей капиталистов. Здесь живут свободные и сытые люди, они работают сами на себя и знают себе цену. И чиновники и весь „навоз“ из России тоже мог тут набить себе брюхо. Мы ведь сами были разбойниками, но нас тоже кормили, и грабить нам было незачем. Нам давали все необходимое, если не в деревнях, то в тюрьме. С голоду никто не умирал, не то что мы в этой конуре. Однако и в сытой Сибири я нашел тех же стервятников. Чего не сумели взять глоткой там, они берут здесь силой, да еще требуют, чтобы ограбленный благодарно лизал им руки.

И кто тут теперь командует? Самого ленивого, самого никчемного в деревне назначают комиссаром, а коли в деревне не найдется такого мерзавца, так выпишут из России. Меня они считают таким же, но не на того напали. Я — Сокол Разбойник, а порядочный разбойник падалью не питается, он скорей предпочтет умереть, чем брататься с этими подонками…»

Через три дня его увели из нашей тюрьмы и расстреляли.